УПАКОВКА ИДЕИ

УПАКОВКА ИДЕИ

Владимир Маяковский 1893-1930

Во весь голос

Первое вступление в поэму

Уважаемые

товарищи потомки!

Роясь

в сегодняшнем

окаменевшем говне,

наших дней изучая потемки,

вы,

возможно,

спросите и обо мне.

И, возможно, скажет

ваш ученый,

кроя эрудицией

вопросов рой,

что жил-де такой

певец кипяченой

и ярый враг воды сырой.

Профессор,

снимите очки-велосипед!

Я сам расскажу

о времени

и о себе.

Я, ассенизатор

и водовоз,

революцией

мобилизованный и призванный,

ушел на фронт

из барских садоводств

поэзии —

бабы капризной.

Засадила садик мило,

дочка,

дачка,

водь

и гладь —

сама садик я садила,

сама буду поливать.

Кто стихами льет из лейки,

кто кропит,

набравши в рот —

кудреватые Митрейки,

мудреватые Кудрейки

кто их, к черту, разберет!

Нет на прорву карантина —

мандолинят из-под стен: "

Тара-тина, тара-тина, т-эн-н..."

Неважная честь,

чтоб из этаких роз

мои изваяния высились

по скверам,

где харкает туберкулез,

где блядь с хулиганом

да сифилис.

И мне

агитпроп

в зубах навяз,

и мне бы

строчить

романсы на вас —

доходней оно

и прелестней.

Но я

себя

смирял,

становясь

на горло

собственной песне.

Слушайте,

товарищи потомки,

агитатора,

горлана-главаря.

Заглуша

поэзии потоки,

я шагну

через лирические томики,

как живой

с живыми говоря.

Я к вам приду

в коммунистическое далеко

не так,

как песенно-есененный провитязь.

Мой стих дойдет

через хребты веков

и через головы

поэтов и правительств.

Мой стих дойдет,

но он дойдет не так, —

не как стрела

в амурно-лировой охоте,

не как доходит

к нумизмату стершийся пятак

и не как свет умерших звезд доходит.

Мой стих

трудом

громаду лет прорвет

и явится

весомо,

грубо,

зримо,

как в наши дни

вошел водопровод,

сработанный

еще рабами Рима.

В курганах книг,

похоронивших стих,

железки строк случайно обнаруживая,

вы

с уважением

ощупывайте их,

как старое,

но грозное оружие.

Я

ухо

словом

не привык ласкать;

ушку девическому

в завиточках волоска

с полупохабщины

не разалеться тронуту.

Парадом развернув

моих страниц войска,

я прохожу

по строчечному фронту.

Стихи стоят

свинцово-тяжело,

готовые и к смерти,

и к бессмертной славе.

Поэмы замерли,

к жерлу прижав жерло

нацеленных

зияющих заглавий.

Оружия

любимейшего

род,

готовая

рвануться в гике,

застыла

кавалерия острот,

поднявши рифм

отточенные пики.

И все

поверх зубов вооруженные войска,

что двадцать лет в победах

пролетали,

до самого

последнего листка

я отдаю тебе,

планеты пролетарий.

Рабочего

громады класса враг —

он враг и мой,

отъявленный и давний.

Велели нам

идти

под красный флаг

года труда

и дни недоеданий.

Мы открывали

Маркса

каждый том,

как в доме

собственном

мы открываем ставни,

но и без чтения

мы разбирались в том,

в каком идти,

в каком сражаться стане.

Мы

диалектику

учили не по Гегелю.

Бряцанием боев

она врывалась в стих,

когда

под пулями

от нас буржуи бегали,

как мы

когда-то

бегали от них.

Пускай

за гениями

безутешною вдовой

плетется слава

в похоронном марше —

умри, мой стих,

умри, как рядовой,

как безымянные

на штурмах мерли наши!

Мне наплевать

на бронзы многопудье,

мне наплевать

на мраморную слизь.

