Глава 14
Глава 14
1
Война вот-вот закончится — и что я тогда буду делать? Долг (как мне казалось) призывал меня в «Панч», душа тянулась к новой жизни в театре. Но могу ли я рассчитывать на театральные заработки? Пока больше всего денег мне принесла «Белинда»: триста одиннадцать фунтов. И не связан ли я своего рода обязательствами по отношению к «Панчу», где мне первые три года войны продолжали выплачивать половину редакторского жалования? Ответ на первый вопрос «нет», на второй «да». Я вернусь в «Панч» на три года, после этого смогу чувствовать себя свободным. К тому времени я надеялся доказать, что способен прокормиться драматургией.
Однако в день объявления мира я обо всем этом забыл. Война закончилась, я возвращался на свою старую работу. Снова я буду сидеть в пыльном кабинетике и сортировать шутки, отделяя хорошие от плохих, развлекаться, комментируя «кусочки», счастливо скучать на редакционных обедах по средам, а по четвергам приводить с собой Дафну в роли неофициального секретаря, чтобы помогала мне разгрести недельные завалы работы. Дафна любила такую жизнь, я тоже любил, и к тому же я обещал Дафне, что когда-нибудь стану редактором.
Нам сказали, что демобилизация пройдет быстрее и легче, если мы сможем представить письмо от своих работодателей, где будет сказано, как они ждут не дождутся нашего возвращения. Я побежал в «Панч». Оуэн Симан с удивлением поднял глаза от бумаг.
— Хэлло? — сказал Оуэн.
— Я вернулся! — объявил я с пафосом.
Случается: человек обручен с одной и вдруг влюбляется в другую. Что делать, можно ли нарушить слово, данное Изабель? Нет, Монморанси не нарушают слова! Он, рыдая, прощается с Норой, прелестной девушкой, с которой познакомился на пароходе. Она тоже готова на любые жертвы. Пусть их жизнь навеки загублена, Изабель не должна страдать! Он героически возвращается к Изабель, его проводят в гостиную… И тут милая барышня, смущаясь, признается, что в его отсутствие обрела счастье с другим. Она взывает к его благородству, умоляя вернуть ей свободу.
И что же? Он возмущен до глубины души:
— Черт возьми, она меня бросила!
Точно так же на мои слова: «Я вернулся!» — Оуэн, вместо того чтобы кинуться мне на шею, произнес холодно: «О!» Как выяснилось, руководство «Панча» не ждало моего возвращения, будучи вполне довольно заменившим меня пожилым сотрудником и к тому же слегка досадуя, что я в свободное время сочинял пьесы, а не рассказы для «Панча». Словом, я был свободен и мог делать что мне заблагорассудится; а я, неблагодарный, с горечью сказал себе: «Вышибли!» Впрочем, я знал, что через час-другой проникнусь и буду радоваться.
Мы были оба невероятно тактичны и любезны. Оуэн заботился лишь о моих интересах, а я — лишь о том, чтобы услужить «Панчу». Конечно (сказал он), должность всегда для меня открыта, просто жаль тратить мое время на рутинную редакторскую работу, когда я способен сочинять такие блистательные пьесы. Конечно (сказал я), мне бы очень хотелось целиком посвятить себя драматургии, но после всего, что «Панч» для меня сделал, я никак не могу причинить руководству журнала хоть малейшее неудобство. Уверен ли он… Он весьма учтиво дал понять, что уверен. И тут я очень глупо промямлил что-то о честолюбивых надеждах Дафны. Оуэн страшно растерялся и только с третьей попытки нашел слова, чтобы выразить в форме почти комплимента, что я никогда, ни при каких обстоятельствах не стал бы главным редактором. Это решило дело. Я сказал, что отправлю владельцам газеты заявление об уходе.
— Разумеется, это не отменяет вашего участия в редакционных обедах! — заверил Оуэн. — Вы останетесь в штате и будете публиковать по рассказу в неделю.
Ну уж нет! Мне требовалось как раз обратное: механическая рутинная работа и жалованье, чтобы голова оставалась свободной для сочинения пьес.
