Глава двенадцатая ГИБЕЛЬ «КРАСНОГО БОНАПАРТА»

Глава двенадцатая

ГИБЕЛЬ «КРАСНОГО БОНАПАРТА»

25 мая Михаила Николаевича привезли в Москву. К тому времени следователи накопили на него необходимый компромат. Ключевым событием действительно стал арест Фельдмана. Борис Миронович сломался сразу — столь глубоко потряс его сам арест. Он написал своему следователю З. М. Ушакову (Ушамирскому): «Вы и начальник особого отдела т. Леплевский, который также беседовал со мной, предъявили обвинение в участии в военно-троцкистской антисоветской организации и предлагаете встать на путь чистосердечного раскаяния. Прошу ознакомить меня с фактами, изобличающими меня в участии в вышеназванной организации. После этого мне легче будет разобраться в этом вопросе». На Фельдмана позднее были выбиты показания от Путны и Примакова (последний отрицал свою вину почти девять месяцев и не выдержал психологического давления и физического насилия только 8 мая 1937 года).

Главная заслуга в быстрой капитуляции Бориса Мироновича принадлежит следователю Ушакову. Тот сам был арестован впоследствии и в октябре 1938 года в собственноручных показаниях объяснил, как заставил говорить одного из самых близких друзей Тухачевского: «На Фельдмана было лишь одно косвенное показание некоего Медведева (комкор М. Е. Медведев был арестован 6 мая, на суде от прежних показаний отказался и был расстрелян четырьмя днями позже Тухачевского. — Б. С.)… В первый день допроса Фельдман… написал заявление об участии своем в военно-троцкистской организации, в которую его завербовал Примаков… Придерживаясь принципа тщательного изучения личного дела и связей арестованных, я достал из штаба дело Фельдмана и начал изучать его… В результате я пришел к выводу, что Фельдман связан интимной дружбой с Тухачевским, Якиром и рядом других крупных командиров и имеет семью в Америке, с которой поддерживает связь. Я понял, что Фельдман связан по заговору с Тухачевским, и вызвал его 19 мая рано утром для допроса. Но в это время меня вызвали к Леплевскому на оперативное совещание, на котором присутствовало около 30 сотрудников, участвующих в следствии. Мне дали слово о результатах допроса Фельдмана примерно десятым по очереди. Рассказав о показании Фельдмана, я перешел к своему анализу и начал ориентировать следователей на уклон в допросах с целью вскрытия несомненно существующего в РККА военного заговора… Как только окончилось совещание, я… вызвал Фельдмана. К вечеру 19 мая было написано на мое имя… показание о военном заговоре с участием Тухачевского, Якира, Эйдемана и др., на основании которого состоялось 21 или 22 мая решение ЦК ВКП(б) об аресте Тухачевского и ряда других».

В свидетельстве Ушакова внимание прежде всего привлекает фраза об «интимной дружбе» Фельдмана с Тухачевским, Якиром и другими военачальниками. Будь она сказана в наши дни, воспринималась бы однозначно: как указание на существование гомосексуальной близости между Фельдманом и перечисленными лицами… На существование такого рода отношений между Фельдманом и Тухачевским как будто указывает один эпизод, приведенный в воспоминаниях лечащего врача маршала М. И. Кагаловского: «…За всё время, что я считался его лечащим врачом, мне не пришлось прописать ему ни одного рецепта. Правда, по моему совету в комнате, прилегавшей к служебному кабинету Тухачевского, оборудовали небольшой гимнастический зал с брусьями, турником, конем и гантелями (в те годы это было новинкой!). Однажды при мне во время гимнастических упражнений Михаила Николаевича вошел близкий его друг Борис Миронович Фельдман (косая сажень в плечах и более ста килограммов веса). Тухачевский схватил осанистого комкора и стал вращать мельницей, приговаривая: „Держись, Бориска!..“» Хотя, конечно, нельзя исключить, что здоровые сильные мужики просто вдруг решили повозиться, как дети. Ведь в 30-е годы слово «интимный» не имело еще той однозначности, которую приобрело в наши дни, и могло указывать на близкие, дружеские отношения без всякого сексуального подтекста. Показательно, что сотрудник военной прокуратуры Б. А. Викторов, публикуя в 1988 году цитированную выше выдержку из показаний Ушакова, «интимную дружбу» предусмотрительно заменил на «личную дружбу».

Вместе с тем подчеркнем, что гомосексуализм в те годы был достаточно распространен среди советских руководителей, хотя всячески подавлялся и был уголовно наказуем. Сам «зоркоглазый нарком» Ежов в феврале 40-го был осужден и расстрелян не только по совершенно вздорным обвинениям в шпионаже и измене, но и по абсолютно справедливым — в фальсификации множества политических дел и гомосексуализме. Отрицая на суде всё прочее, обвинение в мужеложстве Николай Иванович признал. Между прочим, на следствии он говорил, что исключал «интимную связь» своей второй жены с писателем Исааком Бабелем — еще одно доказательство того, что слово «интимный» в конце 30-х годов имело и чисто сексуальное значение.

