21. Гитлер осенью 1943 года
21. Гитлер осенью 1943 года
Все давние соратники Гитлера и его адъютанты отмечают, что в последний год он сильно изменился. И неудивительно, ибо за этот период Гитлер пережил сталинградскую катастрофу, беспомощно наблюдал за окружением четверти миллиона своих солдат в Тунисе и за тем, как стирались с лица земли немецкие города. Кроме того, он был вынужден одобрить решение военно-морского командования вывести подводные лодки из Атлантики, хотя именно на подводный флот возлагал огромные надежды. Гитлер, безусловно, сознавал, что в ходе войны наступил перелом, но реагировал как обыкновенный человек: пытался замаскировать разочарование и уныние наигранным оптимизмом.
В послевоенные годы Гитлер стал объектом изучения историков, но для меня он остается физической реальностью, я ощущаю его присутствие, словно он до сих пор жив. Между весной 1942-го и летом 1943 года Гитлер временами пребывал в подавленном состоянии, но затем вдруг преображался и даже в самых безнадежных ситуациях выражал уверенность в конечной победе. Я почти не припоминаю никаких его замечаний о более поздних катастрофических событиях, хотя они были бы вполне уместны. Неужели он так долго и успешно убеждал себя в победе, что теперь твердо верил в нее? Во всяком случае, чем неумолимее надвигалась катастрофа, тем непреклоннее он верил в безупречность своих решений.
Его ближайшие помощники замечали, что он становится все более замкнутым и неприступным. Все решения он принимал единолично. В то же время он явно терял гибкость ума и практически не предлагал новых идей. Как будто он двигался по заранее намеченному курсу и не находил сил изменить его.
Да и что он мог изменить? Превосходящие силы противников теснили его по всем фронтам. В январе 1943 года лидеры вражеских держав договорились потребовать от Германии только безоговорочной капитуляции. Вероятно, Гитлер был единственным немецким руководителем, который не питал никаких иллюзий относительно серьезности этого заявления. Геббельс, Геринг и некоторые другие любили поговорить о неразрешимых политических противоречиях между союзниками, а кое-кто надеялся, что Гитлер найдет какое-нибудь политическое решение и спасет Германию. В конце концов, разве не он с кажущейся легкостью развивал успех – от оккупации Австрии до пакта о ненападении с Советским Союзом, – изобретая все новые хитроумные уловки? Правда, теперь на оперативных совещаниях он все чаще восклицал: «Не обманывайтесь! Пути назад нет. Мы можем идти только вперед. Мы сожгли за собой все мосты». Таким образом, как в полной мере выяснилось на Нюрнбергском процессе, Гитлер лишал свое правительство возможности пойти на какие бы то ни было переговоры.
Как я полагал в то время, одной из причин столь резких перемен в характере Гитлера был постоянный стресс, в котором он находился. Он работал в непривычном режиме. С самого начала Русской кампании он уже не мог отвлекаться от государственных дел, чередуя периоды бурной деятельности с долгим бездельем. Если в прошлом он ловко заставлял работать других, то теперь взваливал все больше на себя. Чем больше приходилось ему работать, тем строже он относился к себе, но дисциплинированность шла вразрез с его характером и неизбежно отражалась на качестве его решений.
Правда, и до войны у него, бывало, проявлялись признаки переутомления от работы: временами он предпочитал откладывать принятие важных решений, выглядел рассеянным, разражался нудными монологами или, наоборот, произносил лишь «да» или «нет». В такие моменты невозможно было понять, следит ли он за темой разговора или погружен в свои мысли. Однако после нескольких недель, проведенных в Оберзальцберге, он обычно выглядел отдохнувшим. Его глаза становились ярче, реакции адекватнее, и он снова с удовольствием брался за государственные дела.
В 1943 году близкое окружение часто убеждало его взять отпуск, и иногда он на несколько недель или даже месяцев уезжал в Оберзальцберг[187]. Однако, несмотря на перемену места, его распорядок не менялся. Поблизости неизменно маячил Борман, представлявший на рассмотрение фюрера бесконечные незначительные вопросы. Не иссякал и поток посетителей: Гитлера осаждали гауляйтеры и министры, не имевшие доступа в Ставку. И в Оберзальцберге ежедневно проводились длительные оперативные совещания; весь штабной персонал переезжал вслед за Гитлером. Когда мы выражали тревогу по поводу его здоровья, Гитлер часто говорил: «Вам легко давать советы, но я просто не могу взять отпуск. Я никому не могу передоверить решение военных вопросов даже на сутки».
Военные из окружения Гитлера с юности привыкли к каждодневному труду и не понимали, что он переутомляется. И Борман, казалось, не сознавал, что требует от Гитлера слишком многого. К тому же Гитлер пренебрегал тем, что непременно должен сделать руководитель любого предприятия – назначить квалифицированных заместителей на важных направлениях работы. Гитлер не располагал ни компетентным исполнителем по энергичному руководству вооруженными силами, ни толковым командующим сухопутными войсками. Он забыл о правиле, которого строго придерживался прежде: чем выше положение человека, тем больше у него должно быть свободного времени.
