28. Стремительное падение
28. Стремительное падение
Структура управления военной промышленностью, с весны 1944 года находившаяся под контролем моего министерства, к концу осени стала распадаться. Сначала, как я уже упоминал, масштабный проект по производству ракет дальнего действия перешел в ведение СС. Затем нескольким гауляйтерам удалось перехватить контроль за военными предприятиями, расположенными в их регионах. Гитлер эти инициативы поддерживал. Например, было одобрено предложение Заукеля, как гауляйтера Тюрингии, построить большой подземный завод для серийного производства одномоторных реактивных истребителей, которые Гитлер назвал «народными истребителями». Однако вся эта децентрализация уже не могла нанести серьезный ущерб содрогавшейся в предсмертной агонии экономике.
Даже самые отчаянные усилия не помогали преодолеть технологические трудности в разработках нового оружия. Только крайним смятением можно объяснить новый лозунг военного руководства: теперь все надежды возлагались не на «чудо-оружие», а на героизм отдельного солдата, способного обеспечить победу даже с самым примитивным вооружением. В апреле 1944 года Дёниц назначил ответственным за строительство одноместных субмарин и других малых боевых судов бесхитростного вице-адмирала Хельмута Хейе. Штучное производство достигло значительных объемов лишь к августу, когда вторжение в Нормандию успешно свершилось и время для подобных проектов было упущено. Гиммлер, в свою очередь, хотел создать пилотируемые летчиками-смертниками ракетопланы, которые таранили бы вражеские бомбардировщики. Другим примитивным оружием был фаустпатрон – ручной реактивный гранатомет, призванный заменить противотанковые орудия, которых у нас практически не было[292].
В конце осени 1944 года Гитлер вдруг вспомнил о противогазах и назначил особого комиссара по их производству, подчиненного лично ему. В огромной спешке была разработана программа защиты населения от возможной химической войны. Ежемесячный выпуск противогазов достиг двух миллионов трехсот тысяч штук, но не приходилось сомневаться, что еще не скоро все городское население будет ими обеспечено. Местные партийные органы пропагандировали примитивные средства защиты от газовых атак.
Хотя Гитлер говорил об опасности вражеских газовых атак на немецкие города[293], доктор Карл Брандт, которому были доверены профилактические мероприятия, считал, что, скорее всего, шла лихорадочная подготовка к применению боевых химических средств нашими войсками. В список нашего «секретного оружия» входил отравляющий газ табун, проникавший сквозь все известные фильтры противогазов и смертельный даже в минимальных дозах.
Осенью 1944 года одно из совещаний проводилось в Зонтхофене, и Роберт Лей, химик по профессии, пригласил меня поехать туда в его личном салон-вагоне. Обычно, Лей не мог беседовать без крепкого вина и как-то с бокалом в руке, заикаясь от волнения, заявил следующее: «Видите ли, у нас есть новый отравляющий газ. Я сам слышал. Фюрер должен это сделать. Он должен его применить. Именно сейчас! Медлить нельзя! Потом будет поздно! Вы должны убедить его». Я ничего не ответил, но стало ясно, что Лей успел обсудить этот вопрос с Геббельсом, ибо министр пропаганды расспрашивал моих сотрудников-химиков о составе и эффективности табуна, а затем убеждал Гитлера применить новый газ.
Прежде Гитлер отвергал химические методы ведения войны, но теперь на одном из оперативных совещаний в Ставке он вдруг предположил, что использование отравляющего газа могло бы остановить продвижение советских войск. Он стал вслух размышлять о том, что Запад не стал бы возражать против химической войны на востоке, поскольку на данном этапе британское и американское правительства заинтересованы в приостановке русского наступления. Поскольку никто из присутствовавших на совещании не высказал одобрения, Гитлер больше к этой теме не возвращался.
Генералы наверняка опасались непредсказуемых последствий. 11 октября 1944 года я в письме Кейтелю сообщал, что в результате авиаударов по нашим химическим предприятиям мы лишились таких важных базовых составляющих, как цианид и метанол[294]. 1 ноября производство табуна пришлось прекратить, а производство иприта сократить до четверти прежнего объема. Кейтель, конечно, запасся приказом Гитлера ни при каких обстоятельствах не прекращать выпуск отравляющих газов, но подобные приказы уже не имели никакого отношения к реальному положению дел. Я не отреагировал на приказ и распределял химические вещества по собственному разумению.
11 ноября в моих частых докладных записках по поводу падения производства горючего появилась новая тревожная нота. К тому моменту транспортное сообщение с Руром было блокировано уже целых шесть недель. «Учитывая экономическую структуру рейха, – докладывал я Гитлеру, – остановка производства в промышленном районе Рейн – Вестфалия самым губительным образом скажется на всей германской промышленности и на успешном ведении военных действий… Самые важные военные заводы находятся на грани закрытия, и в нынешних обстоятельствах этого невозможно избежать». С прекращением поставок рурского угля, продолжал я, быстро истощатся запасы угля на железных дорогах, газовых, нефтеперерабатывающих и маргариновых заводах; под угрозой и снабжение коксом госпиталей.
Мы буквально катились в пропасть. Перед нами грозно маячил призрак всеобщей анархии. Поезда с углем не доходили до мест назначения. По приказам гауляйтеров составы останавливали на пути следования и конфисковывали уголь для местных нужд. В Берлине здания не протапливались; газ и электричество подавались только в строго определенные часы. На весь остаток зимнего периода наше управление топливных ресурсов отказалось поставлять топливо в полном объеме даже для рейхсканцелярии, что вызвало взрыв протестов ее сотрудников.
