ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Вуд попадает в армию как «овца в волчьей шкуре» и становится за морем грозным майором

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Вуд попадает в армию как «овца в волчьей шкуре» и становится за морем грозным майором

«Овцы в волчьей шкуре» — название, которое Вуд применял к себе и другим профессорам и ученым, которым дали чины и одели в форму во время мировой войны. Задолго до того, как он попал в армию, он уже помогал Военному департаменту техническими советами и безуспешно пытался уговорить генерала Скуайра, начальника связи армии, произвести его в офицеры и послать на фронт в Европу. Затем из Парижа в Государственный департамент пришла телеграмма с печатью премьер-министра Рибо, с просьбой произвести Вуда в офицеры и послать его в Париж для работы совместно с группой французских ученых, создавшей Бюро изобретений.

«В то время, — рассказывает Вуд, — я был в Ист Хэмптоне…» и хотя я (биограф) и сделал две или три попытки описать последовавшие события, я все же решил, что лучше и безопасней дать ему рассказать все так, как он хочет. «Я, — продолжает Вуд, — должен был поехать в Вашингтон, чтобы пройти медицинский осмотр и все формальности. Я разозлил медицинского сержанта, который проверял мое зрение. Когда он, испытывая меня на цветную слепоту, вынул из коробки с шерстяной пряжей разных цветов красный шнурок и спросил, меня: „Что это?“, я ответил „Шерсть“. Но несмотря на это, мне удалось пройти осмотр, и я вернулся в Ист Хэмптон, ожидая приказаний. Через некоторое время я получил бумагу из Военного департамента с приказанием опять явиться в Вашингтон для „психологического“ испытания. Мне это показалось немного странным, в особенности потому, что во главе Корпуса связи, в который меня определили, был генерал Скуайр, бывший студент Университета Дж. Гопкинса, который, как мне казалось, должен был знать мои умственные способности. Я написал Скуайру письмо. На него ответил какой-то капитан, написавший мне в довольно резких выражениях, чтобы я выполнял приказание. Скуайр потом говорил мне: „Надо было написать мне на мой частный адрес. Я даже не видел вашего письма“.

Это означало еще одну поездку в Вашингтон, где в то время стояла температура около 101° (Фаренгейта) в тени. После длинной и дорогой поездки я представился толстяку, который устроил мне „психологический экзамен“, состоявший, насколько я помню, из следующего диалога:

„Как ваше имя?“

„Роберт В. Вуд“.

„Каковы ваши занятия?“

„Я — профессор физики Университета Джона Гопкинса“.

„Вот и все“, сказал он, заканчивая запись.

Все это, конечно, очень меня разозлило».

Раздражение, как это правильно подметил сам Вуд, было взаимным. Из других источников я знаю, что когда дверь за Вудом закрылась, несчастный сержант сказал: «Мне безразлично — пусть он величайший ученый в мире, но из него выйдет ужасный майор! Я ни за что не согласился бы стать его полковником!»

Мне неизвестно, много ли страдал его полковник, но через некоторое время, во время обеда в Голубом Экспрессе, шедшем из Марселя, по версии доктора Хью Юнга, который присутствовал при этом, майор Вуд был первый раз приглашен на кофе к генералу Першингу. Главнокомандующий спросил Вуда о его занятиях во Франции, и тот ответил, что пока что считает себя «рыцарем — искателем приключений». «А над чем же вы работаете в настоящий момент?» Говорят, что Вуд ответил: «Сэр, считают, что это — страшный секрет, но я думаю, что ничего не случится, если я расскажу вам…»

Вуд получил чин майора, как только прошел всю бюрократическую волокиту, и оделся в новую форму, сшитую Роджерсом Питом. Роберт Вуд-младший, в 1915 году студент Гарварда, отправился во Францию добровольцем Американского корпуса полевой медицинской службы, переехав через океан, перевелся в другие войска — стал французским артиллерийским офицером, получил орден Croix de Guerre, был отравлен газом и выздоровел. Есть много случаев, когда отец и сын, оба были офицерами на фронте в Европе, но эти двое — первые, которых я сам видел, и мне страшно нравится, когда они обмениваются воспоминаниями о давно прошедших днях. У них редко заходит разговор об этом, и если они начинают вспоминать, то сейчас же затевают яростный спор.

Вуд-старший в августе получил предписание присоединиться к группе офицеров Службы связи, которые должны были отплывать 9 сентября 1917 года на «Адриатике». Как и вся остальная военная рутина, поездка эта показалась Вуду странной и бестолковой. Ему было приказано явиться на борт парохода за два дня до отплытия — и все было обставлено величайшей тайной. Корабль стоял у Вест-стрит в Нью-Йорке, прямо на виду у группы салунов, содержавшихся американскими немцами. Если в Нью-Йорке были шпионы, рассуждал Вуд, то они, конечно, имели связь с хозяевами салунов, которые могли прекрасно видеть, что «Адриатик» все еще на месте и на борт его входят группа за группой офицеры. Вуд говорит, что пока их пароход спускался по реке, им никто не мешал гулять по палубе, но как только они вышли в море, всех заставили сойти вниз, боясь, что на джерсейском берегу их подстерегают шпионы с телескопом. Наконец, когда всех согнали вниз и запретили курить, «Адриатик» задымил на пути в Галифакс, где им надо было присоединиться к остальным семи судам конвоя. Цитирую запись Вуда:

