2. Иллюзии и разрыв
2. Иллюзии и разрыв
Принадлежать к этому большинству? Пренебречь совестью и подчиниться приказу? Нет! Ни за что!
Виктор Гюго
На дополнительных выборах в июне 1848 года одновременно с Виктором Гюго депутатом Учредительного собрания стал принц Луи-Наполеон Бонапарт. В жилах этого сына Гортензии Богарнэ и (быть может) одного голландского адмирала не было ни одной капли крови Бонапарта, но у него было магическое имя, и толпы на бульварах распевали: «По-ле-он! По-ле-он! У нас будет он!» Эту странную кандидатуру на пост президента новой республики выставила небольшая группа преданных ему людей. В Собрании над ним сперва смеялись. В тех редких случаях, когда он появлялся на трибуне, его заспанный вид, немецкий акцент, бессвязная речь расхолаживали аудиторию. «Кретин», пискливым голосом отзывался о нем маленький Тьер. Но Тьер полагал, что «кретина» легко будет повести за собой, и из ненависти к республиканцу Кавеньяку представители правой отдали предпочтение этому фальшивому Бонапарту с тупым взглядом.
Госпожа Гамлен, альковная бонапартистка, восторгалась им. «Все объединятся вокруг него», — говорила она. Заручившись поддержкой Леони д’Онэ, она стремилась вовлечь в свой лагерь Виктора Гюго и убедила Луи-Наполеона нанести поэту визит. Принц появился на улице Тур-д’Овернь с почтительной пронырливостью. «Я хотел бы объясниться с вами, — сказал он. — На меня клевещут. Разве я произвожу на вас впечатление бестолкового человека? Говорят, что я хочу пойти по стопам Наполеона! Есть два человека, которых при большом честолюбии можно взять себе за образец, Наполеон и Вашингтон. Один гениален, другой добродетелен… Наполеон более велик, но Вашингтон лучше его. Если нужно выбирать между преступным героем и честным гражданином, то я выбираю честного гражданина. Таково мое честолюбие»[126].
Гюго нашел, что принц — человек унылый и довольно безобразный, да еще какой-то растерянный, вроде лунатика, но что он деликатен, серьезен, хорошо воспитан и осторожен. Королева Гортензия не зря советовала сыну никогда не раскрывать прежде времени своих замыслов. Он с важным видом твердил: «Я свободолюбец и демократ», а слова эти производили на Гюго магическое действие. Поэт, мысливший понятиями «белое» и «черное», заблудился в сером тумане хитросплетений этого «мечтательного, но алчного авантюриста». Ему было известно, что когда-то принц обвинялся в принадлежности к карбонариям, что он написал брошюру «Об исчезновении пауперизма». Это Гюго импонировало. На мгновение ему представился четвертый акт «Эрнани», роль романтического героя, которую он, мыслитель, должен исполнить в качестве советчика либерального императора; это была давняя мечта поэта. К тому же другой Наполеон — Наполеон I — был вдохновителем его лучших стихов. И за своим длинноносым гостем со стеклянным взглядом он видел Триумфальную арку, купол Дома Инвалидов, строфы будущих стихов.
Через несколько дней вслед за «Ла Пресс» в колесницу Наполеона впряглась газета «Эвенман». До октябрьской встречи семейная газета Гюго относилась к Луи-Наполеону сдержанно, признавала лишь престиж имени, который принадлежал дяде, а не племяннику. 28 октября позиция внезапно изменяется: в большой статье «Эвенман» вручает принцу судьбы Франции и приписывает ему былую славу императора. В палате депутатов поэт развивает энергичную деятельность, чтобы преодолеть барьер, мешающий принцу стать президентом. Он голосовал за то, чтобы президент избирался на всеобщих выборах. То было заблуждение, к которому присоединился и Ламартин, полагая, что таким образом он прокладывает путь самому себе. Он голосовал против требования присяги президента и, наконец, голосовал против проекта конституции, так как был враждебен принципу однопалатной системы.