В подобных обстоятельствах мы уже не могли осуществлять наши программы, разве что отдельные их разделы. С истощением резервов неминуемо остановилось бы все производство вооружений. Но здесь я, как, несомненно, и вражеские стратеги воздушной войны, недооценил огромные запасы, накопившиеся на заводах[295]. Тщательная инвентаризация показала, что высокий уровень производства вооружений можно сохранить, но всего лишь на несколько месяцев. Гитлер воспринял последнюю, как мы ее назвали, «экстренную или дополнительную программу» с поразительным спокойствием. У него не могло оставаться никаких сомнений в том, что эта программа вызвана чрезвычайными обстоятельствами, но он и словом о них не обмолвился.
На одном из оперативных совещаний того периода Гитлер заявил в присутствии генералов:
– Какое счастье, что в нашей военной промышленности нашелся гений. Я имею в виду Заура. Он преодолеет любые трудности.
Генерал Томале тактично напомнил:
– Мой фюрер, здесь министр Шпеер.
– Да, я знаю, – резко ответил Гитлер, явно раздраженный его вмешательством. – Однако именно Заур – гений, который сумеет взять ситуацию под контроль.
Как ни странно, я хладнокровно, почти безразлично воспринял это намеренное оскорбление. Просто я все больше и больше отдалялся от Гитлера.
12 октября 1944 года, когда положение на Западе более– менее стабилизировалось и снова можно было говорить о линии фронта, а не об отступающих в беспорядке войсках, на очередном совещании Гитлер отвел меня в сторонку, взял с меня слово хранить тайну и сообщил, что, сконцентрировав все имеющиеся силы, собирается начать великое наступление на Западе. «Для этого вы должны сформировать специальный, полностью моторизованный корпус из немецких строительных рабочих, способных выполнять все виды работ по ремонту и строительству автодорожных и железнодорожных мостов. Используйте организационные принципы, проверенные в Западной военной кампании 1940 года». Я обратил внимание Гитлера на то, что вряд ли нам хватит грузовиков для выполнения подобной задачи. «Ради этого дела забудьте обо всем остальном, невзирая на последствия, – категорически заявил он. – Мы должны осуществить решающее, победное наступление».
Где-то в конце ноября Гитлер еще раз подчеркнул, что делает ставку именно на это наступление, и небрежно добавил, что уверен в успехе, поскольку это его последняя попытка. «Если наступление закончится провалом, то я не вижу других возможностей победоносно закончить эту войну… Но мы прорвемся! – И тут же он пустился в пространные, фантастические рассуждения: – Один-единственный прорыв на Западном фронте! Вот увидите! Он приведет к панике в рядах американцев. Мы прорвем их оборону в центре и захватим Антверпен. Вместе с портом они потеряют возможность снабжать свои армии. Затем мы возьмем в огромный котел всю английскую армию! Вы только представьте: сотни тысяч пленных, как прежде в России!»
Примерно в то же время я встретился с Альбертом Фёглером, чтобы обсудить губительные последствия бомбардировок Рура. Фёглер напрямик спросил меня:
– Когда все это закончится?
Я объяснил, что Гитлер планирует предпринять последнюю попытку.
Фёглер упрямо продолжал:
– Неужели он не понимет, что все кончено? Наши возможности слишком быстро сокращаются. Как мы сможем восстановить промышленность, если налеты будут продолжаться еще несколько месяцев?
– Думаю, Гитлер прекрасно знает, что у него остался последний шанс, – ответил я.
Фёглер недоверчиво взглянул на меня:
– Разумеется, последний. Промышленность разваливается по всем направлениям. Операция запланирована на Восточном фронте? Чтобы снять там напряжение?
Я уклонился от ответа.
– Ну разумеется, на Восточном, – продолжил он. – Безумие – оголять Восточный фронт ради попыток остановить врага на Западном.
Начиная с ноября начальник Генерального штаба сухопутных войск генерал Гудериан неоднократно обращал внимание Гитлера на угрозу, которую представляет концентрация русских войск для Верхней Силезии. Разумеется, чтобы избежать катастрофы, Гудериан хотел перебросить войска с Запада на Восточный театр военных действий. На Нюрнбергском процессе некоторые подсудимые пытались оправдать затягивание войны после зимних катастроф 1944–1945 годов тем, что Гитлер всего лишь хотел спасти беженцев из восточных районов от смерти, а немецких солдат – от русского плена, однако решения Гитлера того периода свидетельствуют об обратном.
Я считал, что главная наша задача – разыграть последнюю карту как можно эффективнее, и договорился с фельдмаршалом Моделем, командующим группой армий «В», о непрерывном обеспечении его соединений вооружением на время наступления. Ночью 16 декабря, когда началось наступление в Арденнах, я на поезде отправился из Берлина в маленький охотничий домик неподалеку от Бонна. По пути я видел скопившиеся на сортировочных станциях товарные вагоны: вражеские бомбардировщики позаботились о том, чтобы боеприпасы и горючее не попали на фронт.
Штаб-квартира Моделя располагалась в большом охотничьем поместье богатого промышленника, в лесистых отрогах горной гряды Эйфель. Модель не стал строить бункеры из страха привлечь внимание вражеской воздушной разведки. Я нашел фельдмаршала в хорошем настроении, ибо благодаря эффекту неожиданности его войскам удалось прорвать фронт и теперь они быстро наступали. И погода способствовала нашему успеху. Как говорил Гитлер: «Только при плохой погоде наше наступление пройдет успешно».
Как любой штатский чиновник, следующий за войском, я старался держаться поближе к линии фронта. Наступающие войска решительно рвались вперед; низкая облачность препятствовала вражеской активности в небе. Однако уже на второй день наступления на дорогах начался хаос. На трехполосном шоссе колонна грузовиков, в которую втиснулся мой автомобиль, за час преодолела чуть больше трех километров. Я очень боялся, что погода улучшится и появятся вражеские бомбардировщики.