«Через несколько дней после выхода из бухты Галифакс у нас устроили первую учебную тревогу. Каждой спасательной шлюпкой или плотом командовал один из американских офицеров. Наша „команда“ состояла из профессора Августа Троубриджа из Принстона, одного из моих лучших друзей со студенческих лет в Берлине, профессора Теодора Лаймана из Гарварда и трех людей из „Вестерн Электрик Компани“ — Бэкли и Шрива в форме, и Колпитса — в штатском. Троубриджа и меня назначили командовать спасательным плотом и приданной к нему лодкой, и мне было приказано бежать с моей группой солдат, с нижней палубы к шлюпкам к 3.00. Когда момент настал, я, к своему облегчению, обнаружил в своей группе сержанта и приказал ему привести команду на верхнюю палубу к шлюпке № 12, так как я был уверен, что если бы попытался выполнить этот маневр сам, я кончил бы тем, что вывел бы людей через поручни прямо в воду. После того, как ученье окончилось, я распустил свою команду, и мы с Троубриджем пошли в буфет. Когда я вышел оттуда подышать свежим воздухом на палубу перед обедом, я увидел, что команда Троубриджа вся стоит „вольно“ около шлюпки. „Что вы делаете здесь?“ — спросил я. Сержант ухмыльнулся и ответил: „Нас не распустили еще, сэр!“

Мы плыли день за днем, и погода становилась все холоднее и холоднее, а Полярная звезда поднималась ближе к зениту. Однажды после обеда Колпитс вспомнил, что наступает ночь осеннего равноденствия, когда широту и долготу можно вычислить, зная возвышение Полярной звезды и время заката солнца. Я сделал квадрант из двух деревянных палочек и транспортира. Направив одну из них по горизонту, а другую — на Полярную звезду, я определил угол возвышения ее, и Колпитс, который „засек“ время заката, вычислил наше положение в несколько минут. Новость об этом сразу облетела курительную каюту, а оттуда достигла и капитанского мостика, повергнув в ужас морских офицеров, так как все сведения о нашем курсе держались в страшной тайне. На следующее утро мы обнаружили, что командование парохода переставило все часы, висевшие в каютах, на сорок пять минут вперед, чтобы сбить с толку беспокойных ученых.

Однажды вечером нас пригласили на чай к капитану, который сказал нам, что в половине восьмого к нам подойдет эскорт миноносцев. Около семи все вышли на палубу и стали искать их на горизонте. Вдруг кто-то сказал: „Вот они!“ — и действительно, мы увидели их, четыре маленьких палочки на горизонте. Затем — другие четыре, немного в стороне. Скорость их приближения была настолько велика, что ясно видно было кривизну земной поверхности. Было похоже на то, когда смотришь на автомобиль, переезжающий через холм. Вскоре они окружили нас, и одно узкое длинное судно, со зловеще выглядевшей ярко-красной четырехдюймовой пушкой, пронеслось в нескольких метрах от „Адриатика“. Его приветствовали хриплые крики пятисот американцев».

После драматической поездки из Ливерпуля в Саутгэмптон на пяти поездах, каждый из которых тянули два паровоза, они наконец прибыли в Гавр, ранним сентябрьским утром, и им было приказано направиться в английский Лагерь резерва № 2, который, так им сказали, находился на вершине холма в двух милях от города. Там они должны были ждать приказа об отправке в Париж.

Они ждали некоторое время на набережной, спрашивая себя — где же те «длинные, низкие серые автомобили», в которых, по рассказам военных корреспондентов, ездят офицеры. Наконец, они поняли, что придется идти пешком. Итак, они замаршировали по порту, чувствуя себя очень важными — четыре майора и капитан, все в щегольской новой форме от Роджерса Пита — в расстегнутых шинелях, руки в карманах. Когда они дошли до города, английский сержант, умывавшийся около британских казарм, посмотрел на них со смехом, и, сделав, из рук рупор, закричал на всю улицу: «Господи Иисусе! Посмотрите, кто идет!» Американцы, пытаясь скрыть смущенье, прошли, глядя вперед и делая вид, что не услышали его.

Немного дальше они прошли мимо отделения англичан, экспортировавшего группу пленных немцев из порта к огороженному колючей проволокой лагерю. Среди последних было несколько офицеров, и когда они проходили близко от них, они услышали, как один из офицеров сказал своим компаньонам по-немецки: «Я очень хотел бы взять одного из них домой на память!»

Вуд, уезжая, не взял письменного предписания обратиться непосредственно во французское Бюро, изобретений, которое просило через Государственный департамент, чтобы его командировали во Францию. Если бы он не пренебрег этим, это избавило бы его от многих формальностей. Ему пришлось явиться к начальнику связи Американского экспедиционного корпуса, генералу Рэсселу, находившемуся в Шомоне. Но он сумел, иногда изображая простака, не знающего порядков, войти в контакт со своими коллегами — другими одетыми в форму профессорами, «овцами в волчьей шкуре».