20 мая Ежов направил Сталину, Молотову, Ворошилову и Кагановичу протокол допроса Фельдмана, произведенного накануне. В сопроводительной записке нарком подчеркивал: «Фельдман показал, что он является участником военно-троцкистского заговора и был завербован Тухачевским М. Н. в начале 1932 года. Названные Фельдманом участники заговора: начальник штаба Закавказского военного округа Савицкий, заместитель командующего Приволжского ВО Кутяков, бывший начальник школы ВЦИК Егоров, начальник инженерной академии Смолин, бывший помощник начальника инженерного управления Максимов и бывший заместитель начальника автобронетанкового управления Ольшанский — арестованы. Прошу обсудить вопрос об аресте остальных участников заговора, названных Фельдманом». Именно эти показания послужили формальным основанием для решения об аресте Тухачевского. А 31 мая Фельдман направил своему следователю замечательную во многих отношениях записку: «Помощнику начальника 5 отдела ГУГБ НКВД Союза ССР тов. Ушакову. Зиновий Маркович! Начало и концовку заявления я написал по собственному усмотрению. Уверен, что Вы меня вызовете к себе и лично укажете, переписать недолго… Благодарю за Ваше внимание и заботливость — я получил 29-го печенье, яблоки, папиросы и сегодня папиросы, откуда, от кого, не говорят, но я-то знаю, от кого».

В приложенном к записке заявлении Борис Миронович соглашался давать практически любые показания, которые ему продиктует следствие: «Прошу Вас, т. Ушаков, вызвать меня лично к Вам. Я хочу через Вас или т. Леплевского передать народному Комиссару Внутренних дел Союза ССР тов. Ежову, что я готов, если это нужно для Красной Армии, выступить перед кем угодно и где угодно и рассказать всё, что знаю о военном заговоре. И это чистилище (как Вы назвали чистилищем мою очную ставку с Тухачевским) я готов пройти. Показать всем вам, которые протягивают мне руку помощи, чтобы вытянуть меня из грязного омута, что Вы не ошиблись, определив на первом же допросе, что Фельдман не закоренелый, неисправимый враг, над коим стоит поработать, потрудиться, чтобы он раскаялся и помог следствию ударить по заговору. Последнее мое обращение прошу передать и тов. Ворошилову».

Фельдман мыслил как верный солдат партии. Раз она сказала, что должен быть военный заговор и тебя назначили его участником, надо это подтвердить и хорошо сыграть свою роль, для блага родины, Красной армии, партии, коммунизма… И еще Борис Миронович очень хотел жить. «Осанистый комкор» надеялся, что уже разбудил своим раскаянием и готовностью подтверждать всё, что угодно, столь необходимую симпатию к себе со стороны следователя, знаком которой стали те же папиросы и яблоки. Что теперь расстреляют кого угодно, но только не его. Что ему действительно протянута рука помощи. Фельдман не знал, что курить хорошие папиросы и усваивать так необходимые организму витамины, содержащиеся в яблоках, ему осталось меньше двух недель. Вместо спасения Бориса Мироновича еще немного подержали над пропастью, чтобы успел сказать, что требуется, а затем безжалостно столкнули вниз.

На самых первых допросах, протоколы которых или не составлялись вовсе, или не сохранились, Тухачевский отказывался признать свою вину. Это явствует из его собственноручных показаний, датированных 1 июня 1937 года: «Настойчиво и неоднократно пытался я отрицать как свое участие в заговоре, так и отдельные факты моей антисоветской деятельности». О своей очной ставке с Тухачевским Фельдман рассказал так: «Я догадывался наверняка, что Тухачевский арестован, но я думал, что он, попав в руки следствия, всё сам расскажет — этим хоть немного искупит свою тяжелую вину перед государством, но, увидев его на очной ставке, услышал от него, что он всё отрицает и что я всё выдумал…» Думается, однако, что окончательно сломала Михаила Николаевича как раз очная ставка с Фельдманом (протокол ее, как и других, не сохранился). Если уж лучший друг предал и с готовностью возводит напраслину и на тебя, и на себя, больше надеяться не на что. 26 мая Тухачевский заявил: «Мне были даны очные ставки с Примаковым, Путной и Фельдманом, которые обвиняют меня как руководителя антисоветского военно-троцкистского заговора. Прошу представить мне еще пару показаний других участников этого заговора, которые также обвиняют меня. Обязуюсь дать чистосердечные показания». И в тот же день написал: «Признаю наличие антисоветского военно-троцкистского заговора и то, что я был во главе его… Основание заговора относится к 1932 году».

До сих пор не решен вопрос, применяли ли к Тухачевскому во время следствия меры физического воздействия — говоря проще, пытали его или нет. Хотя насчет других подсудимых по этому поводу имеются определенные данные. Так, бывший сотрудник НКВД, а впоследствии заместитель министра госбезопасности Селивановский 10 декабря 1962 года сообщил в ЦК: «В апреле 1937 года дела Путны и Примакова были переданы Авсеевичу. Зверскими, жестокими методами допроса Авсеевич принудил Примакова и Путну дать показания на Тухачевского, Якира и Фельдмана… Работа Авсеевича руководством Особого отдела ставилась в пример другим следователям. Авсеевич после этого стал эталоном в работе с арестованными». По свидетельству бывшего сотрудника Особого отдела Бударева, Авсеевич, возглавлявший одно из отделений этого отдела, заставлял своих сотрудников постоянно находиться рядом с Примаковым и не давать ему спать, чтобы вынудить дать признательные показания. На сон подследственному отводилось лишь 2–3 часа в сутки, да и то в кабинете, где проходил допрос и куда даже доставляли пищу. Подобное непрерывное давление в конце концов сломило волю арестованного. Кроме того, по утверждению Бударева, «в период расследования дел Примакова и Путны было известно, что оба эти лица дали показания об участии в заговоре после избиения их в Лефортовской тюрьме».

