СТАРЕЦ ФЕОДОР КОЗЬМИЧ КАК ЦАРЬ АЛЕКСАНДР I
СТАРЕЦ ФЕОДОР КОЗЬМИЧ КАК ЦАРЬ АЛЕКСАНДР I
Но вернемся к теме, которую мы уже обсуждали и которую оставили без развития. А именно: никогда не подтверждая своего «царского происхождения», Феодор Козьмич никогда и не отрицал его, как бы неизменно балансируя на опасной грани согласия и отвержения.
И тут вновь нужно вспомнить о нескольких вещах, нескольких обстоятельствах: места и времени.
Тот, кто называл себя Феодором Козьмичом и при этом не отрекался от некоей — возможной — связи с Александром Павловичем, появился в 1836 году именно там, где ему ни в коем случае нельзя было появляться. Человек без паспорта (хотя бы фальшивого, который, кстати сказать, стоил ненамного дороже хорошей лошади, — а деньги на холеную лошадь у «Феодора Козьмича» в 1836 году нашлись) не мог не знать о том, о чем в Сибири и на Урале знали все: о «разъездах Броневского», полицейских заставах на больших дорогах. Не мог он и не догадываться о причинах повышенной бдительности государства: об ожидаемом со дня на день «государе Константине Павловиче» говорили повсеместно. Не мог не ведать и о своем потрясающем, вполне соблазнительном, внешнем сходстве с Романовыми.
Что из всего этого следует?
Вывод первый, безусловный: будущий арестант сознательно направлялся туда, где его арестуют, где его предадут поруганию, где он сможет пострадать.
Вывод второй, правдоподобный: он хотел быть арестованным и оскорбленным именно там, где все напряженно ждут самозванца и где ему — с его явно непростым происхождением и «узнаваемым» обликом — трудно будет удержаться от соблазна «гаркнуть слово», предъявить портрет мнимо покойного царя в качестве «знака предызбранности», возмутить народ.
Вывод третий, на двух первых основанный: он искал не только возможности как следует «пострадать», но и возможности побороться со страшным искушением «гаркнуть». Перед ним стояла двойная, обоюдоострая задача; с нею он справился безупречно.
Вывод четвертый, предположительный: кем бы ни был тот, кто именовал себя Феодором Козьмичом, он прибыл на Урал проходить своего рода «царское послушание», испытывать смирение мучительным соблазном отождествления с Александром I. Соблазном постоянным, пожизненным, неустранимым. Сначала потенциальным, а затем и явленным. Достаточно было однажды сказать окружающим: да, я царь — и вся Сибирь собралась бы у его порога, чтобы на руках нести через грады и веси в Зимний дворец. Достаточно было сказать: нет, я не царь, я такой-то — и все разговоры разом прекратились бы. Но вместе с разговорами обессмыслился бы и подвиг борения «с самим собой, с самим собой». Этим — и едва ли не единственно этим — можно объяснить готовность и желание старца балансировать между «да» и «нет» во взрывоопасном «монархическом вопросе».
Опять же: учитывая православную традицию, ни на мгновение не усомнимся в том, что Феодор Козьмич затеял эту опасную «игру с огнем» не сам по себе. На такое требовалось уже не просто благословение, но духовное повеление «старшего по чину», моральный приказ, ослушаться которого нет никакой возможности.
Причем посылавший Феодора Козьмича, этого бывшего «великого разбойника», на суровый путь искупления должен был ясно сознавать, что произойдет в Сибири (да и не только в Сибири), если испытуемый не выдержит испытания, сделает шаг в сторону от «тесных врат» спасения. Если он все-таки «гаркнет».
Какая волна придет в движение.
Какая кровь может пролиться.
Кто же мог быть этим посылавшим?
Мы почти ничего не знаем о «предуральском» периоде жизни того, кто называл себя Феодором Козьмичом. Но как раз его «церковная биография» просматривается достаточно далеко, реконструируется без особого труда и с большой степенью достоверности. Спустившись вниз по ее ступеням, мы рано или поздно встретимся с «автором посылания».
Даже если бы в речи старца «из образованных» не застряли простонародные западноукраинизмы (обращение к ближним — «панок», «паночек», и к Богу — «Пречистый Боже»), все равно: по клейму на имевшейся у него иконе Чуда исцеления ног, в народе называемой «Стопочка», по сохранившимся связям с семейством Остен-Сакенов — нетрудно было бы догадаться о длительном жительстве при Почаевской Успенской лавре.
Даже если бы у старца не было иконы Печерской Божией Матери В чудесах, мы предположили бы его связь с Киево-Печерской лаврой по тому, сколь «адресно» направлял он свою любимицу, будущую «майоршу Федорову», к Парфению и Афанасию Печерским.[375]
Третий «монастырский адрес» вычисляется по раскавыченной цитате в одном из речений Феодора Козьмича.