Дальше следует отрывок «нередактированного» Вуда, касающийся того, каким делом были заняты военные исследователи в то время. Это — отчасти нелепая и в то же время поучительная картина. Вуд рассказывает:

«Одновременно с действительно ценной и полезной работой была масса бестолковых и сумасшедших изобретений, обычно чрезвычайно сложных технически, из которых никогда ничего не могло выйти. Мне все это постоянно напоминало путешествие Гулливера в Лапуту, где полоумные ученые разрабатывали немыслимые проблемы.

Лаборатории Сорбонны, Нормальной Школы, Коллеж де Франс и других институтов Парижа были переполнены старыми и молодыми учеными, одетыми в небесно-голубую форму французской армии, мучившимися над вопросом, как сделать войну проще, короче или ужаснее.

Капитан Бужье работал над прибором для определения направления, с которого приближается неприятельский самолет, в котором акустические колебания падали на два находящихся на определенном расстоянии „рога“, заставляя колебаться два зеркальца, поставленные под прямым углом друг к другу. Луч света, отраженный одним зеркалом на другое, а последним на экран, описывал на нем более или менее сложную кривую, которая известна в физике как фигура Лиссажу, по форме которой можно было определить направление, откуда исходил звук. Я немного изменил прибор, поместив зеркала ближе друг к другу и наблюдая маленький источник света непосредственно во втором зеркале. Французам понадобился инструмент, имитирующий звук аэроплана для испытания этого и других звукоуловителей. Я сказал им: „А почему бы не взять просто старый самолет?“ (Эта же проблема встала много лет спустя перед радиостудиями. Эксперты по звуковым эффектам тратили бесплодные дни в поисках чего-либо, что имитировало бы звук открывающейся и закрывающейся двери, и наконец все они согласились с тем, что этот звук имитирует в совершенстве только сама дверь; теперь в каждой студии можно увидеть маленькую дверь около трех квадратных футов размером, с ручкой, замком и ключом, на раме, которую можно перекатывать на роликах с резиновыми шинами. Звук „имитируют“, открывая и закрывая ее.) Мое предложение встретило некоторые возражения, и я примерно за полчаса сконструировал „гудок“, разобрав для этого автомобильный рожок „Стромбос“, который действует сжатым углекислым газом, и вставив между его рупором и звуковой коробкой латунную трубку около трех футов длиной. Моя конструкция издавала низкую ноту около 120 колебаний в секунду и весьма совершенно имитировала низкий гул летящего самолета. Им это очень понравилось, так как весь аппарат можно было легко носить подмышкой. Если его пускали в лаборатории, получался весьма интересный эффект. Устанавливались стоячие волны. В некоторых местах гудение было очень громким, а за несколько футов от них почти ничего не было слышно. Мы иногда высовывали гудок в окно и включали его, и толпы, спешившие завтракать по „Бульмишу“ (бульвару Сен-Мишель), останавливались и начинали с тревогой смотреть на небо. (Это был предок ультразвукового рога, который я потом соорудил для театра Джона Болдерстона).

Профессор Жан Перрен, нобелевский лауреат, теперь commandant, в небесно-голубой форме с красными и золотыми нашивками, но с седыми волосами и бородой и вечно веселым настроением, был гораздо больше похож на Дедушку Мороза, чем на офицера. Он носился взад и вперед между своей лабораторией и полигоном в Сен-Сире в военном автомобиле, мчавшемся со страшной скоростью и гудевшем каждые пять минут, как парижское такси. Он испытывал свой гигантский громкоговоритель, или, как мы называли его, „сотовый рупор“. Несколько сот маленьких шестигранных рупоров были укреплены на доске, как пчелиные соты, и трубки равной длины вели от них к общему мундштуку. Идея состояла в том, что звук выйдет из каждого рупора точно одновременно и вследствие этого будет распространяться в пространстве параллельным пучком, подобно лучу прожектора. Вид у сооружения был очень внушительный, с запутанной сетью изогнутых медных трубок, и мне казалось, что работало оно нисколько не лучше, чем десятифутовый мегафон, с помощью которого мы дразнили полисмена за три квартала, когда я был студентом у Джона Гопкинса. После окончания войны я пытался убедить французов подарить один из этих „громкоговорителей“ военному музею Смитсоновского института, но они, запросили за него три тысячи долларов!

