Глава 3

Глава 3

В 5 часов 30 минут утра из открытой настежь двери нашей комнаты раздался громкий крик часового «Подъем!». Миши Федерякина уже не было – он давно ушел работать на кухню. Не было также Феди Журавского и Никиты Парфенова. После завтрака еще незнакомый мне часовой – высокий стрелок по фамилии Нойберт и прозвищу Оглоед, сменивший Николая Билка, дал команду: «Всем выйти и построиться для поверки!» Из караульного помещения вышли фельдфебель Хебештрайт и унтер-офицер Петцольд. Унтер тщательно пересчитал пленных и доложил шефу, что все на месте. После этого фельдфебель в сопровождении Саши медленно обошел строй, внимательно осматривая каждого пленного и делая некоторым замечания.

Затем фельдфебель подозвал меня, уже надевшего на левый рукав своего мундира повязку с надписью «Dolmetscher», и поставил лицом к строю. Потом через Сашу он объявил присутствовавшим, что теперь в лагере есть второй переводчик, к которому тоже можно обращаться за помощью при разговоре с немецким персоналом. По просьбе фельдфебеля я сказал кратко о себе – сообщил, что зовут меня Юрием, мне идет двадцать второй год, был призван в армию в 1941 году из Москвы, где учился в вузе, в плен попал во время окружения наших войск под Харьковом.

После этого Саша попросил заболевших построиться по три человека в ряд. Остальных увели на работу. Из немцев, пришедших за пленными, мне особенно запомнился небольшого роста старичок с малюсенькой трехколесной (с одним колесом впереди и двумя колесами сзади) грузовой автомашиной. Он поприветствовал фельдфебеля словами «Хайль Гитлер!», но вытянул правую руку с наклоном не вверх, как положено, а вниз и медленно. Можно было понять, что он пожелал совсем не здравия своему фюреру. Мы удивились такой очень опасной для него шутке. Однако при этом окружающие лишь добродушно посмеялись. Фельдфебель тоже сказал старичку что-то смешное.

Приданные старику пленные и он сам занимались прессованием отходов картона и бумаги на небольшом ручном прессе в малом гараже. Отходы для прессования доставляли им из ангаров аэродрома. Старичок увозил пакеты в город на своем «драндулете». Он ежедневно понемногу подкармливал, чем мог, своих подопечных и по их просьбе никого другого не брал в помощники.

…Несколько пленных отправились на рабочие места без сопровождающих немцев. Среди этих пленных был, в частности, высокий ростом и лет на семь старше меня киевлянин Леша по прозвищу Маляр – Алексей Иванович Ковкун, вскоре ставший для меня одним из близких людей. Он занимался главным образом малярными работами в мастерской, расположенной недалеко от нашего гаража.

После ухода всех здоровых пленных возле гаража остался лишь строй больных, освобожденных раньше аэродромным врачом от работы, а также нуждающихся в первом визите к нему. Фельдфебель, подозвав к себе меня и Николая Ивановича, обошел с нами этот строй и с моей помощью поговорил с каждым из пленных. Спрашивал, что с ними, что болит, заставил показать пораненные места, опухоли, фурункулы и т. д.

Фельдфебеля разозлили двое «больных», которые месяц или даже больше не ходили на работу. У первого из них правая рука была подвешена на марле. Он выглядел нагло, но своим особым, как бы гипнотизирующим взглядом невольно сдерживал гнев фельдфебеля. Этим пленным был москвич Сережа (Сергей Васильевич) Кулешов с прозвищем Комсоставский. Второй, ленинградец Тима (Ефим Павлович) Добринский, тоже не выказывал никаких признаков страха перед начальством. Только после войны я узнал от Кулешова, что Тима был евреем и неплохо понимал немецкий язык, но скрывал это ото всех, боясь разоблачения. Чтобы скрыть свою национальность, он назвался Тимофеем вместо Ефима.

У Сережи под мышкой правой руки был огромный чирей – фурункул, который он, несмотря на предоставленные врачом различные лекарства, не только не лечил, но постоянно поддерживал, чтобы не ходить на работу. Так же поступал и Тима, у которого на ноге имелась большая кровоточащая опухоль.

Фельдфебель, ругая этих ребят, ничего не мог с ними поделать. Он даже не отправлял их почти до конца 1944 года в другие рабочие команды, несмотря на приходившие сверху приказы о сокращении численности пленных в команде. Вероятно, они ему нравились как «солдаты, которые умеют все хорошо устраивать и при этом не попадаться». И действительно, они были именно такими ребятами. Кроме Сережи и Тимы, в лагере были и другие ловкачи-симулянты – кто с искусственной экземой на руке, кто с болезнью типа геморроя. С ними у фельдфебеля также были заботы, поскольку подобных больных от нас никуда не принимали.