Модель объяснял беспорядочное скопление транспорта на дорогах то плохой дисциплиной во вновь сформированных частях, то царившим в тылах хаосом, но, каковы бы ни были причины, стало ясно: за те три года, что армией командовал Гитлер, она утратила свою знаменитую организованность.
Первой нашей целью на этом трудном пути был взорванный мост на северном фланге 6-й танковой армии СС. Желая доказать свою полезность, я пообещал Моделю выяснить, можно ли быстро восстановить этот мост. Солдаты встретили меня довольно скептически. Мой адъютант слышал, как один из них сказал: «Фюрер отругал его за то, что мост до сих пор не восстановлен, и послал лично наводить порядок». Действительно, восстановление продвигалось очень медленно, ибо тщательно собранные нами строительные команды из Организации Тодта вместе с большей частью необходимых материалов застряли в жутких транспортных пробках к востоку от Рейна. Таким образом, из-за одной только нехватки специалистов и оборудования наступление вскоре могло захлебнуться.
К этому прибавилась и проблема с доставкой горючего. Бронетанковые соединения начали наступление с минимальными запасами горючего. Гитлер в приливе оптимизма проявил поразительную недальновидность – он рассчитывал, что наши войска сами обеспечат себя горючим, захваченным на американских базах. Когда угроза срыва наступления стала вполне реальной, я по телефону разослал приказы на ближайшие нефтеперерабатывающие заводы Рура; срочно были сформированы автопоезда из цистерн с горючим, которым, как ни странно, удалось добраться до линии фронта.
Однако снабжение войск полностью прекратилось, когда через несколько дней туман рассеялся и в безоблачном небе появились бесчисленные вражеские истребители и бомбардировщики. Дневное передвижение даже на быстром легковом автомобиле стало проблематичным; нам часто приходилось искать укрытие в редких придорожных лесах. Теперь груженные боеприпасами грузовики могли продвигаться лишь ночами, практически на ощупь, от дерева к дереву[296].
23 декабря Модель сказал мне, что наступление потерпело крах, но Гитлер настаивает на продолжении операции.
До самого конца декабря я оставался в зоне боевых действий, посещал различные дивизии, побывал под обстрелом летящих на малой высоте самолетов и под артиллерийским огнем, видел губительные последствия атак на пулеметные гнезда противника – сотни трупов немецких солдат, скошенных пулеметным огнем. Поздно вечером 30 декабря я встретился с Зеппом Дитрихом, унтер-офицером старой германской армии, а ныне командующим бронетанковыми войсками СС, в его штабе неподалеку от бельгийского пограничного городка Уффализа. Дитрих, один из немногих «старых борцов», вступивший в партию в первые дни ее существования, с присущей ему прямотой заявил, что разошелся во взглядах с Гитлером. Вскоре мы заговорили о последних приказах Ставки. «Гитлер все настойчивее требует захватить окруженную Бастонь «любой ценой»; он не желает понять, – ворчал Дитрих, – что даже элитные дивизии СС не могут с ходу смять оборону американцев. Невозможно убедить его в том, что мы столкнулись с достойным противником, что американские солдаты ничем не хуже наших. Кроме того, мы не получаем боеприпасов. Пути снабжения бомбит вражеская авиация».
Словно иллюстрируя нашу беспомощность, ночная беседа была прервана налетом армады огромных четырехмоторных бомбардировщиков. Вой сирен, рокот моторов, грохот бомбовых разрывов, красно-желтые сполохи в облаках… и никакой реакции с нашей стороны. Я был ошеломлен фантасмагорической картиной нашего военного бессилия, к которому привели просчеты Гитлера.
Утром 31 декабря в четыре часа утра под защитой темноты я и мой офицер связи Манфред фон Позер выехали из штаба Дитриха и добрались до Ставки лишь к двум часам ночи. Нам не раз приходилось укрываться от вражеских истребителей, и на преодоление чуть более 300 километров потребовалось двадцать два часа.
Западная Ставка Гитлера, из которой он руководил наступлением в Арденнах, находилась в конце уединенной долины близ Бад-Наухайма, в полутора километрах к северо-западу от Цигенберга. Спрятанные в лесах, закамуфлированные под деревянные срубы бункеры имели такие же толстые перекрытия и стены, как и все другие штаб-квартиры Гитлера.
После моего назначения министром я трижды пытался лично поздравить Гитлера с Новым годом, и каждый раз возникали какие-то препятствия. В 1943 году обледенел мой самолет, в 1944 году, когда я летел с Северного фронта, забарахлил мотор.
И на этот раз только через два часа после наступления Нового года мне наконец удалось, преодолев множество препятствий, попасть в личный бункер Гитлера. Я не слишком опоздал: адъютанты, врачи, секретари, Борман – все окружение фюрера, кроме генералов, прикомандированных к Ставке, – стояли вокруг Гитлера с бокалами шампанского в руках. Алкоголь на всех подействовал расслабляюще, но не избавил от подавленности. Один Гитлер, не употреблявший спиртного, казалось, постоянно пребывал в эйфории.
Хотя начало нового года никоим образом не предвещало перемен к лучшему, все как будто радовались рождению чего-то нового, пусть даже только по календарю. Гитлер провозглашал оптимистические прогнозы на 1945 год. Вскоре мы преодолеем кризис, заявил он, и в конце концов одержим победу. Это заявление было встречено полным молчанием, и только Борман с энтузиазмом поддержал шефа. После более чем двухчасовых оптимистичных разглагольствований Гитлера мы, несмотря на весь наш скептицизм, заметно повеселели. Его магические чары еще не потеряли своей силы. Правда, нам следовало бы образумиться, когда Гитлер провел параллель между нынешней ситуацией и положением Фридриха Великого в конце Семилетней войны, ибо он явно намекал на то, что нам грозит полное поражение, но тогда никто из нас не пришел к подобному выводу[297].