Переработка и изоляция в ставках привели его в особое состояние. Он пребывал в умственном оцепенении, постоянно язвил и раздражался. Прежде он принимал решения с поразительной легкостью, теперь же словно выдавливал их из своего изнуренного мозга[188]. Как бывший яхтсмен я был знаком с синдромом перетренировок. Я помню, как мы тупели и становились раздражительными, мы гребли как автоматы, уже не мечтая о передышке, и хотели лишь тренироваться и тренироваться. Чрезмерное интеллектуальное перенапряжение также может привести к подобным результатам. В тяжелые дни войны я сам замечал за собой, как мой мозг продолжает механически работать и принимать решения, хотя я с трудом воспринимаю свежую информацию.
Тайный отъезд Гитлера на фронт из затемненной рейхсканцелярии 3 сентября 1939 года стал серьезной вехой его жизни. Изменилось его отношение к народу. Даже когда он общался с населением – с многомесячными интервалами, – его уже не встречали с прежним энтузиазмом, и его магнетическая сила, казалось, иссякла.
В начале тридцатых годов, в конечной фазе борьбы за власть, Гитлер работал не меньше, чем во второй половине войны. Однако тогда он, кажется, черпал из собиравшихся на митинги толп гораздо больше энергии и решительности, чем тратил на свои речи. Даже в период между 1933-м и 1939 годами, когда обретенный высокий пост облегчил ему жизнь, ежедневные процессии почитателей, тянувшиеся в Оберзальцберг, заметно восстанавливали его силы. Предвоенные митинги также служили ему стимуляторами. Они были частью его жизни, вселяли в него энергию и уверенность.
Ближайшее окружение – секретари, врачи, адъютанты – не могло взбодрить Гитлера так, как предвоенное общество Оберзальцберга или рейхсканцелярии. Среди этих новых людей не было никого, кто замирал бы зачарованный его обаянием. Как я замечал еще в те дни, когда мы мечтали о наших архитектурных шедеврах, близкое общение принижало Гитлера-полубога, созданного геббельсовской пропагандой, до обычного человека со всеми человеческими нуждами и слабостями, хотя на его авторитет и теперь никто не смел посягнуть.
И военная свита Гитлера явно его утомляла. В прозаичной атмосфере Ставки даже намек на идолопоклонство произвел бы дурное впечатление. Офицеры держались подчеркнуто сдержанно, и, если даже эта сдержанность противоречила их природе, военное воспитание все равно делало свое дело. По этой причине лизоблюдство Кейтеля и Геринга казалось еще назойливее, тем более что их лесть звучала неискренне. Сам Гитлер не поощрял подобострастие, и в атмосфере Ставки доминировала объективность оценок.
А вот критики своего образа жизни Гитлер не выносил вовсе, и его ближайшим сподвижникам приходилось скрывать свои тревоги и приспосабливаться к привычкам шефа. Гитлер все решительнее избегал разговоров на личные темы, разве что иногда предавался сентиментальным воспоминаниям со старыми партийными товарищами – Геббельсом, Леем или Эссером. Со мной и с остальными он вел себя весьма отчужденно. Справедливости ради следует отметить, что иногда Гитлер принимал решения так же быстро, как прежде, и случалось, что даже внимательно выслушивал противоположную точку зрения, но это стало столь необычным, что запоминалось надолго.
Нам со Шмундтом пришла в голову мысль привозить с фронта к Гитлеру молодых офицеров, чтобы они внесли свежую струю в замкнутую атмосферу Ставки. Однако эти наши усилия ни к чему не привели. Сначала Гитлер вроде бы не хотел тратить время попусту, а потом и мы сообразили, что эти встречи приносили бы больше вреда, чем пользы. Например, один молодой офицер-танкист доложил, что во время наступления вдоль Терека его часть почти не встретила вражеского сопротивления и остановилась лишь потому, что иссякли боеприпасы. Гитлер разволновался и несколько дней размышлял над услышанным, а затем заявил: «Вот видите! Бы производите слишком мало снарядов для 75-миллиметровых орудий! Почему? Немедленно увеличьте производство любой ценой». В действительности – при наших ограниченных возможностях – снарядов было достаточно, но коммуникации так растянулись, что интендантские службы не поспевали за быстро продвигающимися танковыми частями.
Из подобных сообщений фронтовых офицеров Гитлер немедленно делал выводы о просчетах Генерального штаба ОКХ, хотя на самом деле трудности возникали из-за быстрых темпов наступления, на которых настаивал сам Гитлер. Обсуждать же с ним подобные вопросы было невозможно, поскольку он не обладал необходимыми знаниями в сложной сфере материально-технического обеспечения.
Изредка Гитлер все же принимал особо отличившихся в боях офицеров и военнослужащих рядового и унтер-офицерского состава для вручения им боевых наград. В результате этих встреч он, при его неверии в компетентность штабного персонала, часто устраивал бурные сцены и без видимых причин менял уже принятые решения. Желая предотвратить подобные осложнения, Кейтель и Шмундт старались заранее нейтрализовать посетителей.
Даже в Ставке на вечерний чай Гитлер приглашал гостей, но постепенно начало чаепитий передвинулось на два часа ночи, и заканчивались они не раньше трех-четырех часов утра. Время отхода ко сну все больше смещалось к рассвету, и я даже как-то заметил: «Если война закончится не скоро, мы, по крайней мере, перейдем к рабочему распорядку обычных людей, которые утром не спят, – вечерние чаепития с Гитлером превратятся в завтраки».
Безусловно Гитлер страдал от бессонницы. Он рассказывал нам, что если ложится в постель рано, то долго мучается от того, что не в силах заснуть. За чаем он часто жаловался, что всю ночь промучился без сна и сумел урвать для отдыха лишь несколько утренних часов.