— Я подумаю и дам знать руководству, — ответил я, хотя в глубине души уже не колебался.
Я подал в отставку и отказался от участия в редакционных обедах. Руководство повело себя очень мило — мне предложили заходить когда захочу и публиковаться на страницах «Панча» когда пожелаю. Около полугода я время от времени так и делал, затем перестал.
В тот самый вечер мы были приглашены к У. Л. Джорджу и его жене. Когда я вернулся домой, Дафна переодевалась и ей было не до разговоров. Только уже в такси я рассказал ей, что ушел из «Панча». Она расплакалась и все еще тихонько всхлипывала, когда я расплачивался с таксистом. Мы обошли кругом тихую темную площадь под свинцовыми тучами, грозившими в любую минуту разразиться ливнем. Дафна старалась успокоиться, а я клялся, что мы не будем голодать, что я добьюсь успеха в театре. Все равно что рассказывать женщине, чей любимый дом сгорел, что построишь на пепелище другой дом, больше и роскошней. Это не утешает.
У Джорджей была еще одна гостья. Ее можно было бы и не представлять — мы и так узнали прекрасную Лилиан Маккарти. За столом шел общий разговор. Естественно, мисс Маккарти посадили рядом со мной. Она ушла чуть раньше. Мы догнали ее на станции подземки «Хай-стрит» и вместе доехали до Слоун-сквер.
Три дня спустя я получил от нее письмо. Там говорилось, что она хочет попробовать свои силы в режиссуре и Барри предложил ей обратиться ко мне по поводу пьесы. Не соглашусь ли я встретиться с ней во вторник и все обсудить?
Мы с Дафной очень разволновались. Похоже, нам все-таки не придется голодать!
— Почему она тебя прямо тогда не спросила? — удивлялся мой соавтор.
— Не хотела говорить при Джорджах.
— А потом, когда мы уже ушли от них?
— В поезде грохот, не поговоришь.
Дафна согласилась, что невозможно орать человеку через весь вагон метро: «Напишете мне пьесу?»
— К тому же, — заметил я, — она, возможно, тогда еще не виделась с Барри.
— Да, наверное.
— Очень может быть, она и имени моего раньше не слышала.
— Ну, она наверняка знала, кто ты!
— Хочешь пари? Спорим, она обо мне знать не знала.
— Спорим, что знала!
— Во вторник я ее спрошу.
— Вот смешно, если и правда не знала! Представь, как она удивится, когда тебя увидит!
Это было утром в пятницу. Военное министерство дало нам полтора месяца отпуска, после чего всем следовало вернуться в свои подразделения для демобилизации. Я ушел к себе и стал обдумывать пьесу для Лилиан Маккарти. Так чудесно снова думать по утрам!.. К середине вторника я написал первый акт комедии, которую позже назвал «Мистер Пим проходит мимо». Теперь я мог твердо обещать мисс Маккарти пьесу. Полный надежд, я отправился на встречу.
Мисс Маккарти была очаровательна. Я рассказал ей о пьесе, и она попросила, как только будет готово, прислать рукопись ее менеджеру, А. Э. Дринкуотеру. Мы разговаривали, пили чай…
Я попрощался.
Она сказала, что была счастлива со мной познакомиться.
Я сказал:
— Ну вообще-то мы познакомились неделю назад.
Она сказала:
— Ах, да что вы?
С тех пор я не жду, что люди запомнят мое лицо или мое имя. Это здорово экономит нервы.
2
Демобилизация прошла легко. Я присоединился к своему полку в Кроуборо и там в качестве вояки с сидячей работой поселился с комфортом в отеле «Бакен» и нашел себе удобную табуреточку в конторе по демобилизации, сидя на которой представил на рассмотрение сложный случай лейтенанта А. А. Милна. Недели не прошло, а я уже снова был одет, как подобает приличному человеку.