Три дня спустя на расширенном совете с Кейтелем, Борманом и Геббельсом нам впрыснули еще одну дозу иллюзорных надежд. Теперь коренной перелом в войне должно было совершить народное ополчение. Я стал возражать, объясняя, что всеобщая мобилизация населения нанесет невосполнимый ущерб нашей военной промышленности. Геббельс с недоумением и возмущением воззрился на меня, затем повернулся к Гитлеру и торжественно провозгласил: «Тогда, герр Шпеер, вся ответственность перед историей за проигранную войну ляжет на вас, ибо для победы нам не хватит каких-то нескольких сотен тысяч солдат! Почему бы вам сразу не согласиться хотя бы раз в жизни! Подумайте! Во всем будете виноваты вы!» На мгновение мы оцепенели, но Гитлер быстро разрешил все сомнения, высказавшись в поддержку Геббельса.
Затем последовало совещание по ситуации в военной промышленности, на котором Геббельс и его статс-секретарь Науман присутствовали в качестве гостей Гитлера. По сложившейся в последнее время традиции Гитлер демонстративно не спрашивал моего мнения и обращался только к Зауру. Мне отводилась роль молчаливого слушателя. После совещания Геббельс наедине со мной высказал удивление тем, что я так спокойно позволил Зауру оттеснить себя на задний план. Но подобные разговоры были бессмысленными. Провал наступления в Арденнах означал конец войны. Отныне мы могли лишь несколько отсрочить оккупацию Германии судорожным, обреченным на провал сопротивлением.
Не я один стал избегать конфликтов, мало кто пытался отстоять свое мнение. В Ставке воцарилось всеобщее безразличие, которое нельзя было объяснить лишь апатией, переутомлением и психологическим воздействием Гитлера. Бместо яростных споров предшествовавших лет и месяцев, подковерной борьбы различных группировок за благосклонность фюрера и попыток переложить на чужие плечи вину за все более частые поражения теперь преобладало безучастное молчание, которое само по себе свидетельствовало о предчувствии скорого конца. Когда, например, Зауру удалось сменить Гиммлера на посту начальника управления вооружений ОКХ генералом Буле, не последовало практически никаких комментариев, хотя такая перестановка означала для Гиммлера потерю значительной части властных полномочий. Никто уже не работал с полной отдачей. Что бы ни случалось, это не производило никакого впечатления, поскольку все были убеждены в неизбежности поражения.
В поездках по фронту я провел более трех недель, но это никак не могло повлиять на мои главные дела, поскольку уже невозможно было управлять промышленностью из столицы. Из-за всеобщей неразберихи централизованное руководство становилось все более проблематичным и в общем– то бессмысленным.
12 января началось массированное советское наступление на востоке, о котором предупреждал Гудериан, и наша оборона была прорвана по всему фронту. Даже если бы мы перебросили с Западного фронта простаивавшие там в резерве более двух тысяч новейших танков, то не смогли бы остановить стремительное продвижение советских войск.
Несколько дней спустя мы ожидали начала оперативного совещания в увешанной гобеленами приемной, так называемом «посольском зале» рейхсканцелярии. Когда прибыл Гудериан, задержавшийся из-за вызова к японскому послу Осиме, ординарец в черно-белом эсэсовском мундире распахнул дверь в кабинет Гитлера. По толстому, ручной выделки ковру мы проследовали к столу для оперативных карт. Его огромную столешницу из цельного куска ярко-красного мрамора с бежевыми и белыми прожилками привезли из Австрии. Мы заняли места у окна; Гитлер сел напротив.
Гудериан пытался убедить Гитлера в необходимости эвакуации через Балтийское море блокированной в Курляндии немецкой армии, но Гитлер возражал, как обычно, когда надо было издать приказ об отступлении. Гудериан не сдавался. Гитлер тоже стоял на своем. В конце концов Гудериан не выдержал и позволил себе беспрецедентную в высшем кругу экспрессивность. Вероятно, под воздействием выпитого на встрече с Осимой алкоголя он потерял самоконтроль. И он и Гитлер вскочили со своих мест. Гудериан уставился на Гитлера горящими глазами, усы его встопорщились, он с вызовом выкрикнул:
– Наш долг спасти этих людей и, пока еще есть время, вывезти их!
Разъяренный Гитлер возразил:
– Вы будете сражаться там. Мы не отдадим врагу эти земли!
Гудериан не собирался уступать:
– Это бессмысленные жертвы! Нельзя терять ни минуты! Мы должны немедленно эвакуировать солдат!
И вдруг случилось то, чего прежде никто и представить себе не смог бы: Гитлер явно был устрашен натиском Гудериана. Он никогда не терпел нарушения субординации, но в данном случае его, пожалуй, поразили не столько аргументы, сколько оскорбительный тон генерала. Однако, к моему удивлению, Гитлер не набросился на Гудериана с бранью, а стал оправдываться соображениями военной целесообразности – мол, отступление к портам может привести к всеобщей дезорганизации и вызвать еще большие потери, чем продолжение оборонительных боев. Гудериан возразил, что все тактические детали отступления уже тщательно проработаны и операция вполне выполнима, но Гитлер своего решения не изменил.