На чаепития приглашались лишь самые близкие к нему люди – врачи, секретари, военные и гражданские адъютанты, заместитель руководителя имперской палаты печати, постоянный представитель министерства иностранных дел посол Хевель, иногда его венская повариха, специалист по диетическим блюдам, близкие люди из числа посетителей и неизменный Борман. Я также считался желанным гостем. Мы церемонно рассаживались на неудобных стульях в столовой фюрера. Для создания уютной, «домашней» атмосферы Гитлер приказывал разжечь камин, галантно угощал секретарш пирожными и старался как радушный хозяин поддерживать дружескую, непринужденную беседу. Я искренне сочувствовал ему: в его попытках проявить заботу в надежде на ответную доброту было что-то от неудачника.
Поскольку музыка в Ставке была под запретом, оставались лишь беседы, но они сводились к бесконечным монологам самого Гитлера. Его шутки всем были давно известны, но реагировали на них так, словно слышали впервые, и воспоминаниям о полной лишений юности или «днях борьбы» приходилось внимать, изображая глубокую заинтересованность, а внести оживление в беседу постоянные гости не могли или не умели. Все подчинялись неписаному закону: избегать обсуждения политических событий и положения на фронтах, а также критики руководителей государства. Разумеется, и Гитлер не пытался затрагивать эти темы. Лишь Борман позволял себе провокационные замечания. Иногда Гитлер впадал в ярость, узнав из письма Евы Браун об очередной вопиющей глупости чиновников. Когда, например, Ева написала о том, что городские власти запретили мюнхенцам кататься на горных лыжах, Гитлер чрезвычайно разволновался и разразился тирадой о своей бесконечной борьбе с идиотизмом бюрократов и поручил Борману разбираться со всеми подобными инцидентами.
Банальность случаев, вызывавших гнев Гитлера, указывала на то, что его порог раздражительности стал очень низким. В то же время подобные пустяки позволяли ему расслабиться, ведь они возвращали его в мир, где он еще мог отдавать эффективные приказы. Хотя бы на мгновение он забывал о мучительном ощущении бессилия, преследовавшем его с тех пор, как контроль над ситуацией перешел к его врагам.
Хотя он все еще изображал хозяина положения, в чем самоотверженно помогал ему ближний круг, горькая правда временами прорывала туман иллюзий, грозя постыдным поражением. В такие моменты Гитлер снова начинал жаловаться, что политиком стал против своей воли, а по призванию он архитектор, но его не признали, и осуществить проекты, достойные его таланта, он сумел, лишь став главой государства. «У меня осталось одно-единственное желание, – приговаривал он, охваченный жалостью к себе (что случалось все чаще и чаще), – при первой же возможности я повешу на гвоздь свой полевой мундир[189]. Победоносно завершив войну, я достигну главной цели моей жизни и смогу удалиться в старый дом в Линце на берегу Дуная. Тогда обо всех проблемах придется тревожиться моему преемнику». Правда, он говорил нечто подобное и до начала войны, в мирном Оберзальцберге, однако подозреваю, что тогда он просто кокетничал. Теперь же он произносил эти слова без всякой сентиментальности, но с искренней горечью.
Неувядающий интерес к реконструкции Линца, которую он намеревался осуществить после сложения с себя обязанностей руководителя государства, также постепенно принимал форму ухода от реальности. К концу войны в Ставку все чаще вызывали Германа Гисслера, главного архитектора Линца, но Гитлер практически не интересовался планами Гамбурга, Берлина, Нюрнберга и Мюнхена, прежде так много для него значившими. Иногда он мрачно замечал, что считает смерть единственным избавлением от выпавших на его долю мучений, и в соответствии с этими настроениями, изучая планы Линца, неоднократно возвращался к эскизам собственной гробницы, которую предполагалось разместить в одной из башен партийного комплекса зданий. Гитлер подчеркивал, что даже после победоносной войны не желает быть похороненным рядом со своими фельдмаршалами в берлинском Дворце солдатской славы.
Во время подобных ночных разговоров в украинской или восточно-прусской Ставке Гитлер часто производил на меня впечатление человека немного не в себе. В предрассветные часы, утомленные дневными совещаниями и нудными монологами фюрера, мы изо всех сил боролись со сном, и только вежливость и чувство долга заставляли нас посещать эти чаепития.
Перед появлением Гитлера кто-нибудь вдруг мог спросить:
– Послушайте, а где Морелль?
Кто-то сердито отвечал:
– Его не было здесь уже три вечера.
Одна из секретарш:
– Уж мог бы хоть иногда посидеть до утра. Всегда одно и то же… И я с удовольствием выспалась бы.
Другая секретарша:
– Мы должны установить очередность. Несправедливо, что кто-то увиливает, а другим приходится торчать здесь всю ночь.
Разумеется, в этом кругу Гитлера все еще почитали, но нимб его явно поизносился.
После позднего завтрака Гитлеру приносили свежие газеты и информационные сводки, которые были не только важны для формирования его мнения, но и сильно влияли на его настроение. Когда дело касалось особенно важных сообщений в зарубежной прессе, фюрер мгновенно и обычно весьма агрессивно формулировал официальную позицию Германии и затем диктовал ее слово в слово руководителю имперской палаты печати доктору Дитриху или заместителю Дитриха Лоренцу. Гитлер дерзко вторгался во все сферы деятельности правительства, не проконсультировавшись с соответствующими министрами, например с Геббельсом или Риббентропом, и даже не поставив их в известность заранее.
