Глава 8

Глава 8

1

В сентябре 1899 года, накануне Англо-бурской войны, некий англичанин привез из Индии в Уэстгейт жену и детей. Двое мальчиков (восьми и двенадцати лет) поступили в Стрит-Корт, а две девочки (десяти и четырнадцати) — в соседнюю женскую школу. Договорились, что в каникулы о них всех будет заботиться мой отец, а собственные их родители вернулись в Индию.

Я узнал об этом, только приехав домой в декабре. Матушка ненароком упомянула Гиту, а я, весь еще в воспоминаниях о своей роли, немедленно поправил: мол, правильно — Гета. «Nunc illud est, cum si omnia omnes» и так далее. Тут матушка меня перебила, объяснив, что речь шла о старшей из двух сестер, Гите. Младшую звали Ирма. Тогда же нас и познакомили.

Все они были очень славные. Приехал на Рождество Кен, проходивший практику в юридической конторе в Уэймуте, и мы веселились вовсю. Однажды, когда Кен уже уехал, я случайно застал Гиту в муках творчества. Я подумал, что им задали какое-нибудь сочинение на лето, а оказалось, что она пишет письмо Кену. Я сказал: «Что тут трудного? Не знаешь, как слово какое-нибудь пишется?» Она вытерла испачканные в чернилах пальцы, убрала высунутый от усердия кончик языка и ответила, что сочиняет стихи. «Ой, Алан, помоги, пожалуйста! Ну никак не рифмуется».

Я посмотрел, что у нее пока получилось. Тема была выбрана удачно — такое дружеское поддразнивание, а вот исполнение хромало. Я подправил размер, сгладил самые заметные корявости и подобрал парочку рифм. То, что вышло, Гита переписала своей рукой и отправила Кену. Через несколько дней пришел ответ, который меня удивил: стихи в подлинном стиле Калверли[19]. Я и не знал, что Кен так умеет. В конце он прибавил: «Я все сочинил сам. Спорим, тебе помогали?»

Тогда я написал ему уже от себя и признался, что мы с Гитой работали в соавторстве. Желая показать, на что я способен, я вложил в конверт издевательские оды всем четверым нашим приятелям.

Из своего первого опыта юмористических стихов я помню всего несколько строчек — часть оды к Ирме, добродушной толстушке. Мы все ее очень любили.

В Голландии критерий красоты

Иной. У них не смотрят на манеры,

А в дамах ценят полноту. И ты

Была б у них Венерой!

Стихи вполне традиционные, если не считать злоупотребления таким поэтическим приемом, как анжамбеман. Но подобные вольности меня тогда смущали так же мало, как нынешних авангардных поэтов.

Кен удивился не меньше моего. «Боже правый, ты тоже умеешь!» — написал он мне. Засим последовало неизбежное: «Дафай фместе». И мы два года сочиняли шуточные стихи.

2

Сочинять шуточные стихи в соавторстве проще, чем это может показаться на первый взгляд. Здесь я не имею в виду ту легкость, о которой говорил еще один выпускник Вестминстерской школы, Уильям Купер, похваляясь, как легко написал «Джона Гилпина». Купер ничего не знал о легком жанре. Для него шуточные стихи — всего лишь стихи несерьезные и, следовательно, не требующие большого труда. Я же хочу сказать, что сочинение шуточных стихов предоставляет больше простора для сотрудничества, чем можно ожидать. Дело в том, что шуточное стихотворение, подобно сценическому диалогу, можно совершенствовать бесконечно, подыскивая еще более подходящие слова, еще более естественный поворот фразы. При этом рискуешь потерять всякое чувство пропорции, и вот тут-то появляется твой соавтор и подсказывает единственно верное слово.

Само собой, я не помню сейчас всех подробностей нашей совместной работы и не могу сказать, какие строки обязаны своим существованием вдохновению Кена, а какие — моей доводке. Могу привести два примера, показывающие, как мы удачно дополняли друг друга. Пусть даже технические тонкости не столь интересны для читателя — по крайней мере они показывают, какого рода стихи мы сочиняли.

Первое стихотворение было опубликовано в школьном журнале лимпсфилдского дяди. Начиналось оно так:

Ненаглядный редактор, стихов ты желаешь намедни?

Пусть эпитет тебя не смущает, прошу.

