Больница

Больница

Когда мне выдавали новый паспорт, я посмотрела и не поверила своим глазам. Выяснилось, что там гораздо больше лет, чем я думала. Я этого не подозревала. Вообще я очень не люблю жить долго, меня это не увлекает. Я никогда не читаю журнал «Здоровье» и не смотрю на эту тему телевизионные передачи.

Я совершенно не знаю, что у человека находится внутри. Представление у меня с детства осталось такое: там, внутри, помещаются кишки, а чтобы человек не разваливался, вставлены кости.

Кто-нибудь подумает: ничего не болит, здоровая, как дуб, можно и не беспокоиться. Нет, не так. Вполне болею, не хуже других. Но до сегодняшнего дня думаю: молодость все победит. И с тех пор, как меня открепили от поликлиники № 1, куда я все-таки иногда заходила, больше не лечусь совсем: очень это сложно – записываться, сидеть в очереди (только так, всегда на общих основаниях) и терпеть, что люди из очереди, узнавая, рассматривают тебя подробно, как таракана.

Конечно, болела. Даже в больнице лежала. Давно, в трудные послевоенные годы. И дневник вела…

День первый

Смотрю через стекло на волю. Серое грязное небо. Льется дождь. Это погода хочет меня утешить: все равно, где быть в такой проливной дождь. Меня это не утешает, я люблю дождь.

Войдя сегодня в назначенную мне палату, не поверила своим глазам: я увидела, что дверь выходит на балкон. Такой благосклонности судьбы я не ожидала.

– Прикройте, пожалуйста, дверь и закройте форточку. – Это произносит худенькая блондиночка с детским личиком. Она сообщила, что у нее страшнейшая форма ревматизма: сырость и прохлада ей противопоказаны. Она объяснила мне, что из этой палаты ее переведут, потому что у нее болезнь другого профиля.

Однако ее не перевели, и вот мы живем с закрытой форточкой, не говоря уже о двери. Как только блондинка выходит в уборную, я опрометью кидаюсь, распахиваю все, что можно, но тотчас закрываю, услышав, что она возвращается.

Мне дали пижаму. Здесь все: и мужчины и женщины – носят эту «национальную» одежду. Штаны мне длинны и широки – я держу их руками.

Все разговоры у новеньких, конечно, о болезнях: своих, чужих – разных. Некоторые фразы неповторимы и незабываемы:

– Вот уж правда: дома никогда и не вылечишься. Ведь дома то одно, то другое сделай. Да вы знаете, что такое дом? Это – вертеп.

Еда здесь производит несерьезное впечатление. Пока я еще хожу есть в столовую (скоро буду лежать, и тогда придется есть в палате). Идешь из столовой, а впечатление – как будто ел, как будто нет. Все занимает 5–6 минут. Разговоры за столом о желудочном соке, об углеводах, о тонких зондах, о «микрах» (микроклизмах).

Со мною за столом сидит милейший человек. Тип лица как у актера Дмитрия Орлова, и голос как у него. С такой внешностью бывают и врачи, и бухгалтеры, и певцы. Он оказался машинистом. Я чем-то заслужила его доверие, и он начал очень подробно рассказывать мне обо всех изменениях техники современных паровозов, вникая во все тонкости малейших деталей. Я прямо не знала, что делать. Машинист говорил и говорил ровным тихим голосом. А обед коротенький, 5–6 минут, всё уже унесли, все ушли, а он говорит, что вместо двух эксцентриков сейчас ставят подвижной орбитный кривошип, что камень кулисы крепится иначе, не говоря уже о паре: перегретый пар давно уступил свое место… Мне было душно, кружилась голова, я не знала, что делать. Он говорил без пауз. Как встать? Как уйти?

Наконец я нашла крохотную щелочку между двумя словами и, как опытный стрелочник, в последнюю минуту перевела речь, как поезд, на другие рельсы и ушла.

День второй, третий и так далее…

Спала плохо от духоты, форточка закрыта.

Кажется мне, что я тут уже очень давно. Все стало знакомым, привычным.

Бедная, бедная клиника. Здесь все такое бедное.