Правая, монархическая часть палаты благосклонно отнеслась к Луи-Наполеону, так как полагала, что она быстро с ним разделается. Ведь было принято решение, что президент не может переизбираться на второй срок. Они думали, что это будет нечто вроде короткой интермедии. «Мы предоставим ему женщин, — презрительно говорил Тьер, — и будем держать его в руках». Что же касается Франции, то она была подготовлена к этой авантюре. Крестьяне и буржуа, напуганные июньскими восстаниями, увидели в «двойнике» Наполеона своего спасителя. Рабочие, после закрытия Национальных мастерских, сердились на либералов, да и в сердцах у многих из них жива была бонапартистская закваска. «Эвенман» оказала принцу усердную поддержку: «О Кавеньяке мы писали, что его боятся, о Ламартине что им восхищаются, о Бонапарте — что его ждут». Накануне выборов «Эвенман» вышла с приложением в целую страницу, где пестрело сто раз повторенное имя Луи-Наполеона Бонапарта. Была проявлена сверхгорячая преданность. Когда подвели итоги голосования, то выяснилось, что принц получил пять миллионов пятьсот тысяч голосов; Кавеньяк — миллион пятьсот тысяч; Ледрю-Роллен — триста семьдесят тысяч и Ламартин — семнадцать тысяч девятьсот сорок. При оглашении последней цифры монархисты разразились хохотом.
«Эвенман» торжествовала: «Наполеон не умер!» Наступило время для свершения великих дел. Гюго в манифесте, написанном в духе романтического империализма, начертал обширную программу действия, явившуюся в политике его «предисловием к Кромвелю». В области внешней политики он намечал: разоружение, основание Союза наций — организации, которая должна быть высшей властью для разрешения всех спорных международных вопросов; он предлагал прорыть Суэцкий и Панамский каналы, ставил задачей цивилизацию Китая, колонизацию Алжира. В области внутренних дел — борьба против нужды и лишений, принятие мер, способствующих развитию промышленности, подъему искусств, литературы и науки. Прекрасная мечта и даже прекрасная программа, однако Гюго был способен лишь воспеть ее, но не провести в жизнь. Бесчисленные его враги распространяли слух, что он добивался министерского портфеля. Поводом к этим нападкам послужило его обращение к президенту, которого он призывал ориентироваться на «новые и прославленные имена». Но ведь он искал для себя более значительной роли, чем пост министра. «Мы не намерены ни в чьей свите продвигаться к власти! Это и слишком высоко, и слишком низко». Нет, Гюго хотелось стать тайным духовным советником принца. Он и не подозревал, что имеет дело с человеком, для которого важно было лишь одно: любыми средствами удержаться на том пьедестале, куда его вознесла Фортуна.
Двадцать третьего декабря принц-президент давал в Елисейском дворце свой первый обед. Был приглашен и Гюго, но он несколько запоздал. Президент встал и направился к нему. «Я устроил этот обед экспромтом, сказал он, — и пригласил лишь несколько близких друзей. Я полагал, что вы не откажетесь быть в их числе. Весьма признателен, что вы пришли». От проницательного взгляда истого журналиста, каким являлся Виктор Гюго, не ускользнуло то, что белый фарфоровый сервиз — самый обыкновенный, а столовое серебро довольно грубое и уже не новое, как в заурядных буржуазных домах; новый режим вступал в свои права в бедности. После обеда президент отвел Гюго в сторону и спросил его, что он думает о настоящем моменте. Гюго сдержанно ответил, что нужно успокоить буржуазию и предоставить работу народным массам; что после трехвековой славы Франция не пожелает впасть в ничтожество; короче говоря, необходимо установить мир. «К тому же Франция — страна завоевателей. Когда она не одерживает победы силою оружия, она хочет достигнуть их силою разума. Поймите это и действуйте. Если забудете, вы погибли…» Пророк говорил свысока, президент, казалось, задумался и отошел от него. Бесспорно, он подумал: «Идеолог! Отстранить его!» Возвращаясь домой, Гюго размышлял об этом «мгновенном переселении во дворец, об этом пробном церемониале, об этой смеси буржуазного, республиканского, императорского…».