И с Сережей, и с Тимой я был в хороших отношениях. Апосле войны, в 1949–1965 годах, с Сережей и его семьей, проживавшей в Москве у Патриарших прудов, очень часто общался и даже многократно ночевал у них, когда был холост. Сережа подрабатывал на дому ретушированием фотоснимков, особенно портретов, был мастером спорта и тренером по волейболу. К сожалению, он рано умер, а в их квартире обитают другие люди.

У Тимы Добринского я был в Ленинграде в 1959 году. Он окончил Ленинградский институт Кинап и стал крупным инженером по кинофототехнике и тонкой аппаратуре.

…Закончив обход строя, фельдфебель приказал мне и Николаю Павловичу повести больных в медико-санитарную часть. Конвоя не было, и за все, что могло произойти по дороге, отвечал я.

Фельдшер и Николай Павлович завели в одну из комнат шестерых больных, которым предварительно требовалось измерить температуру. Вдруг через несколько минут оттуда раздались вопли фельдшера и громкий мат нашего санитара. Оказалось, что у одного больного, напоминавшего по внешности и разговору татарина, температура превысила 42 градуса. Заподозрив неладное, медики заглянули пациенту под мышки и обнаружили там нагретую в горячей воде тряпку, куда и попала головка термометра.

Фельдшеру пришлось заново измерить температуру, засунув термометр… в задний проход пленного. Поместить термометр в рот фельдшер не решился, сказав, что «этот дурак может сломать дефицитный прибор зубами». Фактическая температура больного не превысила нормальную. После этого случая почти всем нашим пленным фельдшер мерил температуру, засунув термометр только в то же место.

Товарища вывели в коридор и сообщили всем, что он натворил. На плохом русском языке он попытался извиниться и всех этим развеселил. Я спросил его по-татарски, кто он и откуда родом. Он обрадованно сказал, что родом из Татарии, жил в деревне под Буинском – центром уезда, к которому относилась и моя родная деревня. Таким образом, свой первый рабочий день в лагере мне пришлось начать с применением не только русского и немецкого, но даже татарского языка, которым я тогда владел совсем немного.

Эта встреча в медсанчасти привела к тому, что уже вечером все татарские военнопленные признали меня за своего человека и стали тянуться ко мне, но прежние товарищи проявили ко мне некоторую неприязнь, установив, что я не русский. Спустя несколько дней я получил кличку Японец, а позднее ее дополнили прозвищем Чувашонок. Конечно, товарищи всегда звали меня просто Юра.

Фельдшер зашел в кабинет врача и через минуту пригласил туда и меня. Я увидел сидящего за столом относительно молодого, худощавого и черноглазого врача, из-под белого халата которого виднелись медицинские зеленые петлицы офицерского мундира военно-воздушных сил. Сразу сказал: «Доброе утро» – и добавил, что мое имя Юрий и я бывший студент. Он ответил на мое приветствие, но свои имя и фамилию не назвал.

Начался прием больных. Все шло хорошо, когда применялись житейские слова, но когда дело доходило до медицинских терминов, я вынужден был долго объясняться с врачом. Но врач, который до этого был очень серьезен, только посмеивался и говорил, что через три-четыре посещения все будет в порядке.

Фельдшер помогал врачу, делая больным перевязки, выдавая лекарства и выполняя другие процедуры. Наш санитар Николай Павлович тоже старался принимать в этом участие. Большинство больных оказались простуженными или с расстроенным желудком. Первые получали давно известный мне аспирин, который врач называл «ацетил салицилиум», что я услышал впервые. Вторым давали порошок активированного угля после того, как фельдшер заставил их выпить раствор марганцовки.

Почти всех пришедших к врачу больных, кроме симулянта татарина, освободили от работы. Фельдшер на особом листе написал список освобожденных, где были перечислены не фамилии и имена, а только личные номера. В основном именно по личному номеру немцы знали и учитывали пленных. Список вручили Николаю Павловичу, который должен был показать его унтер-офицеру Петцольду. Кстати, тому татарину, которого звали Рашид, за его проделку в медсанчасти ничего от начальства не было, но зато он стал в лагере объектом постоянных насмешек.