Большой плоский агрегат маленьких шестиугольных рупоров должен был иметь восемь или десять футов в диаметре. Он был направлен в поле, и от него вели рельсы узкоколейки, по которой ездила дрезина с двумя офицерами, вооруженными ручками и записными книжками, которые записывали дистанцию, на которой можно было слышать то, что говорили в рупор. Весь аппарат имел целью передачу приказов командира в разгаре сражения. Как эта гигантская акустическая машина и грузовик, на котором она стояла, уцелели бы в бою, оставалось открытым вопросом. „Гутенберг семьдесят четыре два нуля!“ — вопил Перрен в ячейки своих „сот“. Наблюдатели в трехстах ярдах записывали в свои книжки этот парижский номер телефона и ехали дальше, яростно качая ручку своей дрезины. „Лувр двадцать пять — шестьдесят один“, — грохотал он опять. Это продолжалось некоторое время. Затем дрезина вернулась, и офицеры сообщили о своих наблюдениях. Я стоял прямо перед громкоговорителем и сказал Перрену, что он учит меня французскому языку хирургическим путем. Затем там был Шиловский,[33] экспериментировавший с семидесятипятимиллиметровыми снарядами, снабженными спереди тонким стержнем, на конце которого вырывалось пламя горящего фосфора, обтекавшего снаряд в полете. Предполагалось, что это понизит сопротивление воздуха и увеличит дальность стрельбы. Так как он не мог стрелять из трехдюймовки в своей маленькой лаборатории, он установил снаряд на „динаграф“, записывавший давление на него потока воздуха, имевшего скорость в 1200 футов в секунду, с пламенем и без него. Опыты показали, что давление действительно сильно снижается, но позднее эксперты баллистики говорили мне, что такой же эффект можно получить, сделав снаряд с длинным острым концом.

Работа, профессора Поля Ланжевена была гораздо более многообещающей. Он разрабатывал метод определения местонахождения подводных лодок „обшариванием“ моря под водой узким пучком высокочастотных звуковых волн, и приемом „эхо“, отраженного корпусом подводной лодки, соответствующими электроприборами. Я попросил разрешения заняться этим вопросом и провел с Ланжевеном больше времени, чем с другими. Мы вместе ездили в Морской Арсенал в Тулоне, где был установлен аппарат. Источником сверхзвуковых колебаний была система квадратных кварцевых пластинок, надлежащим образом ориентированных и закрепленных на стальном диске. Кварцевые пластинки имеют замечательное свойство расширяться и сокращаться, если их противоположные стороны соединить с генератором высокого напряжения с частотой, даваемой электрическими колебаниями. Таким способом можно было заставить стальной диск излучать звуковые волны высокой частоты, не расходящиеся во все стороны, как обычные акустические волны, а проектируемые узким пучком. Мы видели, как рыбы, попав в пучок волн, умирали и всплывали кверху брюхом; если поставить перед пластинкой руку, в ней ощущается болезненный ожог».

Все это время начальник Вуда, генерал Рэссел, в котором был силен ужас старого военного перед всякой самостоятельностью и «свободомыслием», пытался заставить его работать по одной линии. Однако он чувствовал большую важность работ Ланжевена и охотно предоставил Вуду время для участия в них. Пушечные заводы Крезо обратились в Бюро изобретений с просьбой дать метод измерения давления в крупнокалиберных орудиях при движении снаряда внутри ствола. Вуд предложил применить цилиндрики из пьезоэлектрического кварца, каждый из которых давал бы электрический импульс, пропорциональный давлению. В настоящее время этот метод применяется всеми и обычно приписывается Дж. Дж. Томсону, который годом позже независимо разработал его в Англии. Для науки оказалось удачей, что генерал Рэссел дал Вуду свободу действий в работе с Ланжевеном, так как это привело впоследствии к важным исследованиям ультразвуковых колебаний, проведенных Вудом и Альфредом Лумисом в лаборатории последнего в Такседо Парк в 1927 году. В Европе ученым и техническим офицерам приходилось слишком много хлопотать, без заметных результатов, и к концу года Вуд начал чувствовать, что ему представятся лучшие возможности и условия, а следовательно он будет более полезен, если он на время вернется в Америку. Он выразил свое мнение начальству и прибыл в Нью-Йорк в январе 1918 года.

Он остановился у профессора М. Пэпина, из Колумбийского университета — знаменитого электромеханика, работавшего для флота по локации подводных лодок. Пэпин заинтересовался рассказом Вуда о работе Ланжевена и затратил со своими помощниками некоторое время на изучение пьезоэлектрических колебаний. Он хотел, чтобы Вуд работал с ними в их лаборатории в Колумбии и попросил об этом генерала Скуайра, начальника связи армии. Но Скуайр отказал ему. Он хотел, чтобы Вуд работал в собственной лаборатории над своими идеями, зная, что лучше всего он работает, когда он сам себе хозяин. Так как стеснять работу и оригинальность его армейским бюрократизмом было бессмысленно, то Скуайр перевел его в Балтиморе в запас. Здесь он сконструировал первый из приборов, предложенных Отделением науки и исследований, который был действительно принят в производство для службы, за морем. Среди других вещей служба связи армии нуждалась в оптическом телефоне, работающем посредством световых сигналов, который давал бы узкий пучок, исключающий возможность перехвата сигналов. Стандартный сигнальный фонарь тогда был похож на автомобильную фару. Он давал достаточно сильный луч света, но раскидывал его так широко, что не могло быть и речи о достаточной скрытности в месте приема. Это делало невозможным применение его в позиционной, «окопной» войне, которая велась тогда на Западном фронте во Франции. Вуд сконструировал и построил «Сигнальный телескоп», прибор, проектировавший пучок света, ширина которого на дистанции в одну милю была менее десяти футов. Глядя в окуляр на сильно увеличенный отдаленный ландшафт, вы одновременно видели в фокусе маленькие спиральные нити лампы. Телескоп можно было «нацеливать», совмещая с нитью то место, где должны были приниматься сигналы, скажем, окно разрушенного дома, закрепляя потом прибор на треноге. Первая модель была изготовлена из оцинкованной печной трубы, шестивольтовой автомобильной лампочки (позднее замененной специальными лампами, наполненными водородом для быстрого охлаждения после вспышек), сравнительно хорошей ахроматической линзы от проекционного фонаря и приличного окуляра.