Этот дом когда-то выстроил для себя чаеторговец Высоцкий. Просторный особняк, с лестницами, переходами и закоулками. Ободранный фасад не сохранил «следов былой красоты», ее, может быть, и не было никогда. Это, вероятно, конец прошлого века, безликое «шикарное» строение. Все это когда-то было роскошью: дубовые резные панели в столовой с голландским камином и готическим окном; цветные стекла с рыцарями на белых лошадях в окнах вестибюля, откуда деревянная лестница с толстыми балясинами ведет на второй этаж, в залу, которая так причудливо раскрашена завхозом масляными красками, что о ней ничего нельзя сказать.

Конечно, может быть, ему тут было хорошо, чаеторговцу. А теперь несчастный двухэтажный особняк не может вместить всех больных. И перестраивать его не имеет смысла: строят новую современную клинику. Пока же здесь все разваливается, да и средств, наверное, нет – война кончилась недавно. Кривые краны, треснутые раковины, умывальники, в которых долго стоит мутная вода. Где-то в подвале дымят и чадят колонки двух несчастных ванн. Все не приспособлено, не рассчитано, случайно.

Пошла на рентген (заболел зуб под коронкой). Кабинет помещается в небольшой квадратной комнате – вероятно, это был будуар, о чем можно догадаться по лепнине: амуры и розы. Особенно нелепо среди рентгеновских установок и другой техники выглядит вычурный камин, который служит предметом восхищения персонала. Это замысловатое сооружение не только имеет обрамление из резного дерева с кронштейнами, профилями, колонками, но ближе к очагу отделано кафельными плитками с рисунками (по малиновому фону – грозди белых глициний). И завершение – мифологический гипсовый фриз с кентаврами, змеями, туниками и пр.

Я успела все это рассмотреть, пока ждала очереди.

Вот тоже, между прочим, интересно: некоторые люди, осваивая новейшую технику, почти фантастическую, приобретая новые современные профессии, долго остаются до странности неинтеллигентными. Мне делала снимок кудлатая женщина, похожая на лифтершу:

– Сейчас сымем ваш зубик. Вот так. Головку положьте сюда, а ротом не двигайте.

Она засунула мне в рот точным и быстрым движением свою руку, пахнущую луком и посудой, и, вложив негатив, опустила над моим лицом какое-то непостижимое сооружение, с которым она обращалась быстро и фамильярно, как с коровой: что-то нажала, чем-то забурчала – и все готово.

Иду к себе в палату мимо почти лысой волчьей головы, которая вделана в стенку против лестницы и удивленно смотрит на все происходящее своими облезлыми глазами.

День пятый, шестой и так далее…

Сегодня к нам на балкон свалился от ветра огромный лист кровельного железа. Но он не мог никого убить, даже если бы и захотел. Железо настолько истлело, что стало как кружево.

1885 – написано на витраже. Вот с тех пор, очевидно, и не было ремонта.

Мой машинист, промолчав со вчерашнего чая, за обедом сказал, очевидно, продолжая свою вчерашнюю мысль:

– А кто говорит, что предела нету, тот лишь только трус. Если он говорит, что паровоз можно загружать составом без предела, тот человек если в хорошую погоду доведет состав до места, то в бурю или пургу он убежит, и больше вы его не увидите. Потому что он трус. Машинисту когда положено являться? За час? Так. А я приходил когда? За два с половиной часа, вместе с кочегаром и помощником. Я сам все частя проверял. Я как его любил, как его берег, паровоз, больше, чем себя. Я чувствовал, когда ему тяжело, а когда легко, и хорошо ли это ему, что ему легко, или это ему плохо. Вот, допустим, так: он идет под уклон со скоростью 45 километров… Когда ему пар убрать? Угадать надо, чтобы обрыва не было…

Хорошо, что меня завтра укладывают. Но все равно я своего машиниста долго не забуду. Он хороший человек и так любит свою работу и говорит о ней, как будто произносит монолог из пьесы Сурова, у которого герои-рабочие говорят о своей профессии по полчаса.