Пьеса «Мистер Пим проходит мимо» была закончена и передана Дринкуотеру. Найджел Плейфер, возглавив театр «Лирик» в Хаммерсмите, ввел в репертуар детскую пьесу «Понарошку». За лето я написал пьесу под названием «Великий Броксопп» и сейчас искал постановщика. Будущее английского театра было обеспечено, однако наше настоящее требовало еженедельного дохода. Я возобновил отношения со «Сферой», но хватит ли на жизнь шести гиней в неделю? К счастью, как раз в то время лорд Ли купил «Аутлук», пригласил к сотрудничеству Э. В. Лукаса в качестве автора и просил его порекомендовать литературного критика. Лукас порекомендовал меня, а я снова запросил шесть гиней в неделю. Эта сумма казалась мне приятной и разумной.
Ли еще не передал поместье «Чекерс» в дар государству, а просто жил там, и мы с соавтором приехали туда погостить на выходные. Дафна, собственно, была ни при чем, планировалось обсуждать первый номер «Аутлука», но я воспринял вежливое обращение «вы» как множественное число и сказал, что «мы» с удовольствием приедем. Когда теперь я как бы невзначай упоминаю в разговоре, что однажды провел выходные в «Чекерс», собеседник тут же делает вывод, что я гостил у премьер-министра, и это заметно оживляет беседу.
Полтора месяца я проработал литературным критиком в «Аутлуке» — и ушел. Невозможно разругать постановку некоего режиссера, а потом прислать ему свою пьесу. Еще более невозможно похвалить постановку режиссера и потом прислать ему свою пьесу. А главное, невозможно указывать другим драматургам, как надо писать пьесы, когда тут же имеются для сравнения твои собственные несовершенные произведения. Итак, я подал в отставку — это я всегда умел делать прекрасно — и в «Аутлук» только присылал статьи.
Между делом я написал детектив. Я много читал детективов, восхищался изобретательностью авторов, но мне не нравился язык. Персонажи (если можно их назвать персонажами, изображены они бывали бледновато) непременно «удалялись», вместо того чтобы просто выйти из комнаты. Сыщик «тщательно выбирал сигару» (чего ни один реальный человек никогда не делает), прежде чем «поведать» своему коллеге, какое у него «сложилось мнение». Интересно, смогу ли я написать детективную историю о реальных людях нормальным английским языком? Надо бы попробовать. В наши дни результат моего труда остался бы незамеченным, ведь сейчас множество хороших писателей пишут детективы, и пишут прекрасно, а тогда конкуренция была не столь велика, и «Тайна Красного дома» на удивление имела успех. Один американский издатель, полный энтузиазма, приехал в Лондон и предложил две тысячи фунтов за права на издание следующего моего детективного романа. Этот контракт до сих пор где-то у меня лежит — не знаю, имеет ли он еще юридическую силу. Следующей моей книгой стал сборник детских стихов, и все последующие также ничем не угрожали кошельку американского издателя. Порой я думаю, любопытно было бы еще раз попробовать… Но подворачивается еще что-нибудь, не менее любопытное. Например, автобиография.
3
В мае Дафна находилась в частной лечебнице. Однажды я застал у нее Ирен. Дот Бусико объявил, что не будет ставить спектаклей в Лондоне, пока не снизят арендную плату за театральные залы. Осенью он планировал провести сезон в Манчестере.
— Не пора ли написать для меня еще пьесу? — спросила Ирен.
— Дот говорил, что не будет ставить…
— Ну, если пьеса хорошая, всегда можно передумать.
— Он в самом деле прочел бы?
— Конечно! Есть роль для меня?
— Есть.
— Лучше Белинды?
— Надеюсь. Сами увидите.
Дринкуотер так ничего и не решил по поводу «Мистера Пима». Я все решил за него и тем же вечером отправил рукопись Бусико. Мы подписали договор, дающий ему право на пробный прогон в Манчестере в течение одной недели. Четвертого января 1920 года спектакль показали в Лондоне.
Я побывал на многих премьерах в жалком амплуа автора, но ни одна не сравнится с этой. Публика была так счастлива вновь увидеть обожаемую Ирен, что распространила свою благосклонность и на пьесу. Вызывали бесконечно, требовали речь, автора вытолкнули на сцену и снова затолкали за кулисы, а Дот и Ирен все кланялись и кланялись. Я сидел в уголке, среди рабочих сцены, и не мог поверить — неужели это правда?