Он говорил: «Православная вера есть великий корабль, который плавает в море; все же секты — это маленькие лодочки, которые привязались к кораблю, как на веревке. Потому только держатся и не тонут».
Самые образы моря как символа земной жизни, человеческой истории, корабля как символа Православия, лодочки как символа иноверия — общие места церковной риторики. Но их смысловое сцепление в речи старца абсолютно нетрадиционно. Немногие православные проповедники XIX века видели «привязь», соединяющую христианские «секты» (прежде всего имелось в виду старообрядчество) с господствующей Церковью. Немногие допустили бы мысль о том, что секты — пусть благодаря невидимой «связке» с Православием — не тонут в море житейском. Большинство сочло бы опасным и соблазнительным отношение к сектантам как к заблуждающимся братьям, а не как к отпавшим нечестивцам. Однако именно так отзывался о раскольниках преподобный Серафим.
Слишком большое сходство — в отличие от общего мнения, облеченного в устойчиво-привычную метафору, — чтобы оно оказалось случайным.
И наконец, четвертый адрес. Быть может, самый важный. На него Феодор Козьмич сам указал: митрополит Филарет. Именно он позволил будущему старцу уклоняться от частой исповеди. Стало быть, он-то и дал послушание, требующее такого позволения.
Что же за послушание? Попытаемся разгадать загадку.
Будущий митрополит Филарет (Дроздов) с юных лет был причастен миру большой русской политики. Еще учась в Троицкой лаврской семинарии, он был приближен митрополитом Платоном (Левшиным) — одним из самых «политичных» церковных деятелей конца XVIII — начала XIX столетия. И через него — неизбежно — был в первые же месяцы после переворота посвящен в подробности антипавловского заговора; знал, какую цену Александр I заплатил за свое преждевременное воцарение; был вовлечен во многие дворцовые тайны.
Едва получив известие о произошедшем в Таганроге и о присяге, принесенной Константину, архиепископ отправит из Москвы личное послание «варшавскому сидельцу»; послание, за стилевым холодом которого будет скрыто смятение писавшего. Да, Филарет выполнил поручение царя; да, он никому не сказал о том, что за документы хранятся в пакете, опущенном в недра ковчежца; но теперь — теперь — что делать? Кому из членов правящей династии и в какой мере Александр счел нужным раскрыть секретные решения; ведает ли Константин об участи Николая и Николай об участи Константина? Или, как было не раз, все запутано до предела?[376]
После известной заминки, мышиного шуршания секретных запросов, после двусмысленной паузы в делах Российского государства, после повторной присяги и смуты будет принято высочайшее решение 18 декабря 1825 года вскрыть ковчежец и завещание, в нем покоящееся, огласить.
Решение логичное.
Документ, хранящийся в алтаре Успенского собора Московского Кремля, где совершалась коронация русских царей, как бы освящен изначально, наделен — для народа — дополнительной степенью непререкаемости. Вынуть Манифест из церковного ковчежца и в присутствии сенаторов, «гражданских и военных чинов» объявить его молящимся — совсем не то же самое, что просто опубликовать в правительственной печати текст царского указа, извлеченный из пыльных недр Сената. В первом случае то будет акт сакральный — во втором бюрократический.
Но решение — не слишком этичное, ибо следовало принять его раньше, до событий 14 декабря.
И тогда вновь был использован хорошо известный любому политику принцип громоотвода. Вот — ковчежец, вот — владыка; вот поп, вот приход; разбирайтесь, как знаете. Верховная российская власть тут как бы и ни при чем. Что оставалось Филарету? В знаменитой «Речи при всенародном открытии хранящегося в Московском Успенском соборе завещательного акта в Бозе почивающего Государя Императора Александра Павловича, о назначении на наследственный Всероссийский Престол Его Императорского Величества Благочестивейшего Государя Николая Павловича Императора и Самодержца Российского» он вынужден был использовать все возможности риторического искусства, чтобы отвести от власти подозрение в двусмысленности ее действий. (А значит, в какой-то мере направить эмоциональный удар на себя.)
«Производство» из архиепископов в митрополиты, состоявшееся 22 августа 1826 года, во многом было знаком благодарности Николая I Филарету, закрывшему собою очередной моральный изъян предшествующего правителя.
Однако опалы опалами, награды наградами, а все, что совершалось в александровскую эпоху, не было для Филарета чужим, чуждым. Он прошел, как мы помним, через все ее соблазны и искушения;[377] позднейшая суровость Филарета и кажущаяся холодность были запоздалым ответом на его юношеские вопросы, который он предложил сам себе. Чрезмерная трезвость его зрелого отношения к миру восполняла и заземляла чрезмерную экзальтированность ранних лет.
