Вставной сюжет. ИЗ ПИСЕМ ИСТОРИОГРАФА К ЖЕНЕ (начало)

Вставной сюжет. ИЗ ПИСЕМ ИСТОРИОГРАФА К ЖЕНЕ

(начало)

11 Февраля. От Государя ни слова… 10 Марта (если не прежде) возьму подорожную, чтобы ехать к вам назад и более не заглядывать в Петербург, хотя не могу довольно нахвалиться ласками здешних господ и приятелей…

14 Февраля. Я видел Императора, но только видел. Вчера поутру сказали именем Государя, что он после праздников пришлет за мною, и прибавили от себя, что всякое мое справедливое желание будет им выполнено. Более ничего не знаю… Не хочу угадывать…

18 Февраля. Государь, как ты знаешь, обещался позвать меня в кабинет, после праздников. Через два дни пост: и говенье опять может быть препятствием. Увидим. Добрые люди на всякий случай дают мне мысль продать мою Историю тысяч за сто, то есть, если не увижу Государя еще недели три или казна не выдаст мне денег для ее печатания. Покупщик, может быть, найдется; но согласно ли это с достоинством Российской Империи и с честию Историографства?..

22 Февраля… Не сделаю ничего непристойного; знаю отношение подданного к Государю и долг нашего к нему благоговения. Государь и вся Императорская фамилия были заняты праздниками, теперь заняты говеньем и молитвою, на второй неделе будут заняты прощаньем с Великою Княгинею, а в половине третьей я уже займусь своим отъездом в Москву; мера терпения моего исполнится… Не могу похвастаться дружбою Великой Княгини: она мне только с ласкою кланялась во дворце; говорит, что занимается моим делом: хочет звать меня к себе и не зовет. Бог с нею и со всеми! ничего не требую и доволен…

Легко понять, что творилось в душе Карамзина. Он был больше, чем уязвлен, хуже, чем унижен. На глазах рушилось здание, возводимое много лет, — и рушилось в тот самый миг, когда пришла пора завершать строительство. Неужели все напрасно и царь отверг самую возможность уважительного, равноправного диалога, не понял и не принял противопоставленную принципу личной преданности позицию лояльной независимости (на которой держалась скептическая утопия Карамзина)? Но тогда «История» лишается сверхзадачи, разлучается с практической политикой, а русская самодержавность теряет едва ли не последний свой шанс на поддержание зыбкого исторического равновесия…

Увы, историограф не учел, что у монарха могли быть свои резоны. Нет никаких сомнений, что в жизнестроительных планах Александра 1816 год занимал исключительное место; что вопреки историкам и философам (гениальный пруссак Гегель, воодушевленный послевоенным собиранием германских земель вокруг Пруссии, тогда же приветствовал итоговую правоту Мирового Духа формулой Великого Покоя: «Все действительное разумно, все разумное действительно») царь ощущал рубеж 16-го года не как финал европейской истории, а как начало новой — бурной — исторической эпохи. 1816-й должен был сыграть в истории российской государственности ту же роль, какую в истории русской нации сыграл год 1812-й. Синхронность множества тогдашних начинаний — символических и практических — бросается в глаза.

По весне будут «благословлены» работы по переводу русского Евангелия;

затем выбран Витбергов проект храма Христа Спасителя;

отменено личное крепостное право в Эстляндии (в 1817-м принципы «Учреждения для эстляндских крестьян» распространят и на курляндцев, в 1819-м и на лифляндцев, а также на жителей острова Эзель);

опубликован тот самый Манифест с благодарностью русскому воинству и народу, что так смутил адмирала Шишкова полунамеками на перспективу освобождения крестьян;

поручено подготовить проект учреждения наместничеств для «бдительнейшего надзора за исполнением в губерниях законов и предписаний высших властей», а также для наблюдения за тем, чтобы помещичьи крестьяне не подвергались «чрезмерным отягощениям» и для принятия жалоб от населения на действия губернских властей;

Сперанского внезапно известят о постигшем его прощении и отправят в Пензу губернаторствовать;[232] будет решено приступить к развертыванию военных поселений;[233] и параллельно с началом военных поселений — русским помещикам в лице депутации Иллариона Васильчикова откажут в праве последовать остзейскому примеру, не позволят добровольно отречься от «рабовладельческих прав», да еще и одернут.

То, что русскому здорово,

То для немца карачун…

Нет никаких сомнений, что под внешнеполитическим покровом Священного Союза — под его полумистическим покровительством — закладывался фундамент внутренних реформ. И закладывался — одновременно — по всем возможным направлениям. От религиозного просвещения до новой государственной мифологии; от «многоукладности» земельного устройства — до подготовки к поэтапному раскрепощению крестьян. Последнее, как кажется, и станет центром, смыслом, сутью разнообразных «зачинов», их соединительным звеном; с великим намерением царя будет зримо связано все. И христианизация «масс», которая помимо всего прочего была призвана удержать раскрепощаемое сословие от соблазна непривычной воли. И постепенное возвращение Сперанского, без которого не обойтись, когда дело дойдет до самих реформ. И «пробный шар» с освобождением Остзеи параллельно с опытом конституирования Польши. И намерение учредить наместничества, упрощающие структуру управления Державой и еще более централизующие власть. И размах военных поселений. И даже — даже! — отказ депутации Васильчикова.