Вдруг у меня за спиной невероятно усталый голос произнес:
— Да скажи им уже речь, начальник, и по домам!
Отрезвляющие слова. Представляю, как он пришел в тот вечер домой.
— Поздно ты сегодня, Билл.
— Угу, был успех.
И еще сорок миллионов человек в Англии встретили эту новость так же стоически. Все равно мы были счастливы.
4
В августе того же года мой соавтор произвел на свет нечто более личного свойства. Мы думали назвать творение «Розмари», но позже выяснилось, что лучше подойдет «Билли». Однако за что же называть человека «Уильямом»? Поэтому требовалось найти два других имени — нужны как минимум два инициала, чтобы не затеряться при такой подверженной плагиату фамилии, как Милн. Один из соавторов придумал имя Робин, другой — Кристофер. Впрочем, оба имени пропали зря, поскольку их носитель, едва научившись говорить, сам себя назвал Билли Мун и остался Муном для всех своих родных и знакомых. Я рассказываю об этом, чтобы объяснить, почему нас не задевала широкая известность имени «Кристофер Робин». Мы ощущали ее так, словно речь шла о книжном персонаже или о лошади, на которую мы когда-то поставили.
Когда нашему творению исполнилось три года, мы вместе с семьей Найджела Плейфера сняли на август домик в Северном Уэльсе. Весь месяц шли дожди. По утрам в одной гостиной собирались пятеро Плейферов, трое Милнов, Грейс Ловат-Фрейзер, Джоан Питт-Чатем, Фредерик Остен и еще целая компания людей, которых Найджел успел наприглашать в Лондоне, собираясь в свой, как он это представлял, уэльский замок. Через неделю я не знал, куда деваться от агорафобии. Срочно требовалось укрытие. Я объявил, что на меня снизошло вдохновение, и с карандашом и тетрадью удрал в беседку. Там были стул и столик. Я сел на стул, положил тетрадь на столик и мечтательно уставился в стену тумана, за которой, по всей вероятности, скрывался Сноудон, или Серпентайн — все равно. Я был один!
Однако рано или поздно меня спросят, что я такое пишу. А что я пишу?
Примерно полгода назад, работая над пьесой, я потратил целое утро на стихотворение под названием «Вечерняя молитва». Я подарил его Дафне, как дарят фотографию или открытку ко дню Святого Валентина — сказал, если ей захочется это где-нибудь опубликовать, пусть деньги будут ее. Она отправила стихотворение Фрэнку Крауниншилду в «Вэнити фэйр» (Нью-Йорк) и получила пятьдесят долларов. Позднее она одолжила мне это стихотворение для библиотеки кукольного домика королевы[44], а после того получила одну сорок четвертую долю от процента с продаж за сборник «Когда мы были совсем маленькими», а также определенную долю разнообразных смежных прав. Стишок оказался самым дорогим подарком из всех, что я ей дарил. Несколько месяцев спустя Роуз Файлмен затеяла издавать детский журнал и попросила меня, сам не знаю почему, написать для него стихи. Я ответил, что не могу, не умею, это не по моей части. Едва отправив письмо, я сделал то, что делаю всегда, после того как откажусь что-нибудь написать: стал думать, как бы я это написал, если бы не отказался. Например, можно так:
Жил-был хомяк в саду образцовом,
Где дельфиниум синий с геранью пунцовой.
От зари до зари, куда взгляд свой ни кинь —
Пунцова герань и дельфиниум синь.
Убив на это развлечение еще одно утро, я снова написал мисс Файлмен и сообщил, что, возможно, все-таки напишу для нее стихи. В результате появилось стихотворение под названием «Хомяк и доктор». Иллюстрации к нему нарисовал Гарри Раунтри. В Уэльсе я получил гранки, а вместе с ними — письма от иллюстратора и издателя. Они спрашивали: «Почему бы вам не написать целую книгу таких стихов?»