Основательно поработали и с Якиром. Бывший сотрудник НКВД А. Ф. Соловьев в 1962 году в объяснениях, направленных в ЦК, вспоминал: «Я лично был очевидцем, когда привели в кабинет Леплевского… Якира. Якир шел в кабинет в форме, а был выведен без петлиц, без ремня, в распахнутой гимнастерке, а вид его был плачевный, очевидно, что он был избит Леплевским и его окружением. Якир пробыл на этом допросе в кабинете Леплевского 2–3 часа». А «эталонный следователь» Авсеевич тогда же обвинил в применении пыток Леплевского и Ушакова, чтобы, переложив вину на мертвых, самому уйти от ответственности: «В мае месяце 1937 года на одном из совещаний помощник начальника отдела Ушаков доложил Леплевскому, что Уборевич не хочет давать показаний. Леплевский приказал на совещании Ушакову применить к Уборевичу физические методы воздействия».

На одном из листов следственного дела Тухачевского были обнаружены следы крови. Неизвестно, чья эта кровь и как туда попала. Может быть, Михаила Николаевича не били, а просто у него от нервного напряжения пошла кровь из носа. Или это вообще кровь следователя Ушакова — у него ведь тоже могло быть носовое кровотечение. Но, даже если Тухачевского не пытали, он сильно страдал уже от одной только крайней унизительности своего положения, которую следователи и тюремщики старались еще и подчеркнуть. Например, бывший сотрудник НКВД с забавной фамилией Вул вспоминал в 1956 году: «Лично я видел в коридоре дома 2 (Наркомата внутренних дел. — Б. С.) Тухачевского, которого вели на допрос к Леплевскому, одет он был в прекрасный серый штатский костюм (вероятно, в тот самый, в который переодели его чекисты в приемной Постышева. — Б. С.), а поверх него был надет арестантский армяк из шинельного сукна, а на ногах лапти. Как я понял, такой костюм на Тухачевского был надет, чтобы унизить его». То же самое проделывали и с другими. Авсеевич в своем объяснении в ЦК КПСС уже во времена Хрущева написал, что «арестованные Примаков и Путна морально были сломлены… длительным содержанием в одиночных камерах», где в течение многих месяцев получали «скудное тюремное питание», а также, не в последнюю очередь, тем, казалось бы, не очень существенным обстоятельством, что «вместо своей одежды они были одеты в поношенное хлопчатобумажное красноармейское обмундирование, вместо сапог обуты были в лапти, длительное время их не стригли и не брили». Что ж, для военных внешний вид, форменная одежда всегда играли особо важную роль. И заключенных деморализовывало уже одно то, что вместо привычных суконных френчей с петлицами, на которых красовалось не менее трех ромбов, и хромовых сапог они теперь вынуждены довольствоваться красноармейскими обносками и лаптями. В итоге, как отмечал Авсеевич, перевод в Лефортовскую тюрьму (где узников нещадно били, о чем следователь предпочел прямо не говорить) и вызовы к Ежову сломили Примакова и Путну окончательно, и оба комкора начали давать показания.

Но только ли в пытках и издевательствах было дело? Лидия Норд выдвинула версию, что НКВД широко использовал в своих целях гипноз. Будто бы загипнотизированы были и убийца Кирова Николаев, и Тухачевский, равно как и те, кто проходил с ним по одному делу. Понятно желание свояченицы оправдать поведение Тухачевского во время процесса. И в материалах проведенного после XX съезда партии расследования как будто есть данные, которые при желании можно истолковать в пользу предположения о какого-то рода психическом воздействии на подследственных.

Вот, например, показания бывшего сотрудника НКВД Карпейского о том, как следователь Агас довел до невменяемого состояния Эйдемана: «Эйдеман отрицал какую-либо связь с заговором, заявлял, что он понятия о нем не имеет, и утверждал, что такое обвинение не соответствует ни его поведению на протяжении всей жизни, ни его взглядам… Угрожая Эйдеману применением мер физического воздействия, если он будет продолжать упорствовать и скрывать от следствия свою заговорщическую деятельность… Агас заявил, что если Эйдеман не даст показаний сейчас, то он — Агас — продолжит допрос в другом месте, но уже будет допрашивать по-иному. Эйдеман молчал. Тогда Агас прервал допрос и сказал Эйдеману, чтобы он пенял на себя: его отправят в тюрьму, где его упорство будет сломлено… Дня через три в дневное время мне было предложено срочно прибыть в Лефортовскую тюрьму, где меня ждет Агас. Я туда поехал. В эту тюрьму я попал впервые… То, что я увидел и услышал в тот день в Лефортовской тюрьме, превзошло все мои представления. В тюрьме стоял невообразимый шум, из следственных кабинетов доносились крики следователей и стоны, как нетрудно было понять, избиваемых… Я нашел кабинет, где находился Агас. Против него за столом сидел Эйдеман. Рядом с Агасом сидел Леплевский… На столе перед Эйдеманом лежало уже написанное им заявление на имя наркома Ежова о том, что он признает свое участие в заговоре и готов дать откровенные показания… Через день или два я снова вызвал Эйдемана на допрос в Лефортовской тюрьме. В этот раз Эйдеман на допросе вел себя как-то странно, на вопросы отвечал вяло, невпопад, отвлекался посторонними мыслями, а услышав шум работающего мотора, Эйдеман произносил слова: „Самолеты, самолеты“. Протокол допроса я не оформлял, а затем доложил, кажется, Агасу, что Эйдеман находится в каком-то странном состоянии и что его показания надо проверить…»