Вуд взял его в Вашингтон и показал генералу Скуайру. Прибор был испытан в присутствии офицеров службы связи; двое из офицеров стояли в десяти футах друг от друга, за милю от прибора и один из них ясно видел лампочку, а другой — нет. Затем прибор послали на фронт в Европу, где его применяли в бою при Зейхепрее, посылая сигналы на дивизионный командный пункт на расстоянии в пять километров из передовых траншей во время немецкой бомбардировки. Огромный французский сигнальный прожектор не мог поддерживать удовлетворительную связь на таком расстоянии. Винчестер, американский офицер, привезший лампу Вуда, установил связь через пять минут после своего прибытия на место боя. Першинг немедленно приказал изготовить для армии сто новых ламп. Они были необходимы для сигнализации из тыла на передовые линии.

Винчестер также привез с собой очень темный красный сигнальный фонарь Вуда. Его сигналы можно было принимать днем, только глядя в бинокль, снабженный специальными темно-красными фильтрами. Другая лампа, разработанная в Балтиморе, проецировала пучок ультрафиолетовых лучей, который можно было принимать только на специальный фосфоресцирующий экран. Две последние лампы заинтриговали французских офицеров связи, и последние настаивали на том, чтобы все лампы объединить в одной конструкции. Это привело к такому усложнению прибора, что окончательная разработка его была завершена лишь перед самым концом войны.

Хотя это и не принесло непосредственной пользы американским войскам в то время, попытки ввести «ультрафиолетовую» лампу привели к открытию совершенно нового типа стекла, теперь ставшего обычным материалом в тысячах научных и технических случаев применения ультрафиолетовых лучей. Первая плавка такого стекла в количестве пятисот фунтов была выполнена «Кар-Лоури Гласс Компани» в Балтиморе, под наблюдением Вуда. Компания Corning почти одновременно независимо разработала подобное же стекло, но впоследствии изменила рецептуру по указаниям Кеттеринга (из исследовательской лаборатории «Дженерал Моторс»), который был связан с Вудом.

Когда Вуд экспериментировал с этим новым стеклом, ему очень не нравилось, что он тратит слишком много государственных денег на тигли для плавки маленьких образцов. Решив сэкономить их, он заменил эту дорогую лабораторную посуду неглазированными кофейными чашками, которые можно было купить в местных лавках большими партиями по несколько центов за штуку. Он только что стал радоваться своей бережливости, как правительство заставило его истратить 30 000 долларов только на то, чтобы доказать, что он был прав, утверждая, что невозможно наполнять наблюдательные аэростаты горячим воздухом. Об этом эпизоде Вуд рассказывает:

«Несколько месяцев воздушные силы армии и флота осаждал какой-то фанатик, требуя обязательно испытать наполнение наблюдательных аэростатов горячим воздухом вместо водорода, что, якобы сделает их безопасными в случае попадания фосфорных зажигательных пуль. Он собирался установить длинную железную трубу внутри „колбасы“, вдоль дна ее. Труба должна была подавать пары газолина к огромным бунзеновским горелкам, прикрепленным к ней, а их пламя — нагревать воздух внутри баллона. Все сооружение должно было подниматься вместе с баллоном. Армия и флот много раз отказывались от него, и тогда „изобретатель“ сделал то, что всегда делают в подобных случаях: он заинтересовал своим изобретением нескольких депутатов конгресса, и последние сказали армии и флоту: „Изобретение этого человека необходимо испытать. Офицеры армии и флота — закоренелые консерваторы, и слишком отстали, чтобы понять его. Не зажимайте гения. Наша армия должна получить изобретение, иначе он продаст его нашим врагам“ и т. д. и т. п. Армия ответила: „Хорошо, пусть попробует“. Так армия и флот иногда отвечают, когда к ним слишком пристают комиссии конгресса. Но воздушные силы были заняты более серьезной работой, чем такие испытания, и передали все дело Отделению науки и исследования, сказав: „Испытайте и докажите этому дураку, какую глупость он придумал“, — а офицер, руководивший Отделением, передал работу Балтиморской станции. Я просил избавить меня от этого занятия, сказав, что идея явно неверна — вес трубы, горючего и т. д. никогда не может быть поднят горячим воздухом, даже если его подогревают сенаторы. Я показал, что температура должна быта настолько высокой, что оболочка баллона загорится, но мне ответили, что Бюро стандартов уже проделало предварительные эксперименты, и нашло, что можно добиться „градиента температуры“, т. е. очень горячего воздуха в областях, не слишком близких к оболочке. Мне показали аппарат. Это была большая коробка, выложенная асбестом, наполненная нагревательными спиралями и блестевшая от термометров. Я сказал: „Нет, нет и НЕТ! От длинной бензиновой горелки сразу же возникает конвекционный поток, ударяющийся в верх оболочки, который подожжет прорезиненную ткань даже раньше, чем подъемная сила достигнет достаточной величины, чтобы поднять одну оболочку, без наблюдателя, железной трубы, бензинового бака, компрессора и всего остального“. Но все было бесполезно, и мне на станцию прислали лейтенанта Поля Мэллера, из воздухоплавательного отдела, и четырех штатских, в том числе Эдиссона Петита, в настоящее время очень известного астронома из обсерватории Маунт-Вильсон, в Калифорнии. Они были очень полезны мне, помогая конструировать сигнальные аппараты, в то время как в течение нескольких месяцев строился ангар для аэростата. Ангар воздвигали на бетонном полу, который выложили на одном из незастроенных участков университетского городка. К нему провели пятидюймовую газовую магистраль с Чарльз-стрит, за триста или четыреста ярдов, со специальным газометром, величиной с хороший шкаф. Горелки были укреплены на трехдюймовой железной трубе, подпертой посередине и пропадавшей по всей длине стандартного аэростата наблюдения, присланного нам воздушными силами.