И вот я сижу с тетрадкой, карандашом и твердым намерением не покидать божественного уединения беседки, пока не кончится дождь… А двое людей в Лондоне просят детских стихов… А у меня тут под боком ребенок, с которым я уже прожил три года… И еще живы воспоминания о собственном детстве… Так что же я пишу? Ясное дело, книжку детских стихов! Ну не целую книжку — так, сочиню пару-тройку стишков, пока не надоест. К тому же карандаш у меня с резинкой на тупом конце — как раз то, что надо для поэзии.
В этой беседке я просидел одиннадцать дождливых дней и написал одиннадцать стихотворений. Потом мы вернулись в Лондон. Я продолжал сочинять стихи, чувствуя себя слегка виноватым, словно удрал с утра пораньше к «Лорду» или валяюсь в шезлонге в осборнской клинике и почитываю романы. Меня преследовало чувство, что человек с сильной волей вместо этого писал бы детективный роман и зарабатывал для семьи две тысячи долларов. К концу года стихов набралось на целую книжку.
Когда книга уже была у издателя, о ней узнал Оуэн Симан. Вероятно, от Лукаса — он тогда возглавлял издательство «Метуэн». Оуэн спросил, можно ли опубликовать часть стихов из книги в «Панче», и я ответил с некоторой неохотой — пусть берет, что ему понравится. Я боялся, что сборник перепечаток из «Панча» не вызовет такого интереса, как новая книжка. Однако результат получился вдвойне хорош: во-первых, публикация подтвердила, что я правильно выбрал иллюстратора, пригласив Шепарда, и, во-вторых, появление в печати «Королевского бутерброда» показало издателям, какого приема следует ожидать. Читательский восторг был неописуем, как в Англии, так и в Америке. За десять лет, пока не появились дешевые издания, было продано полмиллиона экземпляров.
Естественно, книгу, которая хорошо продается, тут же начинают высмеивать критики. Дело в том, что те, кто пишут, хотят получать деньги за свои писания. Если денег не платят, мы не настолько скромны и не настолько глупы, чтобы признать: у нас не получилось. Мы твердим, что пишем исключительно ради высокого искусства. Легко себя убедить, что финансовый провал книги — еще не признак ее художественной несостоятельности. А отсюда совсем крошечный шажок до утверждения, что художественный успех по сути своей несовместим с коммерческим. Иначе почему мы, такие талантливые, так и остаемся при одном-единственном издании? Если другого автора переиздают в двадцатый раз, он предатель общего дела и нужно спешно объявить, что он — не один из Нас.
Все это крайне банально. Успех книг о Кристофере Робине раздражал еще и тем, что они написаны для детей — правда, злость критиков принимала не слишком грозные формы, выражаясь главным образом в утрированном сюсюканье. Когда, например, Дороти Паркер в своей колонке «Постоянный читатель» (журнал «Нью-Йоркер») радует утонченные умы сообщением, что на странице пятой «Дома в Пу?ховом уголке» «ути-пуси, появляется ваш постоянненький читателюсик» (цитирую дословно!), книге от этого ни тепло, ни холодно. Прочтя статью миссис Паркер, почтенные сельские жители не начнут при виде молочницы с бидонами думать: «Зачем нам это молоко? Лучше бы там был джин!» Авторы детских книг не станут говорить издателям: «Кому нужны эти дети? Главное — миссис Паркер книга понравится!» Писатель может вполне искренне ценить мнение одного конкретного критика выше, чем восхищение «толпы», но для детской книги критерий художественного успеха один: нравится ли она детям. Тут как раз тот случай, когда vox populi, vox Dei[45]. Можно разве лишь заявить, что мы слышим не подлинный глас народа, а мнение невежественных матерей. И все же, наверное, к их-то мнению в данном случае и стоило бы прислушаться.
Насколько я знаю, книга «Когда мы были совсем маленькими» нравилась и нравится очень многим детям. В той мере, в какой это заслуга стихов (по сравнению с иллюстрациями, а они, очевидно, значат очень много), я думаю, успех объясняется тем, сколько труда вложено в эту книгу. Пусть эти стихи и несовершенны, но с технической точки зрения они хороши. Стихи, казалось бы, написанные безо всякого стиля, требуют такой же тщательной отделки, как ироническая поэзия в традиции Калверли и «Панча». «Когда мы были совсем маленькими» — не шалость серьезного поэта, и не попытка доброго человека выразить свою любовь к детям, и не безделица прозаика, решившего состряпать пару стишков для малышей. Это работа автора, пишущего в жанре легкой поэзии и относящегося к своей работе очень серьезно, пусть в данном случае его книга адресована обитателям детской. Кстати, в детской больше, чем где-либо еще, ценят серьезное отношение.