Даже Теннисон им не гнушался, поэт не последний.

А стихи я, конечно, сейчас напишу.

Что же выбрать? Блеснуть остроумием в едкой пародии,

В духе «Панча» и прочих, что шутят и справа, и слева?

Или душу излить мне в лирически-томной мелодии?

Или к Бернсу примкнуть и народные вспомнить напевы?

Напишу-ка в возвышенном стиле про утку я оду.

Родилась она уткой и уткой жила.

И в могилу, представьте, сошла.

Непостижны законы природы!

Дерзновенная утка, доныне ты сердцу мила.

Или нет, воспою я недавно почившего Ликия.

Бленкинсоп Браун при жизни он звался, так что ж?

Глуп как пробка он был, но таланты его невеликие

Вознесем до небес, и посмертно он станет хорош.

И далее в том же духе. Часть каникул я провел у Кена в Уэймуте, и эти стихи мы сочиняли в прямом смысле вместе, а не по переписке. Общая идея стихотворения, конечно, стара как мир. Насколько я помню, первую и четвертую строфы набросал Кен, другие две — я, но отшлифовывали мы их совместно. Сейчас я прошу вас обратить внимание на третью строфу.

В первой версии, которую мы считали окончательной, вторая, третья и четвертая строчки выглядели так:

Родилась она уткой и уткой жила.

Уткой и умерла. Сколь чудесны законы природы!

О, несчастная утка, доныне ты сердцу мила!

Я до сих пор не уверен, что начало третьей строчки в результате наших стараний стало лучше. Знаю только, что спорили мы до хрипоты. В первом варианте есть некая чарующая монотонность, удачно передающая однообразие скучной утиной жизни. Но мне нравится перебивка ритма во второй редакции — и легкий оттенок удивления: вот, мол, даже и в смерти не получилось уйти от себя. По-моему, Кену больше пришелся по вкусу первый вариант, мне — второй. Кен как автор скромно отступал в сторону, позволяя жизненной трагедии развиваться своим чередом, а эгоист Алан вторгался со своими комментариями в ход событий, придавая им личностный оттенок. Впрочем, авторский комментарий в явном виде появляется в конце строки:

Сколь чудесны законы природы!

Нам это казалось ужасно смешным и ироничным, пока дотошный Кен не заметил, что природное не может быть чудесным — тут внутреннее противоречие. Я с неохотой признал его правоту, жалея, что сам не додумался, особенно когда Кен предложил на замену идеальный вариант: «непостижны». Теперь настала моя очередь самоутверждаться. Я сказал, что выражение «несчастная утка» не совсем удачно. В нем есть оттенок обреченности — когда спасения нет, опускаются руки. Гораздо смешнее, если утка постоянно тщится стать жаворонком и постоянно терпит фиаско, однако все-таки не теряет надежды. Тут нужно что-нибудь вроде «прекрасная», или «достойная», или… О! Нашел: «дерзновенная». «Дерзновенная утка, доныне ты сердцу мила», — повторяли мы вновь и вновь со всем пылом восторга.

Вот еще пример — стихи, которые мы опубликовали в журнале «Гранта», когда я учился в Кембридже (написанные, кстати, тем же размером). Речь в них шла о том, как молодой джентльмен космополитического склада признается в любви.

Он ее звал (на латыни) что-то-там-иссима,

Лучшей из лучших (по-гречески) звал,

Поцелуя просил по-испански — да разве то мыслимо?

Как неприлично, ах, право, ну просто скандал!

И так далее, в том же ключе. Идея стихотворения принадлежала Кену, и он сочинил такую первую строфу:

Расскажу вам, как Джонс подарил свое сердце красавице,

Следом за нею ходил он, тщедушный холерик.

Комплименты на всех языках говорил и старался понравиться,

Островных патриотов кругом доводя до истерики.

Я переделал последнюю строчку: «Были у Джонса две тетки в Латинской Америке». Сравните эти два варианта, и вы получите представление о том, какие именно писательские качества каждый из нас вносил в совместную работу.

3

Восемнадцатого января мне исполнилось восемнадцать. Кен прислал в подарок записную книжку и прелестные хвалебные стихи в обычном для нас шуточном стиле. Они, как и многое другое, навеки ушли из моей памяти. Жаль, что я не могу поместить их здесь — не для собственного прославления, а в честь Кена. Впервые в жизни я возвратился в школу почти счастливым.