Затем Хевель докладывал о международных событиях, что Гитлер воспринимал куда спокойнее, чем комментарии в прессе. Сейчас мне кажется, что откликам на события он придавал куда большее значение, чем самим событиям. После этого Шауб приносил сводки о ночных воздушных налетах, поступавшие от гауляйтеров Борману. Поскольку я часто через день или два инспектировал военные предприятия в подвергшихся бомбежкам городах, то могу сказать, что Гитлера весьма точно информировали о разрушениях. Понятно, ни одному гауляйтеру не было никакой выгоды в преуменьшении ущерба, ведь если – несмотря на разрушения – он успешно восстанавливал нормальную жизнь и производство, его престиж только возрастал.
Эти доклады явно шокировали Гитлера, правда, не столько жертвы среди населения и разрушения в жилых кварталах, сколько уничтожение ценных зданий, особенно театров. Как и в своих довоенных проектах «обновления немецких городов», он в первую очередь интересовался представительской архитектурой и гораздо меньше – нуждами и несчастьями людей, а потому требовал немедленно восстановить сожженные здания театров. Я несколько раз пытался напомнить ему о других, более важных задачах строительной индустрии, да и местные власти вовсе не пылали желанием выполнять столь непопулярные приказы. Во всяком случае, Гитлер, поглощенный военной ситуацией, редко спрашивал, как продвигается строительство. Он настаивал на восстановлении оперных театров только в Мюнхене, своем втором доме, и в Берлине, на что потребовалось огромное количество рабочих и денег[190]. Заявляя, что «театральные спектакли необходимы для поддержания морального состояния людей», Гитлер демонстрировал поразительную неосведомленность о жизни и настроениях народа – горожанам-то уж точно было не до театров. Эти замечания также показывают, насколько глубоко укоренилась в нем мелкобуржуазная мораль.
Читая доклады, Гитлер обычно обрушивал свой гнев на британское правительство и евреев, на коих возлагал всю вину за бомбардировки, и заявлял, что мы могли бы положить конец авианалетам, если бы создали свою мощную бомбардировочную авиацию. Всякий раз, как я объяснял, что у нас нет ни самолетов, ни взрывчатки для начинки бомб[191], он заявлял: «Да полно вам, Шпеер. Вы уже столько невозможного сделали. И с этим справитесь». Оглядываясь назад, я думаю, что одна из причин, по которой Гитлер не воспринимал воздушную войну над Германией всерьез, – наша способность увеличивать выпуск военной продукции, несмотря на массированные авианалеты. Наши с Мильхом предложения о радикальном сокращении производства бомбардировщиков и соответственном увеличении выпуска истребителей категорически отвергались, и в конце концов время было безвозвратно упущено.
Я несколько раз пытался убедить Гитлера съездить в подвергшиеся авианалетам города и увидеть разрушения своими глазами[192]. Геббельс пытался втолковать ему то же самое, но безуспешно. Он жаловался на упрямство Гитлера, с завистью рассказывал о Черчилле и сокрушался о невозможности развернуть достойную пропагандистскую кампанию. Гитлер с упорным постоянством отвергал все подобные предложения. Во время переездов со Штеттинского вокзала в рейхсканцелярию или в Мюнхене в свою квартиру на Принц-регент-штрассе он теперь приказывал шоферу выбирать кратчайшую дорогу, хотя прежде предпочитал долгие поездки. Я несколько раз сопровождал его и видел, с каким равнодушием он смотрел на руины за окном автомобиля.
Морелль порекомендовал Гитлеру длительные прогулки, и было бы нетрудно проложить несколько тропинок в прилегающих к Ставке лесах Восточной Пруссии, но Гитлер наложил вето на этот проект и в результате совершал ежедневный моцион на крохотной площадке длиной в сотню ярдов в «Запретной зоне I».
Основное внимание Гитлер уделял не своим спутникам, а овчарке Блонди, используя прогулки для ее дрессировки. Сначала он несколько раз заставлял ее приносить палку, затем собаке приходилось балансировать на доске около 30 сантиметров шириной и примерно 7,5 метра длиной, поднятой на высоту около 2 метров. Гитлер, разумеется, знал, что любая собака считает хозяином того, кто ее кормит. Перед тем как ординарец открывал клетку, Гитлер обычно несколько минут смотрел, как возбужденная собака то с голодным воем, то с радостным поскуливанием бросается на проволочную загородку. Поскольку я пользовался особым расположением фюрера, мне иногда разрешалось присутствовать при кормежке, в то время как остальные наблюдали за процессом издалека. Возможно, в личной жизни Гитлера эта собака играла самую важную роль. Во всяком случае, она значила для него гораздо больше, чем ближайшие помощники.
Часто, когда среди гостей Ставки не было приятных ему людей, Гитлер трапезничал лишь в обществе своей собаки. Само собой разумеется, если я приезжал в Ставку на два-три дня, меня раз или два приглашали на обед к фюреру. Все наверняка полагали, что за едой мы обсуждаем важные государственные или личные дела, но даже мне не удавалось вывести Гитлера на серьезный разговор о военном или экономическом положении – все ограничивалось маловажными вопросами или скучными показателями производства.