Удалось ли мне соединить техническую сторону дела с тем «удивительным проникновением в психологию ребенка», о котором бойко пишут в издательской рекламе, не знаю. Нельзя сказать, что я особенно люблю детей. Они умиляют меня, как любые детеныши — щенята или котята. Мое понимание детской психологии основано на наблюдении, чаще всего неосознанном, на собственных детских воспоминаниях и на воображении, необходимом всякому писателю. И вновь, чтобы не перефразировать самого себя, приведу здесь отрывок из «Предисловия, обращенного к родителям» — я его написал для одного из переизданий этой книги.
«В реальной жизни маленькие дети поражают безыскусной красотой, невинной грацией и непринужденностью движений. Все это, вместе взятое, вызывает у нас примерно те же чувства, что и другие безыскусные создания: котята, щенята, ягнята. Чувства эти усилены еще и тем, что красота детства в каком-то смысле не только физическая, но и духовная. Маленького ребенка словно окружает кусочек небес, чего не скажешь даже о самом симпатичном котеночке. Однако детская естественность сочетается с полным отсутствием морали, что выражается в законченном и беспощадном эгоизме.
На мой взгляд, писатель, который задался целью изобразить в своем произведении ребенка, должен постоянно держать в уме эти два основополагающих факта. Важно избегать крайностей. Художник-романтик не напишет на портрете бородавку на лице Кромвеля; но если биограф, гордый своим реализмом, говоря о Кромвеле, будет всякий раз поминать об этой бородавке, он тоже погрешит против действительности — ведь на лице близкого знакомого скоро перестаешь замечать мелкие изъяны. Образ благодарного и любящего ребенка, исполненного заботы об окружающих, фальшив; но не менее фальшиво изображение, зацикленное на детском эгоизме и пренебрегающее физической красотой, что его смягчает. И та и другая крайность равно фальшивы и равно сентиментальны, ибо сентиментальность — это просто игра на эмоциях, не подкрепленная правдой жизни.
Уйти от сентиментальности и в том и в другом виде — самая трудная задача для писателя. Легко нарисовать прелестного ребенка (то есть легко, если ты художник), а вот описать его словами очень сложно. Получается либо банальность, либо абстракция. Но можно передать общее обаяние, особенно когда пишешь в стихах, и мне кажется, в случае успеха это обаяние успешно скроет от сентименталиста на бумаге, как и в жизни, менее чарующие особенности детской природы: эгоизм и бессердечие.
Сейчас я в угоду собственному эгоизму покажу на одном-двух примерах, как я пытался этого достичь.
У трехлетнего мальчика бесследно пропала мама. Вот реакция ребенка на потерю:
Джеймс Джеймс Моррисон Моррисон
Твердо родным сказал:
«Только смотрите, меня не вините,
Я ее предупреждал!»
И все! Дети и в самом деле бессердечны, но мои стихи посвящены не только этому качеству.
В стихотворении «Букингемский дворец» няня ведет Кристофера Робина посмотреть смену караула. Она рассказывает о гвардейцах, о дворце и о короле, после чего Кристофер Робин задает всего один вопрос: «А король знает обо мне?» Возможен ли более отъявленный эгоизм? Представьте, что вы пригласили знакомого писателя в гости к своему другу, которым искренне восхищаетесь — например, к Линдбергу[46]. Всю дорогу вы нашептываете ему об удивительных подвигах, которые совершил ваш герой. Не противно ли вам будет, если он на это ответит только: «Как по-вашему, Линдберг знает обо мне?» А трехлетний ребенок может говорить подобные вещи, оставаясь невинным и очаровательным, так что и всё им сказанное кажется невинным и очаровательным. Поэтому в стихотворении нужно показать эгоизм, на радость несентиментальному читателю, но прибавить этому эгоизму обаяния, хотя бы внешнего.