Включенность в сферу государственного делания. Тесное сотрудничество с Александром. Внутреннее, опытное знание о болотном мерцании религиозного анархизма начала XIX столетия. Сугубо церковный взгляд на политику — как на одну из форм человеческого самоосуществления, подлежащую сначала нравственной, а уж затем прагматической оценке. Понимание сакральной сущности монархического правления.
Вот чем было определено Филаретово отношение к личности русского царя, давшего свое имя великой эпохе.
В отличие от большинства верноподданных современников, он не мог видеть в Александре «всего лишь» Правителя Полумира. Он видел еще и человека, с которым жил в одно время, небезучастным свидетелем потаенных поступков которого был; человека, с которым вместе блуждал в смутном пространстве Неабсолютного Духа. Человека, за которого — в отличие от князя Волконского, или доктора Виллие, или тем паче Аракчеева, — готов был нести некую долю вины. Как священник, как подданный, как близкий сотрудник.
В отличие же от членов тайных обществ, он был непреклонным монархистом; подводя итог завершившегося царствования, он думал об Александре не столько в политических, сколько в религиозных категориях, не как о носителе определенных властных полномочий, государственном деятеле, иногда успешливом, иногда не очень; но прежде всего как о носителе бессмертной души, отягченной смертным грехом отцеубийства. Вольным или невольным. Главное, что оставшимся неискупленным.
И вот, после всего сказанного, вообразим встречу митрополита Филарета с тем, кого он мог благословить на пожизненное сокрытие личности под именем Феодора Козьмича.
Если перед преосвященным предстал сам беглый государь, в начале 1830-х годов посланный в Москву киевскими и почаевскими старцами, — все просто до прозрачности. Филарет, в свою очередь, направил «отставного царя» в Саров, к преподобному Серафиму: не прятаться, нет! но получить епитимью. В таком случае именно в Сарове переименованному тезоименитцу было поручено пройти испытание искусом уральско-сибирского жития, в сантиметре от самопровозглашения и невероятного, неслыханного самозванства, когда беспримесным самозванцем оказывается немнимый государь.
Если же — что гораздо вероятнее — нет, то внешняя схожесть «великого разбойника», пришедшего (тоже скорее всего по «наущению» киевлян) каяться и просить епитимьи, могла подсказать Филарету неожиданный для современного человека, но в общем-то не столь уж исключительный для традиционно православного сознания ход мысли.
Тот ход мысли, который привел преподобного Серафима Саровского к улыбчивому предложению, обращенному сестре любимого служки «Мишеньки», Елене Васильевне Мантуровой: «Вот и послушание тебе: умри ты за Михаила-то Васильевича, матушка!»[378]
Говоря проще, не было бы ничего сверхудивительного, если бы митрополит Филарет предложил своему кающемуся посетителю: прими на себя грехи покойного Государя, искупи их, этим спасешься.
Вспомним образок святого Александра Невского, с которым старец не расставался (между прочим, житие святого Александра особо восхваляет его предсмертное желание отвергнуть честь княжеской власти, обменять ее на небесный венец схимы). Вспомним также вензель, изображающий буквицу «А» с короною на венце. Если это не указание на истинное имя старца, то указание на имя того, чей крест он несет в этой жизни.
И вспомним еще одно обстоятельство: спешный отъезд Феодора Козьмича из Зерцал весной 1843 года. Дело в том, что на другом конце той же деревни жил старец Даниил — один из самых прозорливых православных старцев, спасавших душу в раскольничьей Сибири. Происходил Даниил Корнилович из казаков Полтавской губернии, родился в один день с императором Александром Павловичем, 12 декабря, но 1784 года; обучен грамоте; с 1807-го был ратником; сражался под Бородином; в 1820-м простился с родными: «куда-нибудь залезу в щель, как муха, и там век доживу».[379] В это время он был представлен к офицерскому чину, от которого — а значит, и от дворянства! — отказался; военным судом приговорен был к работам в Нерчинском руднике, затем определен на «вечную работу» в Боготольском винокуренном заводе, откуда «по неспособности к работе» отправлен в Ачинск. Последние годы как раз и провел в Зерцалах.
Феодор и Даниил были близки по возрасту, по опыту жизни, по опыту участия в новейшей русской истории; их разделяло лишь происхождение. Никаких свидетельств их особенно тесного общения мы не имеем; они жили по разным краям деревни; по одним источникам, старцев видели совместно разгружающими бревна и Феодор Козьмич называл Даниила «человеком святой жизни» и подчеркивал, что поэтому «редко кто мог понимать его», по другим — Феодор Козьмич так отзывался о Данииле: он не имел учеников, «да и не мог никого учить, потому что он был малообразован и едва грамотен».[380] Впрочем, образованность никогда не входила в число главных добродетелей отечественных подвижников благочестия; так что хулу на Даниила в словах Феодора Козьмича могли усмотреть лишь добросовестные позитивисты начала XX века. А что до «необщения»… Можно общаться — скрытно от глаз; можно общаться — через посыльных богомольцев; можно и просто — общаться в молитве.