Поначалу Гитлер еще интересовался проблемами, увлекавшими нас в прошлом, например будущим обликом немецких городов. Он также хотел спроектировать трансконтинентальную железнодорожную сеть, которая связала бы воедино его будущую империю. Решив проложить ширококолейные пути, он начал изучать различные типы вагонов и погрузился в подробные расчеты их грузоподъемности. Это занимало его долгими бессонными ночами[193]. Как подсчитали в министерстве транспорта, две железнодорожные системы тяжким бременем лягут на экономику страны, но Гитлер, одержимый своей идеей, решил, что железнодорожная сеть объединит его империю надежнее, чем система шоссейных дорог.
С каждым месяцем Гитлер становился все неразговорчивее. Он явно предпочитал мое общество, поскольку со мной мог расслабиться и не вынуждать себя поддерживать беседу, как приходилось с остальными гостями. Во всяком случае, с осени 1943 года обед с ним превратился в суровое испытание. В полном молчании мы расправлялись с супом, затем в ожидании следующего блюда обменивались замечаниями о погоде, и Гитлер обычно отпускал едкое замечание о некомпетентности бюро прогнозов. В конце концов разговор возвращался к качеству еды. Гитлер был в высшей степени доволен своей поварихой и расхваливал ее знание вегетарианской кухни. Если какое-то блюдо Гитлеру особенно нравилось, он предлагал мне попробовать.
Он вечно боялся растолстеть. «Об этом не может быть и речи! Только представьте меня с пузом! Это поставит крест на моей политической карьере!» После подобных высказываний он часто вызывал ординарца и приказывал положить конец искушению: «Пожалуйста, уберите это блюдо. Оно мне слишком нравится». Даже здесь, в Ставке, он не упускал случая поиздеваться над любителями мяса, но меня никогда не пытался обратить в свою веру. Он даже не возражал против бокала «Штайнхагера» после жирной пищи, хотя с сожалением замечал, что при его диете это ни к чему. Если подавали мясной бульон, то я был уверен, что он заговорит о «трупном чае»; увидев на столе раков, он заводил рассказ об умершей старухе, чье тело родственники сбросили в ручей, чтобы приманить побольше раков; а если приносили угрей, то нам предстояло выслушать, что они лучше всего ловятся на дохлых кошек.
Прежде, во время трапез в рейхсканцелярии, Гитлер никогда не стеснялся повторять истории столько раз, сколько ему хотелось. Теперь же, когда поражения на фронтах следовали одно за другим и неумолимо приближалась катастрофа, подобные повторения следовало считать признаком его особенно хорошего настроения, ведь по большей части за столом царила гробовая тишина. У меня создавалось впечатление, что Гитлер потихоньку угасает.
Во время трапез или оперативных совещаний, длящихся часами, Гитлер приказывал собаке лежать в предназначенном ей углу. Она выполняла приказ с недовольным ворчанием, а когда чувствовала, что за ней не следят, подползала поближе и после нескольких искусных маневров в конце концов устраивала морду на хозяйском колене. Затем снова раздавалась отрывистая команда, и собака убиралась в свой угол. Как и любой разумный гость Гитлера, я старался не проявлять дружеских чувств к собаке. Не всегда это удавалось, особенно когда за обедом или ужином овчарка клала голову на мое колено и внимательно изучала куски мяса на моей тарелке, явно предпочитая их вегетарианской пище хозяина. Заметив вероломство Блонди, Гитлер тут же раздраженно отзывал ее. И все же собака была единственным живым существом в Ставке, которое пробуждало в Гитлере какие-то человеческие чувства. У нее был лишь один недостаток – она не умела разговаривать.
Отчужденность Гитлера прогрессировала медленно, почти незаметно. Начиная с осени 1943 года он, бывало, произносил одну и ту же фразу, свидетельствовавшую о том, как горько он переживал свое одиночество: «Шпеер, скоро у меня останутся только два друга: фрейлейн Браун и моя собака». В его голосе звучали такое недоверие и страдание, что я даже не пытался убедить его в своей преданности. И это единственное предсказание Гитлера полностью сбылось, но его заслуга лишь в том, что он выбрал верную любовницу, а собака во всем от него зависела.
Позже, за много лет тюремного заключения, я понял, что значит жить в состоянии постоянного психологического напряжения. Только тогда мне пришло в голову, что жизнь Гитлера во многом была аналогична жизни заключенного. В его бункере, лишь в июле 1944 года ставшем похожим на склеп, всегда были толстые стены и потолки, как в тюрьме. Железные двери с железными засовами охраняли малочисленные входы и выходы, и даже редкие прогулки за колючей проволокой дарили ему не больше свежего воздуха и контактов с природой, чем кружение узника по тюремному двору.
Рабочий день Гитлера начинался с послеобеденного оперативного совещания около двух часов дня. Сторонний наблюдатель не заметил бы отличий от совещаний, проводившихся, например, весной 1942 года. Практически те же генералы и адъютанты собирались вокруг большого стола, на котором расстилали оперативные карты. Однако события прошедших полутора лет оставили глубокие следы: все присутствующие явно постарели и устали, а призывы и приказы фюрера воспринимали весьма сдержанно и равнодушно.
Сначала обсуждались положительные аспекты. Судя по показаниям военнопленных и разведдонесениям с русского фронта, силы врага должны были вот-вот иссякнуть.