Сегодня пришел профессор Г., ткнул кулаком меня два раза в живот, увидел, что у меня от этого лицо перекосилось, посмотрел на лечащего врача – они тут все молоденькие, выглядят девчонками – и сказал без всякого энтузиазма:

– Ну как? Вылечим? – и ушел.

Как это всегда бывает, два человека, создавшие клинику, вылечившие от язвы неисчислимое количество народу, оказывается, сами болеют язвой всю жизнь. Это профессора П. и Г. Профессор Певзнер, чьим именем названа клиника, знаменитый Певзнер преспокойно жив и лечит здесь больных, а я-то думала, что нет его. А он иногда приезжает в клинику, ходит по палатам, всех ругает и сам смотрит больных. Сегодня Певзнер был в соседней палате, но до нас не дошел. Я очень хочу на него посмотреть, какой он. К нам он придет завтра.

Вдруг оказывается – здесь Б. Бабочкин. Понемногу у меня складывается мнение, что у всех людей язва.

Бабочкин в ужасе от убожества, бедности клиники, от серого белья, алюминиевых мисочек, кривых ложек, плохих постелей.

Бабочкин рассказывал о своей палате. Там разговорились двое «всезнающих» больных. Толковали об Америке. Один сообщил, что в Вашингтоне, например, каждую минуту происходят два убийства. Второй глубокомысленно осведомляется:

– Кто же убивает? Насколько мне известно, в Вашингтоне мало промышленных предприятий, но много учреждений и институтов. Кто же занимается преступной деятельностью?

Первый, нисколько не затрудняясь, отвечает:

– Очевидно, главным образом интеллигенция. Ну, и затем студенты.

Стояли с Бабочкиным у раскрытого окна в коридоре. Нежнорозовым светом окрашен небоскреб на Котельнической; Смоленский тоже виден, в дымке, а Университет совсем тает в синеве на горизонте.

Бабочкин никак не может успокоиться: когда он пришел в палату после обеда, один дяденька ему и говорит:

– Ну, товарищ Бабочкин, давайте!

– Чего давать?

– Давайте рассказывайте анекдоты. Или изобразите что-нибудь.

Я его успокаивала, как могла, язве вредно, когда сердятся.

Потом решили сыграть хоть в шахматы. Искали-искали повсюду, наконец приносят какую-то несчастную истрепанную картонную доску с поломанными облезлыми фигурами – король уже ростом с пешку. Мы увлеклись игрой (играем оба одинаково плохо). Подходят несколько человек:

– Вы где шахматы взяли? Это наши!

– А мы думали – общественные.

– Нет, не общественные. Это мои собственные! – заявляет непривлекательный дядька.

Тогда Бабочкин, не говоря ни слова, смешал фигуры. А детина подумал и сказал:

– Да, впрочем, играйте. Мы все равно пойдем сейчас козла сгоняем.

Сегодня утром я узнала, что Бабочкин убежал. Взял оделся и ушел домой, совсем. А я нет. Я останусь тут. Я охвачена нездоровым желанием выздороветь во что бы то ни стало. Завтра будут брать желудочный сок, и небо мне обязательно покажется с овчинку.

Ну вот и всё. Завтра меня укладывают. Еще только хочу записать про моего машиниста. Сегодня во время чая, когда я уже доедала последний из трех сухариков, он сказал:

– А огневые трубы устроены таким образом, что перегретый пар, попадая туда… – он очень подробно остановился на этом моменте и, желая, чтобы объяснение было более наглядным, взял в руки три чайные ложки, лежавшие перед каждым из нас, сложил в пальцах одну над другой и, поворачивая в руках, показал, каким образом должны быть спаяны огневые трубы, чтобы пар, проходя по ним, превращался в газ. Потом он закончил объяснение, посмотрел на ложки в своих руках и спросил, глядя серыми, маленькими, внимательными глазами:

– Какая же теперь чья ложка? – потом усмехнулся над самим собой и успокоился: – Да ведь они же все чистые, никто еще не ел, – и положил ложки перед каждым из нас.

Ну вот, кажется, и всё. Да, еще вот что: профессор Певзнер вчера ночью умер.

Я вышла из клиники с той же язвой, как пришла, – оказывается, язвы на нервной почве очень трудно излечиваются.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.