Всё же этот случай скорее можно объяснить не гипнозом, а нервным срывом под воздействием как физических, так и душевных мучений, когда человеческое сознание на время отключается от невыносимой действительности и уходит в иллюзорный мир воспоминаний о прошлом или мечты о светлом будущем. Для бывшего председателя Осоавиахима светлым прошлым были именно самолеты — ведь его организация как раз и занималась первичной подготовкой летчиков. Загипнотизировать же такое количество людей на достаточно длительный срок, да еще так, чтобы они довольно складно играли свои роли — это уже чистой воды фантастика. Да и непонятно тогда, почему так долго возились с Примаковым, если в руках у чекистов было мощное оружие гипноза. Или Виталий Маркович оказался сверхустойчив к гипнотическому воздействию? Но тогда почему же он в конце концов стал давать требуемые показания? Сдается мне, что причина не в гипнозе, а, среди прочего, в том, что Примакова крепко побили. Старый проверенный метод лефортовских следователей: «Будешь говорить?!» — когда после отказа на заключенного обрушивались кулаки и резиновые дубинки, был особенно эффективен в условиях закрытого советского общества. О судьбах арестованных ничего не знали родные и близкие, к ним не допускались адвокаты (защитников не было и на суде). Такое положение угнетающе действовало на подследственных, подавляло волю к сопротивлению.

Можно предположить, что разгадка поведения Тухачевского и его товарищей лежит не в гипнозе. И даже не в особом мастерстве следователей-инквизиторов. Один из них, Ушаков, после своего ареста вообще потерял представление о реалиях окружающего мира, хвастался на допросах своими заслугами, рассчитывая на снисхождение. Зиновий Маркович утверждал: «Я переехал с Леплевским в Москву в декабре 1936 года… Я буквально с первых дней поставил диагноз о существовании в РККА и Флоте военно-троцкистской организации, разработал четкий план ее вскрытия и первый же получил такое показание от бывшего командующего Каспийской флотилии Закупнева… Шел уверенно к раскрытию военного заговора. В то же время я также шел по другому отделению на Эйдемана и тут также не ошибся. Ну, о том, что Фельдман Б. М. у меня сознался в участии в антисоветском военном заговоре… на основании чего 22 числа того же месяца начались аресты… говорить не приходится. 25 мая мне дали допрашивать Тухачевского, который сознался 26-го, а 30-го я получил Якира. Ведя один, без помощников (или „напарников“), эту тройку и имея указание, что через несколько дней дело должно быть закончено для слушания, я, почти не ложась спать, вытаскивал от них побольше фактов, побольше заговорщиков. Даже в день процесса, рано утром, я отобрал от Тухачевского дополнительные показания об Апанасенко и некоторых других». Среди этих «других» был и будущий нарком обороны С. К. Тимошенко.

Чем же вознаградила родина Ушакова за ударный труд на следственной ниве, за сверхъестественное чутье на врагов народа, за бессонные ночи? Повышением в звании, дополнительным пайком, орденом, наконец? Орден Зиновий Маркович действительно получил, но носил его недолго — уже в сентябре 38-го был арестован. Настоящей наградой стала… пуля в затылок 21 января 1940 года. Подобно Тухачевскому, Ушакова расстреляли как германского шпиона. Не рой другим яму…

Успех Ушакова, Авсеевича и других следователей, костоломов и психологов, работавших поодиночке или в паре, где «злой» следователь составлял нужный контраст «доброму», сильно зависел от того человеческого материала, с которым им приходилось иметь дело. И материал в целом оказался подходящим. Ни Тухачевский, ни другие подсудимые не были фанатиками какой-либо идеи, сколько бы ни пыталась советская пропаганда доказать обратное, представляя их убежденными коммунистами, готовыми отдать за партию жизнь. По большому счету, опальных военачальников прежде всего заботила собственная карьера. Еще в Гражданскую войну Тухачевский, Якир, Уборевич и другие приняли и красный террор, и массовую гибель соотечественников в братоубийственной бойне. Идею же, с которой они так или иначе связали судьбу, олицетворяли тот же Сталин, тот же Ежов и даже те же следователи и судьи, одетые в одинаковую с подсудимыми форму с одними и теми же красными звездами.

Арест породил у Тухачевского и его товарищей чувство душевной пустоты и потери жизненных ориентиров. Они не готовы были жертвовать жизнью за идеалы, ибо идеалов, похоже, и не имели. Девятимесячное упорство Примакова тоже можно объяснить прежде всего страхом смерти. Он понимал, что обвинения расстрельные, и отрицал их — правда, только до тех пор, когда в мае 37-го из-за спешности дела не перешли к более серьезному разговору и не начали лишать сна и бить. Пытки и избиения не только причиняли физическую боль. Когда они начались, арестованным стало ясно, что признаний от них будут добиваться любой ценой, что эта не какая-то чудовищная ошибка или провокация, а политика, и надежд на спасение почти нет. И тут же появились следователи-искусители: ты только признайся сам, выведи других заговорщиков на чистую воду, покайся, и тебе скидка выйдет, а уж вышки точно не будет. И вообще: больше, как можно больше заговорщиков, хороших и разных, в больших чинах и не очень больших… На первых порах могли сгодиться любой комбриг и даже майор. Как на февральско-мартовском пленуме 1937 года Ворошилов одним из организаторов и исполнителей покушения на себя представил скромного майора авиации Б. И. Кузьмичева. И подследственные охотно называли фамилии или подтверждали участие в заговоре тех, на кого им указывали люди Ежова.