Наконец, после месяцев работы, пришел день испытания. Мэллер и я влезли внутрь огромной оболочки надутой воздухом и лежавшей на полу. Мы приказали включить газ и приложили наши горящие факелы к горелкам, ближайшим к центральной вертикальной трубе в виде Т. Как только они вспыхнули, мы быстро побежали, Мэллер на юг, а я на север, зажигая горелки одну за другой как можно быстрее. Когда все они загорелись, мы поспешили назад к единственному выходу. Зрелище было очень красивое. Мы находились внутри огромной цилиндрической палатки, частью просвечиваемой дневным светом, который вырисовывал геометрический узор склейки секций оболочки баллона; изнутри все освещалось голубыми огнями газа, которые оканчивались желтыми „хвостиками“ и горели, издавая низкий гул. У меня, конечно, была с собой камера, и я успел установить штатив, навести ее и сделать снимок с экспозицией в три секунды. В баллоне стало страшно жарко и душно. Мы выползли сквозь дыру и облегченно вздохнули. Наша команда, усиленная полудюжиной волонтеров, подняла оболочку с земли, чтобы испытать, уменьшился ли ее вес. Она не была прикреплена ни к тяжелой горелке и вообще ни к чему, и как раз когда у нее появилась тенденция повиснуть в воздухе, я почувствовал сильный запах горящей резины. Отпустив поддерживающий канат оболочки, я отошел назад. Облако голубого дыма поднималось вверх от „спины“ аэростата. „Выключите газ! Все уже кончилось!“ Мы истратили газа примерно на один доллар, но „испытание“ обошлось правительству в 30 000 долларов, как мы потом узнали. Зато фотография мне чрезвычайно удалась».

Вуд все еще стремился летать, несмотря на то, что после морского полета с Тауером, в 1912 году, в старом «Кертиссе» коробчатого типа, сделанном из «бамбуковых палочек, фортепианной проволоки и с велосипедными седлами» — когда они поднялись больше, чем на три тысячи футов, он вернулся в очень плохом настроении.

Теперь у него был официальный предлог: лампа, которую он изобрел для проверки применения ультрафиолетовых лучей при слепых посадках. Он поехал с ней на Лэнгли Филд, около Норфолка, для пробных полетов, и ему предложили после обеда проделать акробатический полет. Он должен был выбирать между одним майором из Авиационного Корпуса, знаменитым специалистом высшего пилотажа, и Артом Смитом, цирковым пилотом, который выписывал вензеля на небе во время ярмарки в Сан-Франциско в 1916 году… Вуд рассказывает:

«Я выбрал майора, так как сам носил форму и чувствовал, что будет более солидно, если я буду гордо летать — или разобьюсь — с коллегой-офицером, чем с циркачом! Когда машина оторвалась от земли, куча улыбающихся офицеров выбежала с полевыми биноклями, чтобы посмотреть на то, как я буду „страдать“, что являлось почти обязательной составной частью такого „удовольствия“. На высоте трех или четырех тысяч футов мы выделывали все возможное, кроме прямого полета вниз головой. Петли, повторные петли, иммельманы и прочие номера закончились настоящим вертикальным штопором, который страшно заинтересовал меня, так как казалось, что самолет просто летит вниз, не вращаясь, а земля вращается как рулетка, причем край горизонта кружится со скоростью двадцати пяти миль в секунду! Наши злорадные наблюдатели, я боюсь, были сильно разочарованы, несмотря на красоту пилотажа, так как у меня не появилось ни головокружения, ни тошноты.