Наступающие всегда несут большие потери в живой силе, но даже с учетом огромного превосходства России над Германией в численности населения ее потери все равно были ошеломляющими. Самые незначительные наши успехи раздувались в ходе этих дискуссий до колоссальных масштабов, дабы убедить Гитлера в том, что в конце концов мы обескровим армию Советов и остановим ее наступление. Более того, многие из нас верили, что Гитлер сумеет закончить войну в нужный момент.
Йодль представил Гитлеру доклад с прогнозом развития событий на следующие несколько месяцев. Одновременно он попытался вернуть себе возможность выполнять обязанности начальника штаба оперативного руководства, которые последовательно узурпировал Гитлер. Йодль прекрасно знал о недоверии Гитлера к доводам, основанным на расчетах. Даже в конце 1943 года Гитлер с презрением говорил о докладной записке генерала Георга Томаса, в которой тот чрезвычайно высоко оценил советский военный потенциал. Гитлер был так раздражен, что вскоре после получения докладной записки запретил Томасу и всему ОКВ впредь заниматься подобными изысканиями. Когда осенью 1944 года мое управление планирования, надеясь помочь штабу оперативного руководства войсками принимать решения, провело исследование возможностей вражеской военной промышленности, Кейтель не преминул упрекнуть нас в излишнем усердии и запретил передавать подобные документы в ОКБ.
Йодль прекрасно понимал, сколь серьезные препятствия ему предстоит преодолеть, а потому поручил молодому полковнику авиации Кристиану вкратце изложить суть вопроса на оперативном совещании. Выбор пал на Кристиана, поскольку он был женат на одной из секретарш Гитлера, неизменно посещавшей ночные чаепития, то есть обладал немаловажным преимуществом. Йодль надеялся раскрыть тактические планы врага на более или менее длительный период времени и сделать выводы о том, какие последствия это будет иметь для нас. Из всей этой затеи я помню лишь, как полковник Кристиан показывал не проронившему ни слова Гитлеру различные пункты на нескольких больших картах Европы. Во всяком случае, у Йодля ничего не вышло.
Не встречая никакого сопротивления со стороны военного командования, Гитлер продолжал принимать все решения единолично, полностью пренебрегая анализом военной ситуации и материально-технического обеспечения войск. Он не опирался на исследовательские группы, которые могли бы проанализировать все аспекты наступательных операций, оценить их эффективность, предусмотреть вероятные контрмеры противника. Персоналы штабов обладали более чем достаточными знаниями для ведения современной войны – требовалось только ставить перед ними цели. Правда, Гитлер воспринимал информацию о ситуации на отдельных участках фронта, но предполагалось, что обрывочные сведения могли соединиться в единое целое лишь в его голове. Так что фельдмаршалы и ближайшие помощники Гитлера выполняли лишь функции советников, ибо решения он обычно принимал заранее и изменениям подлежали лишь несущественные детали. К тому же он не пожелал извлечь урок из результатов Восточной кампании 1942–1943 годов и повторял одни и те же ошибки.
В Ставке, где весь персонал изнемогал под тяжелейшим бременем ответственности, пожалуй, даже радовались приказам свыше. Это освобождало от принятия самостоятельных решений и служило оправданием при неудачах. Очень редко кто-нибудь из штабистов добивался перевода на фронт, мотивируя это тем, что больше не может поступать против своей совести. По сей день для меня остается загадкой, почему, несмотря на критическую оценку положения, ни один из нас не осмелился убедительно изложить свое мнение – ведь мы почти не чувствовали своих оков. Но в замкнутой атмосфере Ставки мы оставались равнодушными к последствиям решений Гитлера на фронте, где сражались и погибали немецкие солдаты. Снова и снова наши армии попадали в окружение только из-за того, что Гитлер накладывал вето на приказ Генерального штаба об отступлении.
Невозможно требовать от руководителя государства регулярных поездок на фронт, но Гитлер объявил себя Верховным главнокомандующим, он вникал в самые мелкие детали, а потому поездки на фронт входили в его обязанности. Если выезжать на фронт ему не позволяло здоровье, он должен был посылать специально назначенного представителя. Если же он боялся за свою жизнь, то не имел никакого права оставаться Верховным главнокомандующим.
Стоило бы Гитлеру и его штабистам пару раз съездить на фронт, и вскрылись бы фундаментальные ошибки, стоившие так много крови. Однако Гитлер и его военные советники считали, что могут руководить армиями, полагаясь лишь на оперативные карты. Они понятия не имели ни о русской зиме и российских дорогах, ни о страданиях измученных солдат, замерзающих в землянках без соответствующего обмундирования, солдат, боевой дух которых был давно уже сломлен. Гитлер передвигал на карте дивизии, которые считал боеспособными, но которые на самом деле растеряли в боях и людей, и технику, и боеприпасы. Более того, он часто устанавливал совершенно нереальные сроки. А поскольку он неизменно приказывал наступать немедленно, передовые отряды вступали в бой без оперативной поддержки, а дивизии, не успевая сосредоточить все силы, становились легкой добычей врага и в итоге уничтожались.
Ставка обладала самым современным на тот момент узлом связи. Можно было напрямую связаться со всеми важными театрами военных действий, и Гитлер имел возможность получать оперативную информацию по телефону, телетайпу и по радио. Но по сравнению с прошлыми войнами современные коммуникации имели серьезный минус: полевые командующие лишались малейшего шанса на проявление инициативы, поскольку Гитлер постоянно вмешивался в их действия, бросал в бой отдельные дивизии на любых участках фронта, не выходя из комнаты для оперативных совещаний. И чем опаснее становилось положение на фронтах, тем сильнее увеличивался созданный современными технологиями разрыв между реальностью и воображаемыми представлениями человека, стоявшего у пульта управления.