Преподобный Серафим Саровский, очевидно, никогда не встречался с Даниилом, и совершенно точно — никогда с ним не переписывался. И тем не менее — все о нем знал. Томской мещанке Марии Иконниковой, которой старец Даниил не дал благословения странствовать и велел сидеть в Томске, чулки вязать, но которая запрета ослушалась и явилась в Саров, преподобный Серафим выговорил: «Зачем ты пошла по России? Ведь тебе брат Даниил не велел больше ходить по России. Теперь же ступай назад, домой!..»[381]
Как бы то ни было, старец Даниил почил в Бозе 15 апреля 1843 года — перед самой смертью перебравшись в Енисейск; и в том же году Феодор Козьмич, покинув Зерцалы, отправился на прииски. К золотоискательству он относился не слишком одобрительно — до нас дошел полуупрек, впоследствии обращенный им к купцу Хромову: «Охота тебе заниматься этим промыслом, и без него Бог питает тебя!» Так что уход из деревни находится в несомненной связи со смертью Даниила — и указывает на последнего как на возможного духовного руководителя Феодора Козьмича, у которого тот проходил «предстарческое» сибирское послушание. (В такой перспективе слова о «малообразованности» Даниила, из-за которой он не имел учеников, напоминают уклончивую отговорку, избавляющую от необходимости «метать бисер», вдаваться в подробности духовной жизни, не подлежащие огласке.)
Но тут встает другой вопрос: почему будущий старец одновременно с благословением на «царский крест» получил имя Феодор?
Смена имени в русском церковном и околоцерковном обиходе конца XVIII — начала XIX века — дело привычное.
К смене имени прибегали не только при монашеском постриге, но и в других случаях — например, принимаясь за особо важное и ответственное духовное дело. Так Василий Васильев, уже ставший отцом Авелем, получает (или берет) еще одно, тайное, имя — Дадамей. Так неудавшиеся «мистические сотрудники» Александра I, священник Феодосии Левицкий с отцом Феодором Лисевичем, принимают новые, сокровенные, имена. За всем этим стояла древняя мистическая традиция, на уровне литературной игры выродившаяся в систему псевдонимов; нам сейчас важно другое.
А именно: что традиция эта не допускала произвола в «переименованиях». «Шифр» должен был иметь «дешифровку». Не столько формально-логическую, сколько духовную.
Так вот: в славном 1812 году архимандрит Филарет, одновременно с утверждением в должности ректора Санкт-Петербургской духовной академии, был назначен настоятелем первоклассного Новгородского Юрьевского монастыря. Того самого, что позже получит в управление архимандрит Фотий. Именно в Софийском соборе Новгорода покоились мощи святого князя Феодора — старшего брата святого Александра Невского; в «Словаре историческом о святых, прославленных в Российской Церкви, и о некоторых подвижниках благочестия, местно чтимых», изданном в 1836 году (год красноуфимского ареста Феодора Козьмича) и тогда же положительно отрецензированном Пушкиным, читаем: «Сей юный князь (по словам летописи), цветущий красотою, готовился вступить в брак, но внезапная смерть прекратила дни его».[382]
Если — допустим невозможное — посетитель митрополита Филарета был некогда русским царем, крещенным в честь святого Александра Невского, такое закрытие истинного имени с помощью сакральной метатезы обретает в контексте последующего сибирского жития Феодора Козьмича особенно острый смысл.
Если же нет, но митрополит Филарет назначил ему такое послушание — она все равно разумна. Ибо имена Александра и Феодора носили родоначальники династии Романовых, дядя и отец (будущий патриарх Филарет) Михаила I Феодоровича, а Федоровская икона Божией Матери была фамильной святыней рода.
…Гипотеза и есть гипотеза. Не больше и не меньше. Были бы прямые доказательства — она бы и не потребовалась. Но другого объяснения, которое в такой же мере удовлетворяло всем описанным выше «параметрам», я не вижу. И потому решаюсь на вывод, прямо противоположный тому, каким завершалась одна из предыдущих главок.
Кем бы ни был тот, кто называл себя Феодором Козьмичом, он был sui generis Александром I. Он нес крест русского царя, платил по его счетам, искупал его грех. Грех духовный, а не политический. Политические грехи русского царя предстояло искупать России в целом; она должна была понести его крест; в этом смысле именно ей выпала участь «коллективного Феодора Козьмича».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.