Была ли эта схватка симптомом разложения власти? Последнее слово осталось за Гитлером. Никто не покинул кабинет. Никто не заявил, что отныне не несет ответственности за грядущие катастрофы. В результате авторитет Гитлера почти не пострадал, если не считать тех нескольких минут, когда мы замерли, пораженные грубым нарушением придворного этикета. Цайтцлер излагал свои доводы гораздо умереннее: даже когда он возражал Гитлеру, не оставалось сомнений в его преданности и благоговении перед фюрером. Но тут впервые дело дошло до открытой ссоры в присутствии немалого числа людей. Перемены стали очевидными. Конечно, Гитлеру удалось спасти лицо, и, с одной стороны, это было много, но в то же время – очень мало.
Учитывая стремительное продвижение советских армий, я счел уместным еще раз съездить в силезский индустриальный район, дабы убедиться в том, что местные власти не пренебрегают моими распоряжениями о сохранении промышленных объектов. 21 января 1945 года я приехал в Оппельн, где встретился с фельдмаршалом Шёрнером, вновь назначенным командующим группой армий, существовавшей, по его словам, лишь на бумаге. Все танки и тяжелая артиллерия были уничтожены или захвачены противником в последних сражениях. Никто не знал, где находятся русские, но штабные офицеры в спешке покидали отель. На ночь оставались лишь визитеры вроде меня.
В моем номере висел офорт Кёте Кольвиц «Карманьола» – визжащая толпа, танцующая вокруг гильотины. Все лица искажены ненавистью, и только одна женщина, съежившись, рыдает в сторонке. Эти фантасмагорические фигуры преследовали меня в тревожных снах. Навязчивое ощущение собственной страшной участи, подавляемое или притупляемое дневной суетой, ночью выплыло на поверхность. Восстанет ли народ в ярости и отчаянии против своих лидеров и убьет их, как в «Карманьоле»? Друзья и близкие знакомые иногда говорили о нашем мрачном будущем. К примеру, Мильх категорически утверждал, что противник без долгих церемоний расправится с лидерами Третьего рейха, и я разделял его мнение.
Телефонный звонок полковника фон Белова, моего офицера связи с Гитлером, избавил меня от ночных кошмаров. Всю предыдущую неделю я убеждал Гитлера в том, что сейчас, когда Рур отрезан от рейха, потеря Верхней Силезии приведет к краху всей экономики. В телетайпном послании 21 января я снова обратил внимание Гитлера на значение Верхней Силезии для нашей промышленности и попросил разрешения направить «по меньшей мере от 30 до 50 процентов январской продукции в группу армий Шёрнера».
Этим посланием я также надеялся поддержать Гудериана, который все еще пытался убедить Гитлера отказаться от попыток наступления на Западном фронте и бросить не потерявшие боеспособности бронетанковые соединения в брешь на востоке. В то же время я указывал, что «на заснеженных территориях хорошо видны сосредоточения русских войск и пути их снабжения. Поскольку наши истребители на западе вряд ли принесут ощутимые результаты, есть смысл сосредоточить истребительную авиацию против русских, которым это оружие еще может нанести сокрушительный урон». По словам Белова, Гитлер с саркастической улыбкой заявил, что мое предложение своевременно, но никаких конкретных приказов не отдал. Считал ли Гитлер своими истинными врагами западных союзников? Испытывал ли он симпатию к сталинскому режиму? Мне вспомнилось множество его замечаний, которые можно было бы истолковать именно таким образом и тем самым объяснить его поведение в то время.
На следующий день я попытался проехать в Катовице, центр силезского индустриального района, но так туда и не добрался. На повороте обледеневшей дороги мой автомобиль столкнулся с тяжелым грузовиком. Меня с такой силой бросило на руль, что рулевая колонка погнулась. Я сидел на ступеньках деревенского кабачка, бледный и растерянный, жадно хватая ртом воздух. «Вы похожи на министра страны, проигравшей войну», – съязвил Позер. Отремонтировать автомобиль не представлялось возможным, и меня подобрала машина «Скорой помощи». Когда я пришел в себя, мне удалось дозвониться до своих сотрудников в Катовице и выяснить, что все наши распоряжения исполняются.
По пути в Берлин я заехал к гауляйтеру Бреслау Ханке, и он провел меня по недавно отреставрированному партийному штабу, построенному великим архитектором Шинкелем. «Русским это здание не достанется! – взволнованно воскликнул Ханке. – Я лучше сожгу его дотла!» Мои возражения на Ханке не подействовали. Плевать ему на Бреслау, если город попадет в руки врага, сказал он. В конце концов мне удалось убедить его в художественной ценности здания и отговорить от вандализма[298].
Вернувшись в Берлин, я попытался показать Гитлеру некоторые из многочисленных фотографий, которые сделал во время поездки. На них были запечатлены страдания беженцев. Я еще лелеял надежду пробудить в Гитлере жалость к этим несчастным – женщинам, детям и старикам, в жуткий мороз тащившимся навстречу своей горькой судьбе. Мне казалось, что я смогу убедить его перебросить хотя бы часть войск с запада, чтобы приостановить русское наступление. Однако, когда я положил фотографии перед Гитлером, он резко оттолкнул их, и я не знаю, слишком сильно тронули его страдания людей или же они ему были абсолютно безразличны.
24 января 1945 года Гудериан разыскал министра иностранных дел Риббентропа, разъяснил ему военную обстановку и напрямик заявил, что война проиграна. Риббентроп что-то промямлил и попытался увильнуть от ответственности, поспешив сообщить Гитлеру, что начальник Генерального штаба почему-то изложил свое мнение о военной ситуации ему. Два часа спустя на оперативном совещании Гитлер, задыхаясь от ярости, предупредил, что любые пораженческие заявления будут сурово караться. Все его подчиненные должны обращаться только к нему. «Я категорически запрещаю всякие обобщения и заключения относительно общей ситуации. Это моя прерогатива. Отныне любой, кто посмеет сказать, что война проиграна, будет объявлен предателем со всеми вытекающими последствиями для него и его семьи. Я буду карать, невзирая на ранг и авторитет!»