Военный лидер должен обладать умом, целеустремленностью и стальными нервами. Гитлер полагал, что наделен всеми этими качествами в гораздо большей мере, чем его генералы. Он постоянно, правда, лишь после зимней катастрофы 1941–1942 годов, прогнозировал еще более суровые испытания и утверждал, что в критических ситуациях сможет по– настоящему продемонстрировать свою стойкость и выдержку[194].
Подобные замечания вряд ли могли понравиться военным, но Гитлер часто позволял себе неприкрытые оскорбления офицеров Генерального штаба. Он говорил им, что они не обладают упорством, все время твердят об отступлении, готовы отдать врагу завоеванные территории без всяких причин. Он мог заявить, что трусы из Генерального штаба никогда не осмелились бы развязать войну; что они всегда отговаривали его, всегда утверждали, что немецкая армия слишком слаба. Но ведь прав оказался он! Гитлер привычно перечислял прежние победы и вспоминал возражения Генерального штаба перед началом каждой из тех операций, но, учитывая новую реальность, создавалось жуткое впечатление, совершенно противоположное тому, коего он добивался. Предаваясь воспоминаниям, Гитлер часто терял контроль над собой, его лицо багровело, голос срывался: «Они не просто известные трусы, у них нет ни стыда ни совести! В Академии Генерального штаба учат только лжи и обману! Цайтцлер, эти цифры фальшивые! Вас обманывают на каждом шагу. Поверьте мне, ситуация умышленно искажается. Они хотят вынудить меня отдать приказ к отступлению!»
Гитлер неизменно приказывал любой ценой удерживать самые невыгодные позиции, и с тем же постоянством советские войска занимали их если не через несколько дней, то через несколько недель. Гитлер снова впадал в ярость, изливал на офицеров новые потоки оскорблений и выражал недовольство немецкими солдатами: «В Первую мировую войну солдаты были гораздо выносливее. Вспомните, как они сражались под Верденом и на Сомме! А сегодня они готовы бежать при малейшей опасности».
Многие офицеры, пережившие подобный разнос, впоследствии присоединились к заговору 20 июля 1944 года. Особое чутье Гитлера, позволявшее ему приспосабливаться к любому окружению, изменило ему. Теперь он вел себя как одержимый, совершенно не думая о последствиях. Его речь превратилась в бурный поток слов – так узник, спеша выговориться, выдает обвинителю опасные секреты.
Желая оставить последующим поколениям доказательства правильности своих приказов, еще весной 1942 года Гитлер затребовал в Ставку квалифицированных стенографистов из рейхстага. С тех пор на всех оперативных совещаниях они сидели за отдельным столом и записывали каждое слово.
Когда Гитлеру казалось, что он нашел решение сложной проблемы, он спрашивал: «Вы успели записать? Да, когда– нибудь все поймут, что я был прав. Но эти идиоты из Генерального штаба не желают мне верить». Даже если войска отступали, Гитлер с победным видом заявлял: «Разве три дня назад я не отдавал приказ об отступлении? Но мой приказ не выполнили. Они не выполняют мои приказы, а потом лгут и во всем винят русских. Они лгут, утверждая, что русские помешали им выполнить мой приказ». Гитлер упрямо отказывался признать: причина всех его неудач коренится в том, что лично он втянул Германию в войну на нескольких фронтах.
Всего несколько месяцев назад стенографисты, неожиданно попавшие в этот сумасшедший дом, вероятно, считали Гитлера высшим гением, как приучил их Геббельс. Здесь они получили возможность познать истину. До сих пор я отчетливо помню, как они с землистыми, унылыми лицами строчат протоколы совещаний или в свободное время понуро слоняются по Ставке. Они казались мне посланцами народа, вынужденными наблюдать за развертывающейся на сцене трагедией из первого ряда партера.
В начале Восточной кампании, Гитлер, в соответствии со своей теорией о «неполноценности славян», считал войну с Советским Союзом детской игрой. Однако чем дольше длилась война, тем большим уважением он проникался к русским. Он был потрясен мужеством, с которым они воспринимали свои первые поражения. Он с восхищением говорил о Сталине, особо подчеркивая схожесть его положения со своим, а опасность, нависшую над Москвой зимой 1941 года, сравнивал со своими нынешними неприятностями. Иногда, обретя на короткое время прежнюю уверенность[195], Гитлер мог шутливым тоном заявить, что после победы над Россией, пожалуй, лучше всего доверить руководство страной Сталину (разумеется, при господстве Германии), поскольку невозможно представить человека, который лучше Сталина справлялся бы с русскими. В общем, он видел в Сталине своего рода коллегу. Возможно, поэтому, когда сын Сталина попал в плен, Гитлер распорядился, в виде исключения, хорошо обращаться с ним. Да, многое изменилось после заключения перемирия с Францией, когда Гитлер заявил во всеуслышание, что война с Советским Союзом – пустячное дело.