В конце недели (30 декабря 1848) он отправился к Ламартину, который устраивал прием каждую субботу. Он нашел его бледным, согбенным, озабоченным и опечаленным, постаревшим за десять месяцев на десять лет, но спокойным и примирившимся со своей неудачей. Жирарден критиковал президента и только что сформированное убогое министерство с торжественным Одилоном Барро, прославившимся своей наполеоновской манерой держать руку за отворотом сюртука. «Нет, — сказал Жирарден, — надо было составить авторитетный кабинет министров: „Сьер, Моле, Бюжо, Берье, Гюго, Ламартин…“» Ламартин ответил, что он бы согласился войти; Гюго промолчал.
Через день, 1 января 1849 года, он размышлял над теми переменами, которые произошли в истекшем бурном году: Луи-Филипп в Лондоне, герцогиня Орлеанская — в Эмсе, папа Пий IX — в Гаэтэ. Католическая церковь потеряла Рим, буржуазия потеряла Париж. Алиса Ози выступала совсем нагая в роли Евы на сцене театра Порт-Сен-Мартен. В июле 1848 года умер Шатобриан, и Гюго жалел, что похороны были самые обычные: «А мне бы хотелось для Шатобриана по-королевски торжественной церемонии погребения: Собор Парижской богоматери, мантия пэра Франции, мундир академика, шпага дворянина-эмигранта, — цепь ордена Золотого Руна, представители всех корпораций, половина гарнизона под ружьем, задрапированные черным крепом барабаны, каждые пять минут пушечный выстрел, — или уж катафалк бедняков, отпевание в сельской церкви…» Он раскритиковал похороны Шатобриана, как Шатобриан раскритиковал церемонию коронации Карла X.
Курс пятипроцентной ренты упал до семидесяти четырех франков; картофель стоил восемь су мерка. Луи Бонапарт задавал пышные обеды Тьеру, который когда-то приказал его арестовать, и графу Моле, который вынес ему обвинительный приговор. Принц Жером Бонапарт, экс-король Вестфалии, стал управителем Дома Инвалидов, он-то хоть похож был лицом на императора. Своего племянника, президента, он называл «господин Богарнэ». Как-то раз, входя во дворец Собрания, Гюго с удивлением услышал возглас часового:
— Привет врагу заговорщиков!
Это был солдат Национальной гвардии Жюль Сандо.
— Нет, — ответил Гюго, — другу заговорщиков.
На заседании Академии, где присуждались премии за поэтические произведения, Ламартин сказал ему:
— Гюго, если бы я участвовал в конкурсе, они бы не присудили мне премии.
— А меня, Ламартин, они бы и читать не стали.
— Оба были правы.
Семнадцатого февраля 1849 года Гюго с супругой был приглашен на бал к новому президенту. Адель Гюго рассказала об этом вечере в письме Жюлю Жанену, в прошлом врагу, а ныне другу их семейства: «Я встретила там почти всех, кто бывал на приемах у Луи-Филиппа. Прибавилось лишь два-три монтаньяра и несколько легитимистов — таких, как герцоги де Гиш, де Грамон и Берье, которые находились в оппозиции к прежнему королю. Но я не видела ни одного художника, ни одного философа, ни одного писателя. Я была поражена тем, что власть, всегда столь неустойчивая, предала забвению единственно бессмертную власть. Подобное упущение мне было обидно, тем более что я питаю симпатию к славному имени Наполеона; о своем муже я не говорю — он был приглашен по другим мотивам…» В газете «Эвенман» Тереза де Бларю (Леони д’Онэ) описала этот бал в стиле Готье — Мюссе и отозвалась о нем с великой похвалой. Тем не менее популярность Луи Бонапарта меркла, у него были дорогостоящие любовницы, а Собрание скупо отпускало ему кредиты. Он играл на бирже с Ашилем Фульдом. На горизонте уже восходила звезда Генриха V. В то время маршал Бюжо подготовил небольшую книжку «Уличная война». «Здесь изложены, — писал он, — практические советы, по форме подобные инструкциям против холеры». Каждый задавал себе вопрос, одни с беспокойством, другие с надеждой: «Что же произойдет?»