Когда мы возвращались в гараж, на плацу застали немецких военнослужащих, которые занимались тем, что маршировали под командованием унтер-офицеров и фельдфебелей. После команды «Песню, песню!» они исполняли очень четкие по ритму военные марши. Под такие песни ноги любого человека невольно пошли бы сами собой строевым шагом. У нас на родине подобных маршевых песен я раньше не слышал. К сожалению, я запомнил лишь мотивы и отдельные бесхитростные слова этих маршей. Исполнялись и патриотические припевы, например «Мы самые лучшие солдаты в мире, и так мы будем маршировать, чтобы родина была жива и жила дальше». Было много и других песен, включая марши времен Первой мировой войны и даже более раннего времени.

После ужина к нам в комнату приходило много людей. Из всех посетителей мне особенно понравился оптимизмом, эрудицией и приятным обхождением с людьми, а также и способностью рассказывать, однополчанин Николая Павловича майор Михаил Иванович Снопков, коренной ленинградец. С первого же дня знакомства мы крепко подружились. Оказалось, что Снопков, его спутница жизни и дочь в начале войны проживали в Куйбышеве (Самаре), а две старших сестры остались в блокадном Ленинграде. В декабре 1959 года, будучи в служебной командировке в Ленинграде, я без особого труда разыскал и проведал Михаила Ивановича, а после его кончины в 1962 году продолжал дружить с двумя чудесными женщинами Михаила Ивановича – его женой Зинаидой Николаевной и сестрой Ефросиньей Ивановной.

…Незадолго до отбоя к нам зашел унтер-офицер Петцольд. Он сказал, что завтра комендатура лагеря даст возможность всем пленным помыться горячей водой и сменить нижнее белье. В связи с этим переводчик Саша, полицай Федор Журавский и его помощник вместе с фельдфебелем Хебештрайтом и конвоиром рано утром отправятся на грузовой автомашине в Гроссрёрсдорф и привезут оттуда чистое белье. На время отсутствия Саши и Феди старшим в рабочей команде оставили меня. Следовательно, мне предстояло обеспечить вынос параши из гаража, потом заняться доставкой завтрака из кухни в сопровождении старшего стрелка Нойберта и позаботиться о возвращении тары на кухню.

В Гроссрёрсдорфе, куда предстояло поехать за бельем, находилось Управление всеми рабочими командами военнопленных города и округа, а также база их снабжения. Наша команда во главе с фельдфебелем Хебештрайтом непосредственно подчинялась этому управлению, а оно, в свою очередь, – комендатуре лагеря военнопленных Шталаг IVA в Хонштайне. Из Гроссрёрсдорфа к нам в команду периодически приезжал для контроля пожилой высокий немец, имевший звание штабсфельдфебеля и должность главного фельдфебеля. Этот начальник никогда не удосуживался побеседовать с пленными; я несколько раз присутствовал при его разговоре с нашим фельдфебелем, но он так и не проявил ко мне никакого интереса.

7 марта мне пришлось встать в 4 часа 30 минут. Приведя себя в порядок, я вышел в зал гаража и стал ждать появления шести пленных для выноса параши. Действительно, шестерка быстро появилась, и, мало того, к ней добровольно присоединились еще трое пленных. Я этому обрадовался, надеясь, что мы быстро выполним работу. Поздоровавшись со мной, ребята осторожно подняли парашу, установили ее на тележку и выкатили из гаража. Они действительно ловко опорожнили и вычистили парашу, но, вместо того чтобы везти тележку обратно, вся компания, оставив меня одного, побежала к пустырю на огород, где работали девушки, пригнанные из Курской области. Но их интересовали не девушки, а росший там лук. Я напрасно кричал, чтобы они вернулись, – никто меня не послушался. Лишь после того, как каждый набрал себе несколько луковиц и спрятал их в карманы, все вернулись к тележке, прикатили ее обратно в гараж и установили парашу на место. Только тут мне стало ясно, почему к шестерке присоединились трое добровольцев. К счастью, все обошлось благополучно. Мало того, и мне в карман старший шестерки сунул луковицу.