Поздно вечером я сделал серьезный полет во время грозы, с лейтенантом авиакорпуса, с целью испытать мой ультрафиолетовый посадочный маяк. Во время полета летчик обернулся ко мне, обвел рукой вокруг и кивнул. Я решил, что он спрашивает меня, хочу ли я, чтобы он сделал петлю, и яростно замотал головой. С меня вполне достаточно было предыдущих петель. Но через две секунды я понял, что он не спрашивал, а говорил мне. Мы нырнули вниз, затем пошли вверх и почти стали в воздухе в вершине петли. Я секунды две висел вниз головой на ремнях. Когда мы сели, летчик сказал: „Ну, как вам понравилось?“ — „Замечательно, — сказал я, — только петля была немного странная“. „Мне тоже так показалось, — ответил он весело, — я первый раз попробовал сделать ее ночью“».

Майор Вуд работал у генерала Скуайра в Америке, когда был заключен мир. В феврале 1919 года он решил поехать во Францию и посмотреть, что произошло со страной за четыре года войны. Ему пришло в голову, что будет интересно подобрать научные приборы для военного музея Смитсоновского института — либо в Лондоне и Париже, либо в германских окопах и блиндажах на фронте. Это являлось подходящим предлогом для поездки, и ему выдали специальный паспорт. Начало этой странной экспедиции он описал в письме к своей жене:

«Когда мы причалили в Ливерпуле, на борт поднялся с двумя британскими офицерами разведки капитан Робб, которого я знал еще много лет назад в Кембридже… Он сказал, что ни в Лондоне, ни в Ливерпуле комнату снять невозможно, но у него есть большая комната с двумя кроватями, и он приютит меня на ночь. Двести пятьдесят пассажиров первого класса сошли на берег — куда они пошли потом, не знаю. Утром поехал в Лондон и звонил в десяток отелей. Завтра обедаю у Бойса в обеденном зале Королевского Общества, после заседания Общества. Там будет лорд Рэлей и все остальные. Еду в Физическое Общество поговорить о военной сигнализации невидимыми лучами. Ни один из моих ученых друзей, состоящих в Британском бюро изобретений, не слыхал, чтобы мое имя упоминали в связи с моими предложениями или изобретениями, посланными в Англию. Они очень удивились, узнав, что я был на военной службе. Для того, чтобы разрабатывать одну из моих вещей, проводили целую серию опытов, и меня пригласили поехать завтра в портсмутский морской порт для совещания с морскими офицерами. Вчера меня водили в секретное бюро, в лаборатории главного цензора…»

Вот что рассказал мне Вуд о, том, что случилось с ним в Бюро главного цензора.

«Одно из их отделений испытывало подозрительные паспорта и другие документы, отыскивая стертые надписи, невидимые чернила и т. д. Вместе c этим им приходилось иногда исследовать рубашки, манжеты, платки, белье подозрительных лиц — даже кальсоны или юбки, если шпионы были женщинами. Эти принадлежности туалета могли иметь на себе надписи невидимыми чернилами или могли быть пропитаны химикалиями для приготовления таких чернил простым опусканием их в воду. Затем такими чернилами можно было писать на чем угодно с последующим проявлением другим веществом. Британские эксперты показали мне все разнообразные химические методы для проявления секретных надписей. Они показали еще кое-что, и я с интересом ждал, что меня поведут в маленькую кабинку без окон, стоявшую посредине лаборатории, с проводами, тянувшимися к ней со стен и с потолка. Я подозревал уже, для чего она служит, и, наконец, видя, что меня не хотят вести туда, спросил: „А что находится здесь?“

„О, извините меня, — ответил капитан, показывавший мне все, — но это очень секретная вещь. Этого мы никому не показываем“.

„Ультрафиолетовые лучи, вероятно?“ — спросил я со скромным видом.

„Что? — сказал удивленный капитан. — Почему вы так думаете?“.

„Потому что я изобрел этот метод и черное стекло, задерживающее видимый свет, и послал формулу его в ваше адмиралтейство от нашего Отделения наук и исследований уже год назад“.

„Подождите один момент, — сказал капитан. — Я пойду скажу полковнику“.

Меня сразу же пустили с извинениями в темную кабинку. У них была кварцевая ртутная дуга в ящике, с окошечком из темно-синего кобальтового стекла, под которое они положили германский паспорт. Когда вы смотрели на него сквозь пластинку желтого стекла, отсекавшего синие лучи, отраженные бумагой, вы видели в некоторых его местах немецкие слова, которых на паспортах быть не должно, они светились слабым желтым светом под действием фиолетовых лучей. Я заметил, что такой метод обнаружения флуоресценции применялся сэром Джорджем Стоксом более, чем полвека назад. Я спросил, почему они не применили ультрафиолетовых лучей, которые сами невидимы и дают сильную флуоресценцию. „Я покажу вам, что это значит, — сказал я. — Вернемся в темную кабинку“. У меня в кармане была маленькая пластинка черного ультрафиолетового стекла, и мы поставили ее в отверстие картонного щита, стоявшего перед окошечком ртутной лампы. Теперь было видно, что весь паспорт покрыт невидимыми надписями и все немецкие слова светились бледно-голубым светом.