Сент-Бев, будучи человеком благоразумным, отправился в Льеж, чтобы переждать там смутное время. Адель, которая иногда тайно с ним встречалась, писала ему туда. Она упрекала его в том, что он проявил в отношении ее слишком большую осторожность, что он невнимателен к ней, своему другу. Он оправдывался: «Мое здоровье расшатано, моя нервная система не в порядке, и весь мой организм подвержен недугам. Вы мне говорите: „Не отвергайте и не разбивайте того, что вам дается от всего сердца…“ Как? Лишь потому, что я написал не очень понравившееся вам письмо, вы увидели в этом опасность для нашей дружбы, такую большую, что она может привести к разрыву. Мне гораздо нужнее прочная дружба, нежели более горячее, но неровное и властное чувство, какое вызывается определенным родом отношений. Если я непрестанно говорю о своей старости, значит, я отвергаю лишь эту форму наших отношений». Весьма странное письмо, которое только доказывает, что бедная Адель потерпела фиаско, проиграв все ставки.
В мае состоялись новые выборы в Законодательное собрание. Гюго был избран, заняв второе место в Париже, — он получил сто семнадцать тысяч шестьдесят девять голосов. На этот раз в палату его вознесли реакционеры. «Бургграфы» с улицы Пуатье теперь насчитывали в своем воинстве четыреста пятьдесят депутатов, в большинстве монархистов, не игравших, однако, решающей роли, так как существовал раскол между приверженцами старшей и младшей ветви династии Бурбонов. Гюго избирался по списку правых, составлявших большинство. Позиция его становилась все более ложной. Представители улицы Пуатье давали ему указания, но Гюго стремился следовать лишь голосу своей совести. Совесть позволила ему на время выборов объединиться с этой партией. К тому же в нем еще жив был предрассудок: он верил в возможность демократической монархии, он оставался «человеком порядка». Но если в нем и сохранилось что-то от солдата Национальной гвардии — то от «Национальной гвардии героических ее времен». Тирады героев-идеалистов в его драмах выражали его подлинные чувства. Цинизм ему был отвратителен. Его возмущали подлые речи, которые раздавались не столько с трибуны, сколько в комиссиях и в кулуарах. Когда он понял истинные намерения Фаллу и Монталамбера относительно рабочего вопроса, он почувствовал к ним «какой-то ужас» и отошел от них.
Арман де Мелен, честный человек, которого его политические друзья называли сумасшедшим, после Июньского восстания 1848 года добивался, чтобы была создана большая парламентская комиссия для обследования моральных и материальных условий жизни народа. Рассмотрение этого проекта все откладывалось, и большинство депутатов уже считало его похороненным, как вдруг Мелен, к ужасу «бургграфов», сам внес свое предложение. Тотчас началось ловкое маневрирование. Прямо отвергнуть это предложение считали недипломатичным — куда умнее было выхолостить его содержание. Виктор Гюго, при котором «эти господа» говорили откровенно, считая его пешкой, человеком несколько наивным и послушным, слышал, как они заявляли, что «во времена анархии лучшее средство — это сила», что предложение Мелена завуалированная программа социализма, что его следует похоронить приличным образом, и тому подобные милые слова.