Сочтемся славою —

ведь мы свои же люди,

пускай нам

общим памятником будет

построенный

в боях

социализм.

Потомки,

словарей проверьте поплавки:

из Леты

выплывут

остатки слов таких,

как "проституция",

"туберкулез",

"блокада".

Для вас,

которые

здоровы и ловки,

поэт

вылизывал

чахоткины плевки

шершавым языком плаката.

С хвостом годов

я становлюсь подобием

чудовищ

ископаемо-хвостатых.

Товарищ жизнь,

давай

быстрей протопаем,

протопаем

по пятилетке

дней остаток.

Мне

и рубля

не накопили строчки,

краснодеревщики

не слали мебель на дом.

И кроме

свежевымытой сорочки,

скажу по совести,

мне ничего не надо.

Явившись

в Це Ка Ка

идущих

светлых лет,

над бандой

поэтических

рвачей и выжиг

я подыму,

как большевистский партбилет,

все сто томов

моих

партийных книжек.

[1930]

Непревзойденная в русской поэзии афористичность. Подсчитывать как-то глупо, но и на глаз видно, что даже в "Горе от ума" вошедшие в язык словосочетания идут не столь часто и густо. Таков был способ словоизъявления Маяковского.

В романе Достоевского с особо примечатель­ным в данном случае названием "Подросток" есть слова: "Князь был немного ограничен и потому любил в слове точность". Тяготение к форму­лам — неумение и боязнь показать работу мыс­ли, желание скрыть процесс, выдав уже готовую продукцию: в конечном счете, свидетельство ин­теллектуальной неуверенности, слабости, подростковости. Броскость формулировки слишком часто затушевывает невнятицу и сомнительность высказанной идеи, шаткость устоев. Любивший и почитавший Маяковского Пастернак послал ему письмо с безжалостным пожеланием осво­бодиться от "призрачной и полуобморочной роли вождя несуществующего отряда на при­снившейся позиции". Это было в апреле 28-го, за два года до апреля 30-го, когда Маяковский все свои поэтические и человеческие двусмысленно­сти устранил.

При чтении всего Маяковского возникает ощущение, что в последние годы громкими эф­фектными лозунгами он оглушал не столько чи­тателя и слушателя (выдающийся эстрадник!), сколько себя.

Не помню точно, когда именно проходили "Во весь голос" в школе, но отчетливо вспоминаю свою растерянность: ни о каком социализме не могло быть речи в моем умственном обиходе, но впечатление было сильное, такие лозунги заво­раживали. Презираемые призывы срабатывали только в подаче Маяковского.

Подобных примеров не так уж много, и каж­дый раз вопрос отношения и оценки сложен. Диего Ривера, Лени Рифеншталь, Сергей Эйзен­штейн — великие мастера художественной про­паганды. Какое из двух последних слов значи­тельнее и важнее? Только застывшие кадры остались от уничтоженного эйзенштейновского фильма "Бежин луг", но и по ним видно, как празд­нично наряден эпизод разорения храма, как евангельски благостен Павлик Морозов, как про­тивоположны тут эстетика и этика, вызывая ра­зом чувство восторга и омерзения.

Все эти образцы узнаешь с возрастом, а Ма­яковский приходит в ранней юности, и он та­кой один. Скажем, самый почитаемый советс­кий святой — Павка Корчагин, чью агиографию заставляли не только досконально знать, но и частично заучивать наизусть, как стихи (беспре­цедентный случай даже для инквизиторской советской школы), меня очень раздражал. Таких альтруистических невротиков-мазохистов я ни­когда не видел, о таких в окружающей действи­тельности не слышал, представить мог и могу только умозрительно. Подобные встречались в раннем христианстве: сохранились послания епископов I—II веков, которые обращались к па­стве с увещанием не доносить римским властям на самих себя, чтобы отправили на мученичес­кую казнь.