Наконец, позвольте вспомнить еще одно стихотворение, самое сентиментальное из всех в этой книге: «Вечерняя молитва». Если матери, и любящие тетушки, и жестокосердные критики умиляются по его поводу, я рад. В реальной жизни образ ребенка за молитвой умиляет тысячи людей. От такой картины хочешь не хочешь перехватывает горло. И все-таки даже здесь нельзя отклоняться от истины. Не «Боже, благослови мамочку, потому что я так ее люблю», а «Боже, благослови мамочку, я знаю, что так полагается»; не «Боже, благослови папочку, потому что он покупает мне еду и одежду», а «Боже, чуть не забыл, благослови папочку»; и даже не эгоистичное «Боже, благослови меня, потому что я самый важный человек в доме», а сверхэгоистичная непоколебимая уверенность, что этот загадочный Бог и так тебя благословит, даже и просить не надо. Все это — правда о ребенке, вот и включим ее в стихотворение. Правда, что для трехлетнего ребенка молитва ничего не значит, его голова занята массой других, куда более интересных вещей, но есть и другая правда — малыш прелестен, тепленький, только что из ванны, свежий и причесанный. Бог весть почему, но это так — постараемся же все это передать на бумаге в меру наших слабых сил, чтобы читатель, как и зритель, смог ощутить красоту картины… Может, когда-нибудь мы станем описывать, как ученый бреется рано поутру, и назовем это «Утренняя молитва», и не будет больше нужды в красоте.
5
Два года спустя я написал «Винни-Пуха», затем еще одну книгу стихов, а в 1928 году вторую книгу о Винни-Пухе — «Дом в Пу?ховом уголке». Большинство персонажей-животных — игрушки из нашей детской. Мой соавтор подарил каждому из них собственный неповторимый голос, владелец игрушек, нежно их тиская, придал их облику яркую индивидуальность, а Шепард нарисовал, можно сказать, с натуры. Такие они и были — смотрите и увидите. Я их не придумал, а скорее просто описал. Только Кролик и Сова — мои собственные творения. Эти книги тоже стали популярными. Как-то Дафна зашла в детскую, а Пух не сидит на своем обычном месте за обеденным столом. Дафна спросила, где он.
— За диваном, — холодно ответили ей. — Носом в пол. Он сказал, что ему не нравится книжка «Когда мы были маленькими».
Ревность Пуха можно понять. У него в поэзии не все получалось.
В Англии проще создать репутацию, чем потерять ее. Я написал четыре «детских книжки», общим объемом около семидесяти тысяч слов — приблизительно как один небольшой роман. В этих семидесяти тысячах слов я высказал все, что мог, на эту тему и распрощался с ней. Для меня все это ушло в прошлое. Я хотел удрать от детских книг, как в свое время мечтал удрать из «Панча». Я всегда откуда-нибудь удирал. Бесполезно! Англия ожидает, что писатель, как и сапожник, будет судить не выше сапога. Как заметил Арнольд Беннет, если уж начал рисовать полицейских, так и рисуй, потому что публика к ним уже привыкла. Если ты вдруг начнешь вместо полицейских рисовать ветряные мельницы, критики тебе все равно не забудут полицейских, так что даже ветряная мельница покажется чем-то, что размахивает руками, — очевидно, управляя движением транспорта. За последние десять лет, пока я сочинял романы, пьесы и антивоенные призывы, мне приписывали отцовство огромного количества «детских персонажей», что с такой любовью и безо всякого труда наводнили мир книг. Если я не признаю свое отцовство, «тем хуже», как говорил Король Бубен. Это доказывает, что духовно я так и не вышел из детской, что я по-прежнему рисую полицейских. Как заявил один проницательный критик, главный герой моей последней пьесы, помоги ей Бог, «это просто повзрослевший Кристофер Робин». Видите, даже когда я пишу не о детях, я пишу о взрослых, что когда-то были детьми. Навязчивая идея, да и только!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.