Сперва мы предложили свои услуги «Панчу», но в «Панче» нас не оценили, и тогда мы обратились в школьный журнал «Елизаветинец». Мы публиковали стихи и пародии под инициалами «А. К. М.». Как раз в то время, весьма удачно для нас, один выпускник Вестминстерской школы постоянно присылал редактору свои «серьезные» стихи, о которых мы были самого невысокого мнения. Четыре строчки из его оды на смерть выдающегося современника так врезались нам в память, что мы еще долго цитировали в разговорах друг с другом эти поразительные вирши. Даже и сейчас… Вот:

Был он старше, и притом — разница во взглядах.

В спорте он блистал, а я тихим был, нешумным.

В город он гулять ходил в щегольском наряде,

Я же с книгой у огня предавался думам.

Сразу и не поймешь, кто кому посвящает оду. Если бы Теннисон столько же рассказал о себе в оде герцогу Веллингтону!

При Ватерлоо он гулял в сапогах и шпорах,

Скромно дома я сидел, муз к себе сзывал.

Чертыхался громко он в походных разговорах,

У камина я в тиши оду сочинял.

Как мы покуражились над этим стихотворцем! Наш редактор был старостой школы, а я, по сути, его первым заместителем, так что все произведения А. К. М. выходили в печать бесперебойно. Как-то я даже уговорил редактора опубиковать стишки какого-то бездарного соперника, чтобы в следующем номере могла появиться наша пародия.

Все это было очень весело, однако мне и в голову не приходило, что таким образом можно зарабатывать на жизнь. Я собирался стать не знаю точно кем, но сперва поступить, не знаю точно, в Оксфорд или в Кембридж. Оксфорд был мне более по средствам и, как говорили, лучше соответствовал моему математическому дарованию (насколько оно у меня имелось), обращенному скорее к чистой, а не прикладной математике. Я же с самых юных лет называл себя кембриджцем, а с тех пор как побывал в Кембридже, уже ярко представлял себе свою счастливую жизнь в его стенах. Что же выбрать?

И тут кто-то привез в Вестминстер экземпляр «Гранты». Журнал этот создатели называли кембриджским «Панчем», пока не додумались назвать «Панч» лондонской «Грантой». Основателем журнала был Р. Ч. Леман, там печатались все кембриджские юмористы — Барри Пейн, Э. Ф. Бенсон, Ф. Энсти, Оуэн Симан. Мы с моим другом-старостой стояли и смотрели на этот экземпляр «Гранты», и вдруг староста сказал: «Вот поступишь в Кембридж, станешь ее редактором». И я твердо ответил: «Стану». Звучит довольно героически, но для человека, в двухлетнем возрасте сказавшего «Я могу», в восемнадцать легко произнести «Стану».

Значит, Кембридж. Отцу я не объяснил, почему такой выбор. Он думал, что я поступаю в университет, чтобы с блеском сдать государственные экзамены и постепенно сделаться одним из тех джентльменов, что получают не слишком высокую плату, зато почти всегда удостаиваются посвящения в рыцари и слывут «истинными правителями Англии». Сам он мечтал передать мне Стрит-Корт, но как некогда Резерфорд в заблуждении своем считал, что я «слишком хорош для флота», так я ввел в заблуждение и отца, убедив его, что слишком хорош, чтобы быть директором школы.

Итак, я выбрал Кембридж, потому что стремлюсь стать первым по математике, потому что там выше стандарты обучения точным наукам, потому что там можно работать не отвлекаясь. Кембридж — если только отец сможет это себе позволить.

Он мог. Вопреки мрачным прогнозам, Стрит-Корт пережил первые три года и ныне процветал.