Возможно, Тухачевский, называя в числе участников «военно-троцкистской организации» близких к Ворошилову бывших конармейцев И. Р. Апанасенко и С. К. Тимошенко, хотел таким своеобразным образом отомстить ворошиловской группировке, действуя по принципу: врага в могилу взять с собой… В самый канун суда, 10 июня, Примаков дал показания, компрометирующие трех из восьми членов Специального судебного присутствия: командармов Н. Д. Каширина, П. Е. Дыбенко и Б. М. Шапошникова. Правда, как рассказывал следователь Авсеевич, эти показания явились плодом совместного творчества бывшего предводителя червонного казачества и действующего «железного наркома»: «На последнем этапе следствия Леплевский, вызвав к себе Примакова, дал ему целый список крупных командиров Красной Армии, которые ранее не фигурировали в показаниях Примакова, и от имени Ежова предложил по каждому из них написать… Так возникли показания Примакова на Каширина, Дыбенко, Гамарника (очевидно, Виталий Маркович не знал, что того уже нет в живых. — Б. С.), Куйбышева, Грязнова, Урицкого, Ковалева, Васильева и других…»

Так или иначе, но в 1937–1938 годах показания были получены практически на всех советских военачальников, исключая разве что Ворошилова (на члена Политбюро без специальной санкции Сталина наговаривать не решались). Зато кого казнить, а кого миловать, решал сам Иосиф Виссарионович, не без учета, конечно, мнения Ворошилова. Если бы дали ход всем доносам и поверили всем сфальсифицированным показаниям, на воле не то что ни одного маршала и командарма, а и командира роты бы не осталось. Поэтому определенную выборку проводили всегда. Не тронули названных Тухачевским Апанасенко и Тимошенко, не тронули Буденного и Шапошникова, не тронули некоторых других… А польза от того, что на каждого командира имелся компромат, была немалая. Когда с 1 по 4 июня происходило заседание Военного совета, посвященное «военно-фашистскому заговору», присутствовавшие, заслушивая вполне нелепые показания обвиняемых насчет грандиозных планов измены и шпионажа, хорошо понимали, что такие же показания или уже существуют и на них самих, или могут быть получены в любой подходящий момент. И если кто-то рискнет публично усомниться в виновности Тухачевского, Якира и остальных, то запросто станет главой или участником следующего заговора, разоблаченного доблестными соратниками Ежова… Поэтому все с одобрением слушали Ворошилова и Сталина, зачитывавших наиболее яркие признания, и все 42 выступивших военачальника послушно клеймили тех, с кем еще вчера вместе служили. Позднее 34 оратора сами стали жертвами репрессий. Не рой другим яму…

На Военном совете Ворошилов притворно каялся: «Я, как народный комиссар… откровенно должен сказать, что не только не замечал подлых предателей, но даже когда некоторых из них (Горбачева, Фельдмана и др.) уже начали разоблачать, я не хотел верить, что эти люди, безукоризненно работавшие, способны были на столь чудовищные преступления. Моя вина в этом огромна». И тут же предупредил членов Военного совета, которые наверняка почувствовали в этих словах нешуточную угрозу: «Но я не могу отметить ни одного случая предупредительного сигнала и с вашей стороны, товарищи… Повторяю, что никто и ни разу не сигнализировал мне или ЦК партии о том, что в РККА существуют контрреволюционные конспираторы…»

Сталин же утверждал, что «военно-политический заговор против Советской власти, стимулировавшийся и финансировавшийся германскими фашистами», возглавлялся Троцким, Рыковым, Бухариным, Рудзутаком, Караханом и Ягодой, а в военном отношении руководителями были Тухачевский, Якир, Уборевич, Корк, Эйдеман и Гамарник. Иосиф Виссарионович убеждал высокое собрание, что все перечисленные враги народа, кроме Рыкова, Бухарина и Гамарника, были немецкими шпионами, а некоторые вдобавок — и японскими. Интересно, каким воображением надо было обладать, чтобы поверить, что евреи Троцкий, Ягода и Якир работают на Гитлера? Сталин между тем остановился на преступлениях Тухачевского: «Он оперативный план наш, оперативный план — наше святое-святых передал немецкому рейхсверу. Имел свидание с представителями немецкого рейхсвера. Шпион? Шпион…» Также и остальные обвиняемые были причислены к германским агентам на том только основании, что встречались с офицерами рейхсвера. А что эти встречи происходили с разрешения Ворошилова и его, Сталина, вождь, разумеется, говорить не стал.

Тут стоит отметить, что у версии «военно-фашистского заговора» есть одна существенная логическая несуразица, на которую редко обращают внимание. Зачем советскому маршалу и его соратникам, командармам и комкорам, для того чтобы свергнуть Сталина и установить военную диктатуру, требовались предварительное одобрение и помощь иностранных держав, той же Германии или Японии? Что, у них своих солдат бы не хватило для переворота? Или без санкции Гитлера им было боязно свергать Сталина? Зато «немецкий след» прекрасно соответствовал логике открытых политических процессов 1936–1938 годов, когда подсудимых заставляли признаваться в том, что они являются агентами иностранных разведок и планировали свержение социалистического строя (не Сталина, а именно социалистического строя — Иосиф Виссарионович требовал, чтобы не было ничего личного) по заданию своих зарубежных хозяев. А заодно, очевидно, не надеясь на собственные силы и на успех переворота, готовили поражение Красной армии в будущей войне с Германией. Сталин, выступая на заседании Высшего военного совета, посвященного разоблачению «заговора Тухачевского», раз за разом повторял: «Это военно-политический заговор. Это собственноручное сочинение германского Рейхсвера. Я думаю, эти люди являются марионетками и куклами в руках Рейхсвера. Рейхсвер хочет, чтобы у нас был заговор, и эти господа взялись за заговор… Рейхсвер хотел, чтобы в случае войны все было готово, чтобы армия перешла к вредительству с тем, чтобы армия не была готова к обороне, этого хотел Рейхсвер — и они это дело готовили».