Кроме того, попытки отделить подвижника от идеи его подвига — едва ли состоятельны. Говорят, что нынешнему российскому обществу остро тре­буются свои Павки Корчагины, чтобы создать про­тивовес всеобщему засилию потребительства и неверия ни во что. Но где теперь взять идею, на протяжении веков уравнительно-аскетическую, которая бы воодушевила таких новых героев? Помощь слабым и бедным — дело в российском случае если не государства, еще авторитарного и дикого, то частной благотворительности, то есть богатых, а значит, циничных. Есть и просто энтузиасты, но в нормальной стране человек, включающий общественное служение в круг сво­их личных интересов, — опять-таки частное лицо, частным же образом действующее.

Трудно вообразить себе подвижника либе­ральных ценностей. Сама либерально-демокра­тическая концепция — рационалистична, пред­полагает разномыслие и компромисс: то, что у подвижника отсутствует по определению. Если он истово одержим идеей, а только тогда и со­вершается подвиг, то столь же искренне увлечен тем, чтобы сделать своими единомышленника­ми окружающих. Завышенные требования к себе рано или поздно с неизбежностью распростра­няются на других. Аскеза часто сопровождается агрессией и нетерпимостью. Но даже на россий­ской почве не для всех извращенное умение (будь то война, экономика или футбол) — завес­ти себя в беду, чтобы потом самоотверженно из нее выкарабкиваться. Как там у Маяковского: "Работа трудна, работа томит. / За нее никаких копеек. / Но мы работаем, будто мы / делаем ве­личайшую эпопею". Тем и был мне отвратите­лен Корчагин, что не только сам ложился на рель­сы, а клал рядом других.

Не хотелось на субботник, не хотелось в эпо­пею без копеек, на рельсы не хотелось, хотелось, как тогда еще не существовавшему Веничке, най­ти уголок, в котором не всегда есть место подви­гам. А Маяковский позволял любоваться всей этой ненужной героикой издали, привлекая бле­стящей товарной упаковкой. Его остроумные и находчивые образы запомнились и вошли в язык. "Во весь голос" — пример из лучших, с самого начала: "роясь в сегодняшнем окаменевшем гов­не", "очки-велосипед", "о времени и о себе", "до­ходней оно и прелестней", "на горло собствен­ной песне", "как живой с живыми говоря", "весомо, грубо, зримо", "как в наши дни вошел водопровод, сработанный еще рабами Рима"... Стоп, придется снова переписывать подряд.

При этом у Маяковского, особенно взятого на всей его протяженности — от "Ночи", "Порта", "А вы могли бы?" до конца — в громыхающих де­визах последних стихов очень слышна натужность: вместо поэтической отваги — поэтическая техника, что почти всегда означает пустоту. Как сказала Надежда Мандельштам, "ведь есть же люди, которые пишут стихи не хуже поэтов, но что-то в их стихах не то, и это сразу ясно всем, но объяснить, в чем дело, невозможно". Она все же поясняет: "Есть люди, у которых каждое сужде­ние связано с общим пониманием вещей. Это люди целостного миропонимания, а поэты при­надлежат, по всей вероятности, именно к этой категории, различаясь только широтой и глуби­ной охвата". В таком смысле поздний Маяковский, утрачивая целостное миропонимание, во­обще понимание того, что творится вокруг, наглядно переставал быть поэтом, хотя продол­жал писать стихи гораздо лучше подавляющего большинства занимавшихся этим делом.

Заметный спад энергии — жизненной, что ли, и уж точно поэтической — в конце вступления к ненаписанной поэме, где идет самопредставле­ние, самооправдание. Может, правильнее было бы поставить точку на звучных мощных строках: "Мне наплевать на бронзы многопудье, / мне наплевать на мраморную слизь. / Сочтемся сла­вою — ведь мы свои же люди, — / пускай нам об­щим памятником будет / построенный в боях социализм". Лучше этого пятистишия режим не получал ни до, ни после.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.