4

Отец и матушка с самого начала решили, что в их семье не будет любимчиков. Каждый из троих сыновей получит равную долю родительской любви и возможностей на будущее. На практике любовь не так легко делится поровну. Несомненно, Барри был маминым золотцем, а я — папиным, а бедолага Кен в их сердцах занял второе место, зато в наших с Барри — первое. Однако выгоды от родительских пристрастий мы не получали. Нельзя сказать, что родители выделяли кого-то из нас в ущерб остальным. Доходило до смешного: стоило гостям похвалить румяные щечки, глаза, улыбку, волосы или еще какую-нибудь черту одного ребенка, случайно забежавшего в комнату, как матушка твердо отвечала: «У меня все сыновья красивые», — хоть это была и неправда. Чуть позже, когда Кена, поступившего на правительственную службу, начальство похвалило за прекрасный проект отчета, составленный им для министра, отец поздравил его в таких выражениях: «Я всегда говорил, что у всех моих сыновей хороший слог». В то время Барри изъяснялся в служебной переписке примерно так: «В ответ на Ваше входящее от такого-то числа настоятельно просим обратить внимание…», — а я смешил читателей в «Панче», так что сравнение с нами обоими вряд ли могло сильно обрадовать сотрудника министерства. А извечная родительская фраза «все мои сыновья» стала для нас с Кеном чем-то вроде условного знака. Мы были убеждены — соверши кто-нибудь из нас убийство, отец с матушкой немедленно объявят, что все их сыновья должны быть повешены.

Пока же до этого не дошло, всем сыновьям следовало оказать равную финансовую поддержку. Сверившись со своими идеально точными бухгалтерскими записями, отец выяснил, что стоимость профессионального обучения Барри со дня окончания школы до поступления на работу в адвокатскую контору составила чуть меньше тысячи фунтов. Кену сообщили, что для обучения на юриста ему также выделят тысячу фунтов, и Алан, когда закончит школу и выберет для себя профессию, получит не больше и не меньше старших братьев. Следует, конечно, понимать, что Кен и Алан будут получать деньги небольшими порциями, и расходовать их нужно с толком.

Решение было более чем щедрое, и я пришел в восторг. На триста фунтов в год можно было жить в Кембридже весьма комфортно, причем семьдесят фунтов стипендии я получал бы от Вестминстерской школы. Через три года я каким-то мистическим образом окажусь готов к какой-то неведомой будущей жизни и не вполне понятными средствами обеспечу себе приличный доход; у меня еще и останется триста фунтов. Можно ли вообразить перспективы блистательнее?

Однако в Кембридж еще нужно было попасть. В те времена для поступления в университет даже от математика требовалось какое-никакое знание греческого. Экзамен, который я с легкостью сдал в четырнадцать, казался непреодолимым препятствием для молодого человека, несколько лет не практиковавшегося в классических языках. Целый триместр я усиленно занимался, стараясь заново овладеть греческим — а точнее, греческим Лукиана и Нового завета.

Помните, я рассказывал историю о человеке, выучившем наизусть всех царей израильских и иудейских? Сейчас я расскажу о человеке, который выучил наизусть все четыре Евангелия. Греческий он знал еще хуже меня, однако надеялся, что в любом отрывке для перевода попадется ключевое слово или выражение, которое позволит угадать, из какого места в официальном издании это взято. Найти бы только начало и конец, а уж середину он вспомнит. В одном абзаце его взгляд зацепился за слова «Ho gegrapha gegrapha». Пишу латиницей, чтобы дамы-читательницы смогли разобрать, и для них же поясняю, что это слова Понтия Пилата: «что я написал, то написал»[20]. Однако наш студент до такого перевода не додумался, разобрал только «Ho» и следом еще какое-то длинное повторяющееся слово. Поднапрягшись, он извлек из памяти ключ, а дальше было легко. Он бодро написал: «О, Иерусалим! Иерусалим! Избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе!»[21]

Я справился чуть лучше — и все же недостаточно. Попытка сдать греческий до окончания школы не удалась, и только уже в октябре, в Кембридже, я со второй попытки доказал, что обладаю необходимыми познаниями в греческом. Много лет я был школяром в Вестминстере и вот теперь стал студиозусом в Тринити-колледже.

5

Что дал мне Вестминстер, а чего так и не смог дать за семь лет? Ответить трудно. Читая, как Шелли презирали и травили в Итоне, я думаю о том, что из него все равно получился Шелли. Когда какой-нибудь надменный молодой интеллектуал яростно громит не только свою собственную школу, но и всю систему закрытых школ, он ясно дает понять, что уж самим-то собой вполне доволен; так неужели любая другая система смогла бы воспитать его еще лучше? С другой стороны, грубоватый сельский сквайр, любитель охоты на лис, возможно, полагает, что нельзя назвать разумной систему, дающую на выходе продукт вроде этого высокоинтеллектуального обитателя Блумсбери — а тот, в свою очередь, винит систему за существование таких вот охотников на лис. Похоже, закрытые школы не слишком нас меняют. Сквайры остаются сквайрами, а ханжи — ханжами.