В день начала работы Военного совета, 1 июня, Тухачевского принудили дать показания, как он вместе с Якиром, Уборевичем и другими готовил поражение Красной армии в войне с Германией. Там были совершенно фантастические подробности. Например, маршал писал: «Я считал, что если подготовить подрыв ж. д. мостов на Березине и Днепре, в тылу Белорусского фронта, в тот момент, когда немцы начнут обходить фланг Белорусского фронта, то задача поражения будет выполнена еще более решительно. Уборевич и Аппога получили задание иметь на время войны в своих железнодорожных частях диверсионные группы подрывников». Легко заметить, что как акт вредительства и звено в подготовке поражения представлена совершенно рутинная вещь: наличие в войсках Белорусского округа групп подрывников, предназначенных для уничтожения железнодорожных мостов: своих — при отступлении, противника — при наступлении.

Далее Тухачевский продолжал: «Рассмотрение плана действий Белорусского фронта, построенного на задаче разгромить польско-германские силы на варшавском направлении, говорит о том, что план этот не обеспечен необходимыми силами и средствами. Вследствие этого поражение не исключено даже без наличия какого бы то ни было вредительства… Из области реально осуществленной вредительской работы, непосредственно отражающейся на оперативном плане, необходимо отметить, в первую очередь, ту задержку, которую организационный отдел Генерального штаба РККА… осуществил в вопросе увеличения числа стрелковых дивизий, задержку, которая создает основную оперативную опасность для наших армий на Белорусском и Украинском фронтах. Такая же опасная задержка проведена в вопросе широкого развертывания артиллерийского и танкового резерва главного командования».

Здесь Михаил Николаевич, всей жизни которого осталось одиннадцать дней, как вредительство представляет задержку в выполнении именно тех планов, за осуществление которых он всегда ратовал, настаивая и на увеличении числа дивизий, и на создании танковых и артиллерийских резервов. Вместе с тем в показаниях Тухачевского по-прежнему присутствует тезис о германо-польском союзе в будущей войне против СССР. Не исключено, что таким приемом полководец, в последние месяцы пришедший к выводу о недостаточной готовности Красной армии к столкновению с вермахтом, пытался сознательно преувеличить силы вероятного противника, чтобы побудить руководство страны увеличить боеспособность вооруженных сил и продолжить осуществление тех планов, что прежде были связаны с его, Тухачевского, именем. Потому и объявил вредительским противодействие им.

Своими показаниями маршал хотел предупредить Сталина и Ворошилова о возможном сценарии советско-германской войны. До последних минут жизни Красная армия оставалась для Тухачевского любимым детищем, а Россия — родиной. Судьба армии и страны была ему небезразлична и во внутренней тюрьме НКВД (на Лубянке), где Михаил Николаевич содержался анонимно, под № 94 («Хочу позабыть свое имя и званье, на номер, на литер, на кличку сменить», — писал Владимир Луговской в 1927-м; через десять лет поэтическая метафора стала для Тухачевского и других трагической реальностью). В «Плане поражения» подчеркивалось: «Немцы, безусловно, без труда могут захватить Эстонию, Латвию и Литву и из занятого плацдарма начать свои наступательные действия против Ленинграда, а также Ленинградской и Калининской (западной ее части) областей.

Единственно, что дал бы Германии подобный территориальный захват — это владение всем юго-восточным побережьем Балтийского моря и устранение соперничества с СССР в военно-морском флоте. Таким образом, с военной точки зрения результат был бы большой, зато с экономической — ничтожный.

Второе возможное направление германской интервенции при договоренности с поляками — это белорусское. Совершенно очевидно, что как овладение Белоруссией, так и Западной областью никакого решения сырьевой проблемы не дает и поэтому для Германии неинтересно. Белорусский театр военных действий только в том случае получает для Германии решающее значение, если Гитлер поставит перед собой задачу полного разгрома СССР с походом на Москву. Однако я считаю такую задачу совершенно фантастической.

Остается третье — украинское направление. В стратегическом отношении пути борьбы за Украину для Германии те же, что и для борьбы за Белоруссию, т. е. связано это с использованием польской территории. В экономическом отношении Украина имеет для Гитлера исключительное значение. Она решает и металлургическую, и хлебную проблемы. Германский капитал пробивается к Черному морю. Даже одно только овладение Правобережной Украиной и то дало бы Германии и хлеб, и железную руду. Таким образом, Украина является той вожделенной территорией, которая снится Гитлеру германской колонией».

Тухачевский на редкость точно определил основные направления наступления вермахта в 1941-м и основные стратегические цели немцев на каждом из них. И нельзя сказать, что маршал ошибся, когда назвал фантастическим предположение, будто Гитлер может планировать полный разгром Советского Союза с занятием Москвы. С точки зрения 37-го года германская армия, всего два года назад начавшая разворачиваться за пределы, установленные Версальским договором, была слишком слаба для такой задачи. Другое дело, что четыре года спустя она оказалась неизмеримо сильнее.