Никто не посмел сказать ни слова. Мы выслушали предупреждение молча и также молча покинули помещение. Отныне на оперативных совещаниях прибавился один частый гость. Он держался в тени, но одного его присутствия было более чем достаточно. Это был Эрнст Кальтенбруннер, шеф гестапо.
Не забывая об угрозах Гитлера и его все возрастающей непредсказуемости, 27 января 1945 года я разослал отчет о работе военных предприятий за последние три года тремстам важнейшим членам «аппарата индустрии». Я также вызвал бывших работников своего архитектурного бюро и попросил их собрать и надежно спрятать фотокопии наших проектов. У меня было мало времени, да я и не хотел делиться своими предчувствиями и тревогами, однако архитекторы и так все поняли: я прощался с прошлым.
30 января 1945 года я попросил фон Белова передать Гитлеру докладную записку. По чистой случайности дата совпала с двенадцатой годовщиной прихода Гитлера к власти. Опираясь на статистические данные, я утверждал, что в сфере тяжелой и военной промышленности война уже закончена и, учитывая ситуацию, мы должны – вместо выпуска танков, авиационных моторов и боеприпасов – заняться обеспечением населения продовольствием, теплом и электричеством.
Чтобы окончательно развеять нелепые надежды Гитлера на увеличение производства вооружений в 1945 году, я приложил график выпуска весьма малого количества танков, артиллерии и боеприпасов на ближайшие три месяца и подвел итог: «После потери Верхней Силезии немецкая военная промышленность не сможет удовлетворять нужды армии в боеприпасах, артиллерии и танках… Отныне героизм наших солдат не компенсирует подавляющее техническое превосходство врага». Гитлер продолжал утверждать, что, как только немецкий солдат станет сражаться на немецкой земле, недостаток вооружения будет сбалансирован чудесами храбрости. Моя докладная записка как раз и была ответом на эти высказывания.
После получения докладной записки Гитлер игнорировал меня и даже притворялся, будто не замечает моего присутствия на оперативных совещаниях. Однако 1 февраля он все же вызвал меня к себе, приказав явиться и Зауру. Имея за плечами богатый опыт, я подготовился к неприятному разговору, но одно то, что Гитлер принял нас в своем личном кабинете в рейхсканцелярии, заставляло предположить, что я пока еще не кандидат на наказание за «пораженческие настроения». Второй обнадеживающий признак: Гитлер не заставил нас с Зауром стоять, как обычно, когда хотел продемонстрировать свой гнев, а очень мило предложил сесть в мягкие кресла. Затем он повернулся к Зауру и заговорил с ним. Гитлер казался смущенным и неловко пытался сделать вид, что не придает значения моим возражениям, а просто хочет обсудить текущие проблемы военной промышленности. С нарочитым спокойствием он расспрашивал о возможностях производства в ближайшие месяцы, а Заур пытался смягчить мрачный тон моей докладной записки благоприятными данными. В общем-то оптимизм Гитлера имел кое-какие основания. В конце концов, в последние годы мои прогнозы часто оказывались ошибочными, поскольку противник редко проявлял ту настойчивость, которую я считал необходимым учитывать.
Я угрюмо слушал их разговор, и только в самом конце Гитлер обратился ко мне: «Вы имеете полное право сообщать вашу оценку военной ситуации лично мне, но я запрещаю вам делиться подобной информацией с другими. Я также запрещаю вам передавать кому-либо копию этой докладной записки. Но что касается последнего абзаца, – его голос зазвучал неприязненно и язвительно, – ничего подобного мне больше не пишите. Не утруждайтесь. Я сам умею делать выводы». Гитлер сказал все это тихо, без каких-либо признаков волнения, что было гораздо опаснее любого из его приступов ярости, ибо все слова, вырвавшиеся в гневе, он на следующий день легко мог взять назад. Сейчас же я отчетливо почувствовал, что услышал его последнее слово. Затем Гитлер попрощался с нами: со мной холодно, с Зауром сердечно.
Еще 30 января я успел приказать Позеру послать шесть копий своей докладной записки в шесть отделов Генерального штаба сухопутных войск, и теперь, в соответствии с приказом Гитлера, попросил их вернуть. Гудериану и всем остальным Гитлер заявил, что убрал мою докладную в сейф непрочитанной.
Я спешно начал готовить другой отчет. Насколько я знал, Заур в целом разделял мою точку зрения на ситуацию в военной промышленности, и я решил, что на этот раз написать и подписать отчет должен именно Заур, поскольку это единственный способ заставить его высказать собственное мнение. О том, как я тогда нервничал, говорит хотя бы тот факт, что я, соблюдая строжайшую секретность, назначил нашу встречу в Бернау, где у Дитера Шталя, отвечавшего за производство боеприпасов, был собственный завод. Все участники этого совещания сошлись на том, что Заура необходимо заставить написать доклад, полностью подтверждающий мое заявление о крахе.
Заур извивался как уж на сковородке. Он заявил, что ни в коем случае не отважится ни на какие письменные заявления, но в конце концов согласился подтвердить на следующем совещании у Гитлера мой пессимистический прогноз. Однако следующая встреча с Гитлером прошла обычным чередом. Как только я закончил доклад, Заур попытался сгладить все острые углы. Он рассказал о недавних консультациях с Мессершмиттом и вытащил из портфеля эскизы нового четырехмоторного реактивного бомбардировщика. Хотя на создание самолета, способного долететь до Нью-Йорка, даже в обычных обстоятельствах потребовались бы годы, Гитлер и Заур стали с восторгом обсуждать потрясающий психологический эффект авиаудара по небоскребам этого огромного города.