Несмотря на поддержку избирателей улицы Пуатье, Гюго оставался представителем «отверженных». Веря лишь собственным глазам, он побывал в Сент-Антуанском предместье и в трущобах Лилля и сам увидел, что представляет собою нищета. Он пожелал не только сказать об этом, но и опровергнуть жестокие речи, которые он слышал. Какой поднялся тогда вопль негодования! Как? Член партии порядка осмелился утверждать: «Я выражаю мнение тех, кто считает, что нужду и лишения можно ликвидировать!» Более того, он предал огласке разговоры, которые велись тайно: «Речи, которые здесь произносят с трибуны, предназначаются для толпы, а закулисные сговоры предназначаются для голосования. Так вот, что касается меня, то я не желаю закулисных сговоров, когда дело идет о будущем моего народа и о законах моей страны. Я оглашаю с трибуны то, что высказывают тайком в кулуарах, я разоблачаю скрытые влияния. Это мой долг…»[127] В зале зашумели, заволновались. Общеизвестно, что писатель всегда в какой-то степени опасен для общества, но ведь Гюго-то был допущен в святая святых. Как же он смеет выдавать семейные тайны!
«Нужно воспользоваться молчанием, к которому приведены анархические страсти, для того чтобы произнести слово в защиту народных интересов. (Волнение в зале…) Нужно воспользоваться исчезновением духа революции, чтобы оживить дух прогресса! Нужно воспользоваться спокойствием, чтобы восстановить мир, не только на улицах, но настоящий, окончательный мир, мир в сознании и в сердцах! Одним словом, необходимо, чтобы поражение демагогии стало победой народа»[128].
Во время парламентских каникул в августе 1849 года в Париже был созван Конгресс мира. На нем были представлены основные государства Европы. Виктора Гюго избрали председателем. Некоторое время он питал надежду, что в борьбе на два фронта — против бессердечных людей и против санкюлотов ему окажет поддержку правительство. «Эвенман» высказала пожелание, чтобы была основана, помимо белой и красной, промежуточная — синяя партия, которую возглавит президент. Но никогда авторитет Гюго в палате не падал так низко, как в то время. Консерваторы прерывали его речи саркастическими возгласами и улюлюканьем; левые его не поддерживали, он оставался в одиночестве. Его пламенные речи не имели никакого значения. В Законодательном собрании имеет значение не то, что говорят, но почему это говорят. Виктор Гюго совершенно не знал правил парламентской стратегии. К тому же он заучивал свои речи, а не импровизировал их и потому не мог приноровиться к реакции аудитории. Предполагая, что в определенном месте его прервут, он ожидал этого момента, и, когда этого не происходило, он как бы терял равновесие и падал в пустоту. Луи-Наполеон был не из тех, кто согласится долго иметь соратником человека невлиятельного. Неминуемо должен был произойти разрыв, и он был резким.
Для того чтобы угодить большинству католической партии, президент организовал военную экспедицию в помощь папе, против Римской республики Мадзини. Генерал Удино захватил Рим и восстановил светскую власть папского престола. Луи-Наполеон, понимая, что воинствующий клерикализм «бургграфов» не пользуется популярностью, написал своему адъютанту Эдгару Нею письмо, которое было опубликовано: он выражал желание, чтобы в Италии была восстановлена свобода и объявлена всеобщая амнистия для итальянского народа. «Знамя Франции, — писала „Эвенман“, — обеспечит процветание свободы в Италии». Пий IX, не оказав уважения своему заступнику, опубликовал буллу «Motu proprio» («По собственному почину»), где он утверждал абсолютизм папской власти. Тьер посоветовал примириться с этой буллой и был поддержан большинством католической партии во главе с Монталамбером. Гюго, голосовавший против предложения Тьера, обедал 16 (или 17) октября в Елисейском дворце. Было условлено, что принц заменит свое письмо Эдгару Нею (противоречащее конституции, написанное слишком властным тоном) посланием премьер-министру Одилону Барро. Тот прочтет послание в Законодательном собрании, затем Гюго выступит в его поддержку. Принц предпочитал людей действия людям принципов, отдавал предпочтение политикам перед мыслителями, но в тот день у него не было выбора. Ни один из ораторов католической партии не согласился бы принять на себя эту опасную миссию. К несчастью, а может быть, к счастью для Гюго, президент перед заседанием Законодательного собрания договорился с Барро и Токвилем о компромиссе. Пусть Барро не зачитывает послание. Вопреки истине и правдоподобию он заявит, что письмо президента и папская булла — «Motu proprio», по существу, выражают одну и ту же мысль. На самом же деле они были прямо противоположны. Но недобросовестность не имеет границ, и сказать можно все что угодно.