Других подследственных также допрашивали насчет планов организовать поражение Красной армии в будущей войне с Германией. При этом то, что диктовали следователи, зачастую полностью противоречило реальным оперативным планам, что выявилось на очных ставках. Так, весьма активно сотрудничавший со следствием Корк 26 мая 1937 года показал: «Встал вопрос о том, как практически возможно применение меня — Корка в осуществлении пораженческих планов военной организации (разговор будто бы происходил в 1935 году, когда Август Иванович командовал войсками Московского военного округа. — Б. С.)… Но тут, помню, вмешался Уборевич и, обращаясь ко мне, сказал: „Будешь у меня на правом фланге Западного фронта. Задачу тебе надо поставить: наступать вдоль Западной Двины на Ригу. Следовательно, со стороны Вильно ты получишь удар в левый фланг и в тыл, что и приведет к срыву всей твоей операции“». На очной ставке Уборевич всё это категорически опроверг: «Корк говорит совершенную неправду. Я пока хочу заметить одну только его фальшь. Он говорит, что я ему говорил, что он будет командовать армией на правом фланге, что эта армия пойдет на Ригу и будет разбита. Можно просмотреть оперативный план 1935 года Белорусского округа, там вы не найдете положения, чтобы хотя одна армия правого фланга шла на Ригу». В 1962 году в оперативном управлении Генштаба провели проверку этого плана и выяснили, что истина была на стороне Уборевича, а не Корка.

Обращает на себя внимание то, что в «Плане поражения» Тухачевский рассматривает только тот вариант ведения войны, когда немецкие войска наступают, а советские — обороняются. Конечно, в показаниях о вредительской работе в Красной армии иной сценарий был в принципе невозможен. На процессе, даже закрытом, невозможно было и вскользь упоминать об агрессивных намерениях с советской стороны — это полностью противоречило укорененному пропагандистскому стереотипу. Однако вполне возможно, что сам Тухачевский к тому моменту пришел к выводу о предпочтительности для Красной армии оборонительного характера действий в начальный период войны, учитывая относительную слабость боевой подготовки советских войск по сравнению с войсками вероятного противника.

Когда Тухачевский в тюремной камере составлял «План поражения», он опять хоть на короткое время окунулся в родную стихию стратегии. По тексту чувствуется, что писал его Михаил Николаевич с увлечением, на время забыв, в каком незавидном положении находится. А может, в глубине души надеялся, что Сталин оценит его, Тухачевского, широту мышления, профессиональную эрудицию и точность стратегического анализа и оставит в живых в качестве своего тайного советника по военным вопросам, под чужим именем, тогда как для всего мира маршал будет числиться расстрелянным как заговорщик и германский шпион. Ведь просил же Бухарин Сталина в письмах из тюрьмы права на жизнь под другой фамилией, хотя бы Петров, чтобы разрабатывать для партии политэкономию социализма и агитировать против Троцкого.

11 июня 1937 года Тухачевского, Якира, Уборевича, Корка, Фельдмана, Эйдемана, Примакова и Путну судило Специальное судебное присутствие Верховного суда СССР на закрытом заседании, без участия обвинения и защиты и без вызова свидетелей. Обвинительное заключение вечером 9 июня после встречи со Сталиным, Молотовым и Ежовым утвердил Генеральный прокурор СССР А. Я. Вышинский. В состав присутствия вошли маршалы С. М. Буденный и В. К. Блюхер, командармы Я. И. Алкснис, И. П. Белов, П. Е. Дыбенко, Н. Д. Каширин, Б. М. Шапошников, комкор Е. И. Горячев, а также печально знаменитый председатель Военной коллегии Верховного суда армвоенюрист 2-го ранга В. В. Ульрих, который и председательствовал на процессе, но фактически выполнял роль не судьи, а прокурора. Почти все судьи, кроме Буденного, Шапошникова и Ульриха, были впоследствии расстреляны. Блюхер был арестован и умер от побоев во время следствия, а Горячев, предчувствуя неизбежный арест, успел, подобно Гамарнику, застрелиться.

К суду подсудимых тщательно готовили. Бывший следователь Авсеевич вспоминал: «После того как следствие было закончено, было созвано оперативное совещание, это было за сутки-двое перед процессом, на котором начальник отдела Леплевский дал указание всем лицам, принимавшим участие в следствии, еще раз побеседовать с подследственными и убедить их, чтобы они в суде подтвердили показания, данные на следствии. Накануне суда я беседовал с Примаковым, он обещал подтвердить в суде свои показания. С другими подследственными беседовали другие работники отдела. Кроме того, было дано указание сопровождать своих подследственных в суд, быть вместе с ними в комнате ожидания… Перед самым судебным заседанием по указанию Леплевского я знакомил Примакова с копиями его же показаний (чтобы не запутался бедняга в том, что насочиняли следователи. — Б. С.)… Накануне процесса арестованные вызывались к Леплевскому, который объявил, что завтра начнется суд и что судьба их зависит от их поведения на суде… Перед процессом Примаков вызывался к Ежову, там его, видимо, прощупывали, как он будет себя вести на суде и, как он потом рассказывал, что его уговаривали, что на суде он должен вести так же, как на следствии. Он обещал Ежову на суде разоблачать заговорщиков до конца». Как мы увидим дальше, Виталий Маркович свое обещание выполнил и перевыполнил, а вот Николай Иванович своего — сохранить Примакову жизнь — выполнять и не собирался.

Перед процессом всем обвиняемым разрешили обратиться с письмами на имя Сталина. Они каялись и просили пощады. Характерно письмо Якира, оглашенное на XXII съезде КПСС тогдашним главой КГБ А. Н. Шелепиным. Правда, Александр Николаевич некоторые пассажи предусмотрительно опустил (я эти места выделил курсивом): «Родной близкий тов. Сталин. Я смею так к Вам обращаться, ибо я всё сказал, всё отдал и мне кажется, что я снова честный, преданный партии, государству, народу боец, каким я был многие годы. Вся моя сознательная жизнь прошла в самоотверженной, честной работе на виду партии и ее руководителей — потом провал в кошмар, в непоправимый ужас предательства… Следствие закончено. Мне предъявлено обвинение в государственной измене, я признал свою вину, я полностью раскаялся. Я верю безгранично в правоту и целесообразность решения суда и правительства… Теперь я честен каждым своим словом, я умру со словами любви к Вам, партии и стране, с безграничной верой в победу коммунизма».