В феврале и марте 1945 года Гитлер иногда намекал, что различными способами устанавливает контакты с противником, но в детали не вдавался. Мне же стало казаться, что он пытается отрезать все пути к каким-либо переговорам. Во время Ялтинской конференции я слышал, как он инструктирует своего пресс-секретаря Лоренца. Неудовлетворенный освещением конференции в немецкой прессе, Гитлер требовал более резкого, более агрессивного тона: «Собравшихся в Ялте милитаристов необходимо разоблачить и так оскорбить, чтобы у них не осталось и шанса навязать мирные предложения немецкому народу. Эта банда только и ждет случая, чтобы вбить клин между немецким народом и его лидерами. Я всегда говорил: история не должна повториться! В своем последнем радиообращении Гитлер развил эту мысль и категорически заверил «вражеских государственных деятелей в том, что любая попытка воздействия на национал-социалистическую Германию пустословием в духе Вильсона обречена на провал, поскольку наивность чужда современным немцам… Освободить меня от моральных обязательств бескомпромиссно служить интересам моего народа может только тот, кто привел меня на этот пост». Гитлер имел в виду «всемогущего Бога», которого постоянно упоминал в своей речи.
В годы военных побед Гитлер не чурался общения с генералами, но ближе к концу своего правления предпочитал узкий круг старых членов партии, с которыми начинал политическую карьеру. Каждый вечер он несколько часов проводил с Геббельсом, Леем и Борманом. Никого больше на эти сборища не допускали; никто не знал, о чем они беседовали, вспоминали ли былые дни или говорили о неминуемом поражении и его последствиях. Я тщетно ждал хоть одного замечания о будущем обреченного народа. Они хватались за любую соломинку, раздували даже самые смутные намеки на коренной перелом в войне, но никак не способны были принять судьбу нации так же близко к сердцу, как собственную судьбу. «Американцам, англичанам и русским мы оставим пустыню» – таким заявлением завершалось любое совещание. Гитлер с этим соглашался, хотя никогда не высказывался так радикально, как Геббельс, Борман или Лей. Однако через несколько недель выяснилось, что Гитлер настроен гораздо решительнее сподвижников. Пока другие только болтали, он скрывал свои истинные намерения, строя из себя великого государственного деятеля, но именно он отдал приказ уничтожить основы существования нации.
В начале февраля на очередном оперативном совещании я увидел на картах катастрофическую картину: стрелки многочисленных прорывов фронта и кружки котлов. Я отвел Дёница в сторону:
– Необходимы срочные меры.
Дёниц ответил с непривычной резкостью:
– Я здесь представляю только флот. Остальное меня не касается. Фюрер наверняка знает, что делает.
Поразительно, что высокопоставленные военные и государственные деятели, ежедневно собиравшиеся на оперативные совещания под председательством изможденного упрямого Гитлера, даже не задумывались о каких-то совместных действиях. Давно погрязший в коррупции Геринг находился на грани нервного срыва, но, тем не менее, он был одним из немногих, кто с самого начала войны трезво оценивал происходившие с Гитлером перемены и не питал относительно него никаких иллюзий. Если бы Геринг, второй человек в государстве, объединившись с Кейтелем, Йодлем, Дёницем, Гудерианом и мной, предъявил Гитлеру ультиматум, если бы мы потребовали, чтобы фюрер раскрыл нам свои планы окончания войны, то ему не оставалось бы ничего другого, кроме как выполнить наши требования. Однако Геринг всегда старательно избегал конфронтаций подобного рода, а уж теперь-то никак не мог позволить разрушить миф о полном единодушии в руководстве.
Как-то вечером в середине февраля я заехал к Герингу в Каринхалле. Геринга давно сделали козлом отпущения за все поражения люфтваффе. На оперативных совещаниях Гитлер постоянно оскорблял его, не стесняясь присутствия других офицеров. Можно представить, как фюрер вел себя, когда оставался с Герингом наедине! Часто, ожидая в приемной, я слышал, как он орал на рейхсмаршала.
В тот вечер в Каринхалле в первый и единственный раз между нами промелькнула искра взаимопонимания. Геринг приказал поставить на столик у камина бутылку великолепного «Лафит-Ротшильда» и больше нас не беспокоить. Я откровенно рассказал о своем разочаровании в Гитлере, а Геринг столь же откровенно ответил, что прекрасно понимает меня и часто испытывает такие же чувства. Однако, по его словам, мне легче, поскольку я присоединился к Гитлеру позже и быстрее смог освободиться от его влияния. Он же, Геринг, связан с Гитлером горадо более тесными узами долгих лет общей борьбы, и эти узы не так-то легко разорвать.
Несколько дней спустя Гитлер приказал перебросить парашютно-десантную дивизию, дислоцированную вокруг Каринхалле, на южный оборонительный рубеж Берлина.
Примерно в то же время один из высокопоставленных офицеров СС намекнул мне, что Гиммлер предпринимает решительные меры. В феврале 1945 года рейхсфюрер принял командование группой армий «Висла», но, как и предшественник, не смог остановить наступление русских, и теперь гнев Гитлера обрушился на него. Таким образом, за несколько недель командования армейской группировкой Гиммлер лишился остатков своего авторитета, но был еще достаточно могущественен. Поэтому я здорово испугался, когда узнал, что Гиммлер собирается заехать ко мне. Как ни странно, это была наша первая встреча без свидетелей. Я еще больше встревожился, когда Теодор Хупфауэр, новый начальник нашего центрального управления, с которым я несколько раз говорил весьма откровенно, дрожащим голосом сообщил, что на тот же час у него назначена встреча с шефом гестапо Кальтенбруннером.