„Но где же достать такие стекла?“ — спросили они. „Не понимаю, почему вы их не получили. У вашего правительства они есть. Я год назад послал формулу в адмиралтейство. Порядочное количество их изготовлено и применяется в лабораториях в Портсмуте…“

„О, вы знаете, — сказали они, — связь между флотом и Отделом разведки далеко не такая хорошая, как хотелось бы. Мы запросим Портсмут и узнаем, смогут ли они снабдить нас…“ Портсмут, конечно, сразу же отозвался на их просьбу.

В то же время они встали в оборонительную позицию. Они гордо заявили мне, что изобрели бумагу, на которой невозможно сделать „невидимую“ тайную запись. Эту бумагу продавали во всех почтовых отделениях, и письма, написанные на ней, можно было не подвергать никаким испытаниям. Эта бумага стала очень популярной, так как письма не задерживались цензурой. Это была обычная почтовая бумага, на которой были отпечатаны частые параллельные линии, розовые, зеленые и голубые. Красная краска разводилась в воде, зеленая в спирту, а голубая в бензине. На глаз бумага казалась серой. Так как практически любая жидкость, в которой растворены невидимые чернила, относится к одному из этих трех классов, одна из цветных линий растворится в бесцветной жидкости, стекающей с пера, и появятся следы надписи. Я вспомнил, что несколько лет назад обнаружил, что китайские белила получаются черными, как уголь, на фотографиях, сделанных в ультрафиолетовых лучах, и сказал: „Предположим, что я написал бы на ней тонкой палочкой китайскими белилами — тогда ни одна из линий не растворится, и все же надпись можно будет прочесть, если сфотографировать бумагу“.

„О, нет, — ответили они. — Вы можете писать на ней даже зубочисткой или стеклянной палочкой без всякой краски. Цветные линии сделаны слегка мягкими или „липкими“, так что они смажутся, и получатся темно-серые буквы. Вот вам стеклянная палочка — попробуйте сами!“

Я попытался сделать невидимую запись — мне это не удалось. Но все же я был уверен, что мне удастся это сделать каким-нибудь способом. На меня нашло вдохновение, и я сказал:

„И все-таки я думаю, что побью вас, если вы дадите мне попробовать еще раз!“

„Невозможно! — сказали они. — Мы уже испробовали все средства сами“.

Я сказал: „Хорошо. Все же я попытаюсь. Принесите мне резиновый штамп и немного вазелина“. Мне принесли большой, гладкий чистый штамп военной цензуры. Я натер его вазелином, затем как следует вытер платком, пока он не перестал оставлять следы на бумаге. Затем я плотно прижал его к „шпионоупорной“ бумаге, не давая соскальзывать в сторону.

„Можете ли вы обнаружить здесь надпись?“ — спросил я.

Они испытали бумагу в отраженном и поляризованном свете и сказали: „Здесь ничего нет“.

„Тогда давайте осветим ее ультрафиолетовыми лучами“. Мы взяли ее в кабинку и положили перед моим черным окошечком. На бумаге яркими голубыми буквами, как будто к ней приложили штамп, намазанный чернилами, светились слова: „Секретных надписей нет“».

Профессор Вуд, теперь — в штатском и с пропуском с отметкой «Честный и преданный» в кармане, снова начал путешествовать по полям сражений, выискивая, не найдутся ли где-нибудь немецкие сигнальные аппараты. Он начал свое путешествие в армейском «Кадиллаке» с лейтенантом Винчестером и Дайком из Американского посольства. Они ходили по траншеям и блиндажам, но единственный немецкий сигнальный прибор, который они нашли, были примитивные лампы с приспособлением для сужения пучка света, сделанные из старых медных орудийных гильз, со свечкой на дне и узкой щелью в боку. О своих последних днях в Европе после войны Вуд пишет:

«Перед отъездом из Парижа меня попросили прочесть в Сорбонне лекцию с демонстрациями. Война кончилась, и теперь „все можно было рассказать“. Лекция происходила 18 мая в большом зале, перед аудиторией больше чем из двухсот человек, состоявшей из физиков и армейских офицеров, некоторые из них — с дамами. Затемнив зал и включив очень сильную ультрафиолетовую лампу, я залил зал тем, что французы называли Lumiere Wood („свет Вуда“), заставив зубы и глаза ярко фосфоресцировать, — а разные ткани — светиться мягким сиянием. Платье одной дамы в центре зала сияло ярким красным светом, привлекая внимание всех. Каждый смотрел на светящиеся глаза и зубы соседа, и раздался взрыв хохота, когда я разъяснил, что вставные зубы остаются черными, как уголь. Со своим сигнальным телескопом я продемонстрировал узкий пучок света и закончил лекцию лозунгом Vive la France! (Да здравствует Франция!) быстро переданным пятном на стене азбукой Морзе. Сигналы прочло достаточное количество офицеров, и раздались аплодисменты».