Абсолютно понятно, почему «железному Шурику» понадобились такие передержки, совершенно меняющие смысл письма. Шелепин хотел убедить простодушных делегатов съезда, будто Якир в обращении к Сталину «заверял его в своей полной невиновности». Соответственно, на съезде оглашенные председателем КГБ резолюции на письме Якира воспринимались совсем иначе, чем читателями этой книги: «Подлец и проститутка. И. Сталин»; «Совершенно точное определение. К. Ворошилов» (Молотов то ли просто расписался, то ли подписался под словами Ворошилова); «Мерзавцу (Шелепин процитировал помягче: «Предателю». — Б. С.), сволочи и бляди (вместо этого Шелепин упомянул «хулиганское, нецензурное слово». — Б.С.) одна кара — смертная казнь. Л. Каганович».

Нельзя не признать, что резолюции Сталина и его товарищей вполне соответствуют содержанию письма. В самом деле, что можно сказать о человеке, который признается в активном участии в заговоре и тут же заявляет о своей честности. Правда, Сталин, Ворошилов, Молотов и Каганович прекрасно понимали, что Якир, Тухачевский и прочие никакого заговора не устраивали и германскими шпионами не были. Но не для того члены Политбюро затеяли процесс, чтобы доказать на нем невиновность «заговорщиков».

В тот же день, 9 июня, Якир написал и Ворошилову: «В память многолетней в прошлом честной работы моей в Красной Армии я прошу Вас поручить посмотреть за моей семьей и помочь ей, беспомощной и ни в чем не повинной. С такой же просьбой я обратился к Н. И. Ежову». Климент Ефремович на следующий день наложил резолюцию: «Сомневаюсь в честности бесчестного человека вообще». Аналогичные резолюции остались и на письмах других обвиняемых. Якир, Тухачевский и другие об этом не знали и, наверное, продолжали надеяться, что останутся живы. Впрочем, думаю, за исключением Михаила Николаевича. Фельдман, Путна, Корк, Эйдеман и Примаков, в силу занимаемых менее значительных должностей и, соответственно, приписываемой роли в заговоре, еще могли всерьез рассчитывать избежать расстрела. Но Тухачевский, которого объявили главарем «военно-троцкистской организации», должен был сознавать, что его не пощадят ни в коем случае.

На суде подсудимые были одеты достаточно пестро. Члены Специального присутствия в последующих докладах на имя Сталина и Ворошилова оставили нам их портреты. 26 июня 1937 года Буденный писал генеральному секретарю: «Тухачевский с самого начала процесса суда при чтении обвинительного заключения и при показании всех других подсудимых качал головой, подчеркивая тем самым, что дескать, и суд, и следствие, и всё, что записано в обвинительном заключении, — всё это не совсем правда, не соответствует действительности. Иными словами, становился в позу непонятого и незаслуженно обиженного человека, хотя внешне производил впечатление человека очень растерянного и испуганного. Видимо, он не ожидал столь быстрого разоблачения организации, изъятия ее и такого быстрого следствия и суда…»

Командарм Белов 14 июля 1937 года сообщил наркому обороны: «Буржуазная мораль трактует на все лады — „глаза человека — зеркало его души“. На этом процессе за один день, больше чем за всю свою жизнь, я убедился в лживости этой трактовки. Глаза всей этой банды ничего не выражали такого, чтобы по ним можно было судить о бездонной пропасти сидящих на скамье подсудимых. Облик в целом у каждого из них был неестественный (вряд ли естественность удалось сохранить и самому Ивану Панфиловичу, когда 29 июля 1938-го его судили и расстреляли по точно таким же обвинениям, что и Тухачевского. — Б. С.). Печать смерти уже лежала на всех лицах. В основном цвет лиц был так называемый землистый… Тухачевский старался хранить свой „аристократизм“ и свое превосходство над другими… Уборевич растерялся больше первых двух (то есть Тухачевского и Якира. — Б. С.). Он выглядел в своем штатском костюмчике, без воротничка и галстука, босяком… Корк хотя и был в штатском костюме, но выглядел как всегда по-солдатски… Фельдман старался бить на полную откровенность. Упрекнул своих собратьев по процессу, что они как институтки боятся называть вещи своими именами, занимались шпионажем самым обыкновенным, а здесь хотят превратить это в легальное общение с иностранными офицерами. Эйдеман. Этот тип выглядел более жалко, чем все. Фигура смякла до отказа, он с трудом держался на ногах, он не говорил, а лепетал прерывистым глухим спазматическим голосом (явное следствие «допросов с пристрастием» у следователя Агаса. — Б. С.). Примаков — выглядел сильно похудевшим, показывал глухоту, которой раньше у него не было (и в этом случае сказались «меры физического воздействия». — Б. С.). Держался на ногах вполне уверенно… Путна немного похудел, да не было обычной самоуверенности в голосе…»

Как свидетельствует сохранившаяся фотография Тухачевского во время суда, из роскошного штатского костюма его переодели в поношенную красноармейскую гимнастерку, решив, что, в отличие от Уборевича и Корка, главе военного заговора не пристало на процессе щеголять в штатском костюме, да еще и дорогом. Похоже, что маршал уже был безразличен к своей судьбе, очень подавлен и, не имея сил прямо отвергнуть все обвинения и заявить о фальсификации дела, часть обвинений признавал, а часть отрицал, не придавая, впрочем, этому принципиального значения. Он знал: исход суда предрешен.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.