Теперь предстояло доставить из кухни в гараж чай. Очередная шестерка пленных во главе с ее старшим уже была готова. Ждали только конвоира Нойберта, но он так и не появился. Пришлось двигаться без него. Трое ребят вынесли и установили на тележке бидоны с чаем. Но пока они занимались этим, двое опять умчались на грядки с ранними овощами. Пришлось их ждать, а в это время исчез и третий. Старший шестерки стал громко звать его, но он не откликался. Тогда старший побежал к расположенной поблизости секции для сброса золы из печей и пищевых отходов. Там он обнаружил своего человека. Оказалось, тот рылся внутри грязной секции, подбирая остатки заплесневевшего хлеба и пищи, а также сигаретные окурки. Он вылез весь чумазый и вонючий. Фамилия этого очень худого и всегда страшно голодного человека была Кондратенко. При любом подходящем случае он стремился залезть в мусорную секцию, в результате чего на правой руке у него появилась страшная экзема, которая никак не излечивалась.

Мусорные секции посещали и другие пленные. Я тоже иногда собирал там окурки, если замечал их в большом количестве. Собранные окурки пленные клали на доску или на остаток газеты, разворачивали их и сушили оставшийся табак.

…Наконец мы вернулись в гараж и позавтракали. Затем Петцольд провел утреннюю поверку. Все пленные оказались на месте. Петцольд сообщил, что после обеда будет организовано посещение пленными горячего душа со сменой нательного белья. До этого следовало починить порванную верхнюю одежду, почистить обувь, сделать постирушки, постричься и побриться.

Строй распустили, нас загнали обратно в гараж, закрыв его ворота и дверь. Я хотел отдохнуть, но тут появился Иван Рязанский с фиолетовым карандашом и уговорил нарисовать ему на руке картинку, о которой мы условились ранее. Пришлось рисовать, сидя на полу вместе с «заказчиком». Я предупредил Ивана, что от этой процедуры может произойти заражение крови, но он на это никак не среагировал. За моей работой наблюдала группа молодых пленных, из которых несколько человек тоже пожелали сделать рисунки на руках, груди, спине или на других частях тела, причем все обещали чем-то расплатиться за это.

Оказалось, наколки делал Иван Игнатьев, имевший два прозвища – Астраханский и Марина (Mariner – моряк), поскольку был родом из Астрахани, где якобы занимался рыбной ловлей. Для наколок Астраханский делал тушь из печной копоти, которую ему соскабливал из дымоходов Леша Маляр. Он же приносил для растворения и превращения копоти в черную тушь спирт-денатурат. Обе руки и грудь Ивана украшало несколько наколок. Он отличался чрезвычайно высоким самомнением, хотя имел только начальное образование. Иван носил всегда начищенные до блеска ботинки, хорошо «выглаженные» (подкладываемые ночью под себя) брюки, в которые один пленный портной вставил клинья, сделав их клеш. Почти в услужении у Ивана находился очень красивый блондин – москвич моих лет Толя (Анатолий Дмитриевич) Шишов (Канинхен) (кролик по-немецки).

В их компанию также входил заносчивый выходец из-под Обояни Курской области Ефим Кузьмич Русанов по прозвищу Кузьмич, нередко игравший на губной гармошке. При этом он пританцовывал, особенно когда хорошо наедался.

…Как только я закончил рисунок на руке Рязанского, к работе приступил Астраханский. Вынув пузырек с самодельной тушью и связку из 4–5 тонких иголок, он заставил Ивана хорошо вытянуть руку. Он погружал в тушь всю связку с иглами и быстро накалывал ими руку Ивана по линии рисунка. По-видимому, Ивану было очень больно, но он терпел и не обращал внимания на то, что на местах погружения игл появлялись капли крови. Через сутки рука у Ивана сильно опухла, но дня через два опухоль спала, и все обошлось благополучно.

Пока Астраханский делал свое дело, меня стал настойчиво просить сделать ему рисунок пленный по прозвищу Иван Пик. Это был уроженец Таганрога Иван Тимофеевич Харченко, который позднее мне признался, что, не имея родителей и близких людей, занимался воровством и однажды даже участвовал в ограблении какого-то банка. Оригинальными способами воровства разных вещей у немцев он отличался и в плену. Выглядел Харченко очень скромно и совсем не был похож на грабителя. Он имел лишь начальное образование и поэтому уважал высокообразованных людей, включая, конечно, и меня. Мы с ним дружили почти до конца плена.

Иван Пик захотел, чтобы наколка у него была с надписью «Вот что нас губит», а на рисунке изображались бутылка, дымящаяся папироса и голая женщина. Пришлось удовлетворить и эту просьбу.

Вслед за Пиком ко мне обратились еще несколько человек, но время подошло к обеду, и скоро должны были возвратиться люди с бельем. Поэтому работу пришлось перенести на другое время. Я сейчас благодарю Всевышнего, что Он тогда уберег меня от желания сделать наколку самому себе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.