Перед тем как Гиммлер вошел, адъютант успел шепнуть мне: «Он один», – и я немного успокоился.
В моем кабинете были выбиты все оконные стекла. Вставлять новые не было смысла, поскольку они все равно вылетали бы каждые несколько дней от близких разрывов авиабомб. На столе догорала свечка – электричество снова отключили. Закутавшись в пальто, мы сели друг напротив друга. Гиммлер начал беседу с незначительных вопросов, поговорил о положении на фронте и наконец с глубокомысленным видом изрек: «Если дорога ведет с горы вниз, то рано или поздно она закончится в глубокой долине, а когда заканчивается спуск, герр Шпеер, начинается подъем».
Я никак не отреагировал на эту прописную мудрость, да и в течение всей беседы отвечал односложно, и наконец Гиммлер распрощался. Я так и не узнал, зачем он приезжал и почему в то же время Кальтенбруннер посетил Хупфауэра. Может быть, они прослышали о моих критических замечаниях и хотели найти во мне союзника, а может, просто решили выяснить, что у нас на уме.
14 февраля я направил письмо министру финансов с предложением «перевести в фонд рейха все огромные денежные суммы, поступившие на мои счета с 1933 года». Так я намеревался помочь стабилизировать марку, курс которой поддерживался лишь жесткими административными мерами, но когда нам пришлось бы ослабить хватку, марка неминуемо обесценилась бы. Министр финансов граф Шверин-Крозигк обсудил мое предложение с Геббельсом и получил решительный отпор. Если бы министра пропаганды заставили последовать моему примеру, то он лишился бы личного состояния.
У другой моей идеи было еще меньше шансов на одобрение, и, вспоминая о ней, я понимаю, что к тому времени так и не избавился от иллюзий и романтических настроений. В конце января я очень осторожно, в основном намеками, обсуждал наше безнадежное положение с Вернером Науманом, статс-секретарем министерства пропаганды. Мы случайно оказались в бомбоубежище министерства и разговорились. Предполагая, что уж Геббельсто способен рассуждать здраво и логично, я в общих чертах набросал свой великий план, подразумевавший совместные действия правительства, партийных лидеров и главнокомандующих: Гитлер официально объявит, что все руководство рейха готово добровольно капитулировать, если немецкому народу будут обеспечены сносные условия существования. В этом замешанном на исторических параллелях фантастическом замысле воспоминания о Наполеоне, сдавшемся британцам после поражения при Ватерлоо, слились с идеями о самопожертвовании и искуплении вины, которыми были пронизаны оперы Вагнера. Хорошо, что из этого ничего не вышло.
Из всех моих сотрудников-промышленников самые близкие отношения я поддерживал с семидесятилетним доктором Люшеном, главой немецкой электрической индустрии, членом совета директоров и начальником исследовательского отдела концерна «Сименс». Люшен понимал, что народу суждено пережить тяжелые времена, но не сомневался в возрождении немецкой нации.
В начале февраля Люшен навестил меня в моей квартирке в одном из корпусов министерства на Паризерплац. Достав из кармана клочок бумаги, он протянул его мне со словами: «Знаете ли вы, какой отрывок из «Майн кампф» цититуется сейчас наиболее часто?»
Я прочитал: «Задача дипломатии состоит не в том, чтобы обречь народ на героическую гибель, а в том, чтобы спасти его. Для достижения этой цели оправданы любые средства, и отказ от них должен восприниматься как преступное пренебрежение своим долгом». Люшен протянул мне второй листок – оказалось, он нашел и другую подходящую цитату: «Престиж государства не может быть самоцелью, поскольку в таком случае любая тирания была бы священной и неприкосновенной. Если государственная власть ведет нацию к гибели, то каждый человек не просто имеет право восстать против такой власти, в этом состоит его долг»[299].
Люшен удалился, молча оставив свои листочки. Я в смятении мерил шагами кабинет. Гитлер давно изложил то, что я пытался четко сформулировать в последние месяцы. Напрашивался единственный вывод: Гитлер – по критериям собственной политической программы – умышленно предает свой народ, который принес колоссальные жертвы во имя его дела и которому он обязан всем, и уж точно большим, чем я сам обязан фюреру.
В ту ночь я принял решение уничтожить Гитлера. Правда, мои приготовления не зашли слишком далеко и в чем– то были смехотворными, но в то же время характеризовали суть режима и его служителей. Я и сейчас содрогаюсь при мысли о том, до чего нацизм довел меня – меня, который когда-то желал лишь одного: быть личным архитектором Гитлера. Даже в самые последние дни я иногда сидел напротив него за обеденным столом, от случая к случаю мы перебирали наши старые архитектурные проекты… и все это время я думал, где бы раздобыть отравляющий газ для умерщвления человека, который, несмотря на наши серьезные разногласия, все еще симпатизировал мне и относился ко мне терпимее, чем к кому бы то ни было. Многие годы я прожил среди его ближайших соратников, совершенно не ценивших чужую жизнь, но считал, что их дела меня не касаются, а тут вдруг осознал, что не избежал их тлетворного влияния. Я не просто запутался в сетях обманов, интриг, низостей и убийств, я сам стал частью их искаженного мира. Двенадцать лет я беспечно жил среди убийц, и только в последний момент существования обреченного режима сам Гитлер дал мне моральный толчок к покушению на него же.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.