Из письма к Л. И. Скорино
Из письма к Л. И. Скорино
25 декабря 1946 г.
В жизни у меня одна перемена: дни стали быстрее. Пока встаешь, разминаешься, поговоришь с одним — другим посетителем, подготовишься к работе, а день и прошел. Не думайте, что шучу. Так и есть. Ведь мне прочитать страницу чуть не полчаса требуется, а на слух никак не могу привыкнуть. Вот и вожусь около пустого места, а часы это за работу отсчитывают. Обидно, конечно, на часовое равнодушие, а в остальном «все хорошо, все хорошо».
…Чертой отделен довольно значительный промежуток времени. Судьба, верней Природа, большая насмешница, не хуже Малахитницы. Только написал последние слова над чертой, так она и ввязалась: «Ложись, говорит, спать!» Послушался, лег, а на следующий день уже встать не мог. Похоже, что пока отлежался, но это вам показатель не слишком твердой устойчивости вашего объекта. По этому случаю остальные вопросы снимем, да, откровенно говоря, мне и не подходит надевать, шапочку бакалавра от литературы. Знаете ведь, что и ростом мал, и плешив. Кто-нибудь еще подумает, что чужой шапочкой хочу увеличить рост и скрыть плешину, а у меня такого и в мыслях не бывало. Ростом своим хоть гордиться не приходится, да и смущаться не следует, а плешивая голова о том говорит, что на ней когда-то мягкий волос рос. Украшать ее венком из ширазских роз смешно, но и скрывать под шапочкой метра не надо. Пусть будет, как есть, никого не обманывая. Так даже лучше, полезнее. Пусть знают, что всякий может послужить искусству, если его самого какая-нибудь разновидность искусства хотя бы на примитивнейшем ткацком станке взволнует, и ему захочется это свое волнение, как-то передать. Для того чтобы передать, понадобится, конечно, настоящим образом изучить все, связанное с тем или другим явлением и особенно с теми пунктами, которые вызывают твое волнение, а слово, характер придет в процессе изучения. Ересь это или нет? Разумеется, говоря так легонько о слове и характере, имею в виду, что изучение вопроса будет достаточно длительным и серьезным, предполагающим знакомство и с сотнями людей той или другой профессии, их словарем и бытом вплоть до самых интимных его сторон. Все это берет много времени, но не перестает быть лишь служебной частью, главное же, по-моему, в желании передать испытанное тобой волнение, если оно чем-то интересно, нужно или даже полезно твоим читателям. Если этого нет, то ни слово, ни характер не спасут вещи. Мне вон перед болезнью прислали из одного завода прелестный с внешней стороны рассказик «Золотой браслет». Очень живо, с большим знанием быта, с хорошо поставленными фигурами и прекрасным словом рассказывается, вероятно, действительный случай жизни завода. Жена управляющего во время купанья утопила браслет и добилась, чтоб муж спустил пруд и организовал поиски браслета. Читаешь это и думаешь: «А зачем это печатать теперь? Не ради же одной словесной стороны? Кому и что может дать эта — пусть хорошо сделанная — иллюстрация прошлого?»
Здесь, мне думается, авторское волнение не найдет отклика среди читателей. Может быть, даже кой-кого позабавит, а это уж грустно, так как внешняя смешная сторона идет на основе пота и слез трудового народа.
Помню, в юношеские годы, когда каждый «взвешивает судьбы мира», мне случилось прочитать высказывания Достоевского по вопросам искусства. Там приведено было стихотворение Фета «Диана», по поводу которого сказано, что во всей русской литературе не найдется более сильного и яркого, чем две последние строки этого стихотворения. Тогда, под свежим впечатлением недавно прочитанного Писарева, отнесся к стихотворению, как к побрякушке. Потом, в жизни, когда уж «судьбы мира были взвешены и окончательно определены», я неоднократно смотрел это стихотворение, но мнение оставалось прежним. Даже больше. Оно казалось хуже многих фетовских стихов. Там меня не устраивали «округлые черты», «ясные воды», прямая бестолковщина вроде: «Его (чела) недвижностью вниманье облегло, и дев молению в тяжелых муках чрева внимала чуткая и каменная дева»; сомнительной казалась поэтичность «бесцветных очей» и т. д. И, главное, никак не пойму желания поэта, его ожидания, что богиня оживет. А зачем? Чтоб смотреть на «вечный город, на желтоводный Тибр, на группы колоннад, на стогны длинные». Какой во всем этом смысл?
Неужели одна счастливая деталь о движении светотеней может вызвать такой восторг? Как будто нет. Стихотворение все-таки забыто. Понимают его так, как понимал Достоевский, разве очень немногие. Так вот я для этих немногих никогда не хотел бы писать.
Все это, разумеется, говорю не в виде советов молодым. Это не мое амплуа, да и сам я вовсе не старый (в писательском отношении), самому в пору послушать, о чем говорят люди, имеющие большой литературный опыт, а особенно критически мыслящие личности. Вы вот, вместо того чтобы донимать меня вопросами, сказали бы по чести, по совести свое отношение к моему очерку «Наш город». Это мне важно вот с какой стороны. Видимо, по состоянию моего здоровья мне придется заниматься, — если еще придется, — самым простеньким, то есть мемуарной литературой. Вы бы и сказали, можно ли работой в виде «нашего города» занять внимание читателя на более длинный срок, чем там, или надо употреблять какие-то дополнительные «оживительные» приемы?