Впервые о военных поселениях, как помним, Александр заговорил на переломе в 1809-м. Тогда у этого замысла были свои военно-стратегические основания — равно как были они у генерала Шарнгорста, автора прусского образца, ландверной системы.[234] Предвоенному Александру ограничивать численность армии было незачем; однако сама прусская модель казалась весьма привлекательной, особенно в послевоенной перспективе, когда огромную армию-победительницу придется чем-то занимать. К 16-му году давний прожект срифмовался с новыми идеями государя, обрел иное смысловое измерение.

Чтобы сдвинуть с мертвой точки земельный вопрос, нужно было оборониться и от дворян, и от крестьян. То есть не только усилить личную власть царя в губерниях, не только вовлечь народ в гущу меняющейся церковной жизни, — но и подготовить «загон», в котором за одно-два поколения обезземеленные и вырванные из страшной, но привычной почвы рабства вчерашние крепостные без кровавых потрясений преобразовались бы в сословие «вольных хлебопашцев». Недаром именно военнопоселенскому командиру Аракчееву царь поручит в 1818 году разработать план освобождения крестьян, и расчетливый граф справится с поставленной перед ним задачей.[235]

Логика его будет по-своему безупречна. После войны помещики начали все чаще закладывать свои поместья в казну: стало быть, деньги, расходуемые на это государством, добавив к ним пятипроцентный заем, можно обратить к обоюдной выгоде дворянства и монархии, к общественной пользе. То есть — ежегодно тратить по 5 миллионов рублей на выкуп в государственную казну крестьян, закладываемых в нее душевладельцами. Помещики будут рады освободиться от долгов; вполне революционная реформа получит видимость привычной купли-продажи и не потрясет умы; дворянское сословие сохранится — поскольку за помещиками останется до половины поместий. Поскольку же сохранится сословие, сохранится и монархия; крестьянам, выкупаемым с уступкою двух десятин на каждую ревизскую душу, земли все равно не хватит, и они сохранят крепость земле как наемные хлебопашцы. Процесс освобождения растянется на четверть столетия, а за это время успеет вырасти новое поколение землепашцев, приспособленное к свободной жизни.

Начинать крестьянскую реформу в России, не развернув поселения в полную силу, не создав запасной плацдарм, было так же невозможно, как затевать ее, не дождавшись положительных результатов остзейского эксперимента. Великому предшествует малое; тише едешь — дальше будешь.

И по той же самой причине, по какой государь поддержал умеренно-либеральный эксперимент в Остзее, он резко и властно пресек «освободительный» порыв российского дворянства. Дело было не только в опасении, что помещики пытаются перехватить у царя пальму первенства, заодно добившись проведения реформы на своих условиях (хотя и в этом тоже). Но и в том, что преобразования должны были совершаться по-александровски, исподволь, без огласки, не мешая стране дозревать до глобальных перемен. В 1816 году, под непроницаемым покровом тайны, сразу на всех полях засевались озимые. Взойти они тоже должны были одновременно, чтобы жатва началась в тот самый момент, когда завершится строительство внешней ограды Священного Союза.

Следственно, на переломе от зимы к весне 16-го царь нуждался не в том, кто даст «формулу русского покоя» и некую инструкцию по ее исполнению; не в том, кто стилистически довершит Петровские реформы, а в том, кто словом своим «пропишет» царские деяния в потоке общеевропейской истории. Царю был нужен неподкупный летописец, беспристрастный, — а значит, достоверный, но не претендующий на большее, — свидетель великих свершений, в эпоху которых вступала победившая Россия. Недаром в цитированном Манифесте, которым начался 1816-й, первый год эры Священного Союза, говорилось: «События на лице земли, в начале века сего в немногие годы совершившиеся, суть толь важны и велики, что не могут никогда из бытописаний рода человеческого изгладиться. Сохранение их в памяти народов нужно и полезно для нынешних и будущих времен».[236] Но кроме того государь не мог не помнить мартовскую встречу 1811 года; помня — должен был догадываться о претензиях Историографа на почтительное старшинство. А Его Императорское Величество никому и никогда не дозволял покушаться на свою самодержавность.

Другое дело, что Карамзин во власть не ходил. Ему не грозил «синдром Сперанского». Его невозможно было наказать удалением от службы — в отличие от упрямого старика Державина (которого историограф в нынешний свой приезд навестил). Он был честным, частным, абсолютно свободным русским дворянином. Тем забавнее было затеять новую придворную игру — в кошки-мышки, чтобы в конце концов заманить независимую мышку в дворцовую мышеловку, откуда выхода нет и где поджидает ласковая, добрая, гостеприимная кошка. Вот там, в этой клетке, можно принять все условия мышки — сесть насупротив; милостиво и даже смиренно выслушать и поблагодарить: спасибо, мышка, что научила, как надобно жить.

Но для начала следовало проверить: готова ли к участию в веселой игре противная сторона? До какой степени незаинтересованный в постах Карамзин заинтересован в публикации своего труда на своих условиях? Полностью ли зависим независимый историограф от своих жизнестроительных принципов? Заодно не мешало заставить гордеца несколько смириться, указать поборнику личной свободы на его социальное равенство: покорное равенство подданных перед подножием трона и перед лицом тех, кому государь определил быть чуть более равными, чем остальным.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.