А потому, если уж подводить итог моего долга перед Вестминстером, недостаточно высчитать баланс к моменту окончания школы. Как предположила домохозяйка, когда жилец пожаловался на блох, — «сами и принесли». А если и нет, кто докажет, что итог является естественным следствием движения капитала? Быть может, проведя семь лет в любой другой школе, я остался бы ни беднее, ни богаче. Более того, есть еще одна извечная трудность — как определить, что из жизненных перемен тебе в ущерб, а что в прибыток?

Вестминстер сгубил во мне математика. Запишем это в плюс или в минус? Из чистого эгоизма я должен сказать за это спасибо — став профессиональным математиком, я был бы «слишком хорош для сочинительства». Обитая в надмирных высях чистой математики, я не узнал бы тех блаженных долин, где резвятся необразованные люди. Но разве это заслуга Вестминстерской школы что в мое время математика была в таком загоне? Школа, наверное, ответит, что на ее не слишком заботливом попечении были Бен Джонсон, и Уоррен Гастингс, Гиббон и Кристофер Рен. Настоящий математик становится математиком, несмотря ни на что, а если нет — туда ему и дорога. Пусть ищет другие способы самовыражения. Очень привлекательное рассуждение, способное оправдать самых бездарных учителей.

В остальном я был вполне типичным для той эпохи мальчиком из закрытой школы, с вполне общепринятыми взглядами в области религии и политики (насколько я вообще задумывался о подобных вещах), общепринятой любовью к командным видам спорта и общепринятыми представлениями о том, что значит «неспортивно». Сейчас из всего этого я сохранил только любовь к играм. Но те самые общепринятые взгляды нам не прививали насильно. Не помню, чтобы кто-нибудь в колледже был на стороне буров в Англо-бурской войне, однако если бы такой нашелся, я уверен, травить его не стали бы. Можно было не интересоваться спортом и все равно завести много друзей. Я любил спорт, хотя и без фанатизма. В то время как раз вышла книга «Стоки и компания». Нам казалось, что речь в ней идет о каких-то явно вымышленных школьниках в совершенно неправдоподобной школе. Помню, как я с пеной у рта защищал ее от нападок одноклассника, абсолютно неспособного к спорту, упирая на то, что эта книга по крайней мере оправдывает существование таких вот неспортивных людей. Не знаю, почему он так ее клеймил; возможно, считал, что существование «неспортивных» не нуждается в оправданиях? Во всяком случае, мы бурно спорили, причем каждый явно не на своей стороне. Насколько я помню, это было единственное мое отступление от общепринятых норм, если не считать еще одной странности: я на дух не переносил сортирного юмора. Тут я действительно отличался от своих сверстников, поскольку считал, что шутка должна быть прежде всего смешной. Недостаточно, если она будет всего лишь непристойной. И до сих пор я в этом убежден. Из десяти историй, рассказанных в курительной, девять вгоняют меня в скуку. Зато я в десять раз сильнее радуюсь той единственной, по-настоящему великолепной. Если кто-нибудь в школе и догадывался о таком высокомерии, никто меня за это не шпынял. Наоборот, все очень тактично извинялись, если случалось при мне что-нибудь такое рассказать — как извинялись бы за анекдот о жителях Абердина в присутствии шотландца.

Пожалуй, главным достоинством Вестминстерской школы была терпимость. Обычаи там царили вполне традиционные, но никого не заставляли им следовать. Если после семи лет на ее попечении вы сохраняли ортодоксальные религиозные и политические взгляды, то лишь потому, что поленились задуматься о них всерьез. А в этом случае совершенно безразлично, какие у вас взгляды; по крайней мере от вашей традиционности меньше хлопот для общества. Если за семь лет вы не проявили страсти к науке — значит, она вас никогда особенно не интересовала. Ваше дело — найти себя, а дело школы — дать вам такую возможность. Я себя за школьные годы не нашел; впрочем, возможно, и находить было нечего.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.