Осознав в конце концов, что на востоке приходится иметь дело с грозным врагом, Гитлер так никогда и не изменил своего мнения о войсках западных держав: он считал их практически небоеспособными. Даже успехи западных союзников в Африке и Италии не смогли поколебать его уверенности в том, что эти солдаты обратятся в бегство при первом же серьезном немецком наступлении. Летом 1944 года Гитлер все еще был убежден, что можно без труда вернуть потерянные на западе территории. Таким же предвзятым было его мнение о лидерах западных держав. На оперативных совещаниях он часто называл Черчилля некомпетентным демагогом и алкоголиком и вполне серьезно утверждал, что Рузвельт перенес не детский паралич, а паралич, вызванный сифилисом, и потому американский лидер – умственно отсталый. Эти мнения также доказывают, что в последние годы жизни Гитлер находился в плену иллюзий.
В «Запретной зоне I» в Растенбурге построили чайный домик, обстановкой выгодно отличавшийся от унылых помещений Ставки. Здесь мы иногда отдыхали за бокалом вермута; здесь фельдмаршалы ожидали приема у Гитлера. Сам Гитлер не любил бывать в чайном домике, не желая встречаться с генералами и офицерами штабов Верховного командования и сухопутных сил. Однако после падения фашистского режима в Италии 25 июля 1943 года и назначения главой правительства Бадольо Гитлер в течение нескольких дней проводил здесь чаепития с десятком своих военных и политических советников, в числе которых были Кейтель, Йодль и Борман. И однажды Йодль вдруг выпалил: «Подумать только, фашизм лопнул как мыльный пузырь». Повисло зловещее молчание, затем кто-то заговорил совершенно о другом, а Йодль, явно испуганный, побагровел.
Несколько недель спустя в Ставку пригласили принца Филиппа Гессенского, одного из немногих представителей старого режима, к коим Гитлер всегда относился с уважением и даже почтением. Филипп часто оказывал Гитлеру различные услуги, в частности в первые годы Третьего рейха помог установить контакты с лидерами итальянского фашизма. Еще он приобретал для Гитлера ценные произведения искусства и благодаря своим родственным связям с итальянским королевским домом обеспечивал их вывоз из Италии.
Когда через несколько дней принц собрался уезжать, Гитлер без обиняков заявил, что не позволит ему покинуть Ставку. Он продолжал относиться к Филиппу с преувеличенной любезностью и приглашал на свои обеды и ужины, но свита, прежде обожавшая поговорить с «настоящим принцем», теперь его избегала, словно заразного больного. 9 сентября принца Филиппа и принцессу Мафальду, дочь короля Италии, по личному приказу Гитлера отправили в концентрационный лагерь.
Еще несколько дней Гитлер хвастливо заявлял, что давно начал подозревать принца в передаче секретной информации членам итальянского королевского дома, приказал следить за ним и прослушивать его телефонные разговоры и таким образом было обнаружено, что принц передавал секретные шифры своей жене. И тем не менее, Гитлер продолжал относиться к принцу с подчеркнутым дружелюбием, что было, как он говорил, явно восхищаясь своим талантом детектива, частью его тактики.
Арест принца и его жены напомнил столь же близким к Гитлеру людям, что все они полностью в его власти. Все невольно осознали: вполне вероятно, Гитлер тайно следит за ними и любого может постичь подобная судьба, а оправдаться не представится никакой возможности.
С тех пор как дуче поддержал Гитлера во время австрийского кризиса, его отношения с фюрером стали для всех нас символом дружбы и согласия. После свержения итальянского лидера и его бесследного исчезновения Гитлер, вдохновленный примером «верности Нибелунгов», вновь и вновь на оперативных совещаниях требовал сделать все возможное, чтобы найти пропавшего Муссолини. Он заявил, что судьба Муссолини – кошмар, преследующий его днем и ночью.
12 сентября 1943 года на оперативное совещание в Ставке среди прочих вызвали гауляйтеров Тироля и Каринтии.
На совещании было решено, что не только южный Тироль, но и итальянская территория вплоть до Вероны отныне будут находиться в ведении гауляйтера Тироля Хофера. Побережье Венецианского залива, включая Триест, присоединялось к Каринтии гауляйтера Райнера. В мою сферу полномочий вошли все вопросы вооружения и производства на остальной итальянской территории в обход итальянских властей. К нашему величайшему удивлению, через несколько часов после подписания этих приказов было объявлено об освобождении Муссолини.
Оба гауляйтера решили, что потеряли столь неожиданно приобретенные владения. И я, уверенный, что лишился своих новых полномочий, сказал: «Не думает же фюрер, что дуче стерпит такое!» Вскоре я снова встретился с Гитлером и предложил отменить последний приказ, полагая, что именно так он и поступит. Каково же было мое удивление, когда Гитлер ответил: «Нет, приказ остается в силе». Я обратил внимание фюрера на то, что при новом итальянском правительстве, сформированном Муссолини, наши действия будут восприняты как посягательство на суверенитет Италии. Гитлер немного подумал и сказал: «Представьте мне снова приказ на подпись, только датируйте его завтрашним числом. Тогда не останется сомнений в том, что освобождение дуче никоим образом не повлияло на мое решение»[196]. Без сомнения, еще за несколько дней до того, как Гитлер решил отрезать Северную Италию, он уже получил сведения о том, где содержат в заключении Муссолини. Думаю, что в предвидении освобождения дуче он и поспешил вызвать нас в Ставку и подписать приказ.
На следующий день Муссолини прибыл в Растенбург. Расчувствовавшийся Гитлер обнял его, а 27 сентября, через две недели после того, как расчленил Италию, на годовщину подписания Тройственного союза, уверил в своей дружбе и выразил надежду на то, что фашизм вновь приведет Италию к свободе.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.