Был ли Гюго предупрежден об изменении тактики? Может быть, он и знал об этом, но отказался подчиниться новому решению? Одилон Барро, который не любил его, мог ловко поставить ему ловушку. «Я не политик, — утверждал Гюго, — я просто свободный человек». Так или иначе, но речь он произнес неполитичную. Он защищал письмо Эдгару Нею, но признал его бестактным и непродуманным (это оскорбило президента). Кроме того, он сказал, что письмо и папская булла противоположны по содержанию, ибо у папы просили всеобщей амнистии, а он благословил «массовое изгнание» (это шокировало Одилона Барро); он посоветовал Ватикану понять свой народ и свою эпоху (слова эти вызвали злобный вой большинства). «Значит, вы разрешите сооружать виселицы в Риме под сенью трехцветного знамени?.. Невозможно допустить, чтобы Франция так обращалась со своим знаменем, чтобы она расточала свои деньги, деньги народа, терпящего лишения, чтобы она проливала кровь своих доблестных солдат и пошла бы на все эти жертвы впустую… Нет, я обмолвился, ради того, чтобы все это принесло нам позор…»[129]
Речь была прекрасна, но никакая речь не может убедить Собрание, которое настроено определенным образом. Левая аплодировала: Гюго лил воду на ее мельницу. Монталамбер сказал, что эти аплодисменты были карой для Гюго. Последний ответил: «Ну что ж, я принимаю эту кару и горжусь ею. (Длительные аплодисменты на скамьях левой.) Было время — да позволит мне господин Монталамбер сказать это с чувством глубокой жалости к нему, когда он более достойным образом применял свое красноречие. Он защищал Польшу, как я теперь защищаю Италию. Тогда я был рядом с ним. Теперь он против меня. Это объясняется очень просто: он перешел на сторону угнетателей, а я остаюсь на стороне угнетенных…»[130]
Разрыв с «бургграфами» стал, таким образом, окончательным. Незамедлительно наступил и разрыв с Елисейским дворцом. Луи-Наполеон, при своей склонности к двурушничеству, не мог одобрить прямолинейности. В последний момент он решил «занять умеренную позицию», а Виктор Гюго своей неистовостью разрушил его планы. У одного были аппетиты, у другого убеждения. Говорили, что поэт и президент обменялись резкими словами. «Эвенман» писала: «Интриги, которые плетут правые в Елисейском дворце в течение двух дней, увенчались успехом…» Другие утверждали, что Гюго потребовал себе пост министра и, не получив его, перешел в ряды оппозиции. «На это я могу ответить лишь одно: никогда в моих беседах с Луи Бонапартом или с теми, кто говорил от его имени, не возникал подобный вопрос. Пусть попробует кто-нибудь представить доказательство или хотя бы тень доказательства, что это неверно…» Но никто этого не сделал.
Двадцать пятого ноября 1849 года в «Эвенман» была напечатана следующая заметка: «С понедельника, с того дня, когда происходил обед у президента, то есть за три дня до дискуссии в Собрании, господин Виктор Гюго ни разу не был в Елисейском дворце и не вел никаких разговоров с президентом Республики…» С этого времени газета не переставала осуждать президента: «Разве господин Луи-Наполеон не замечает, что его советники — плохие советники, которые стремятся заглушить в нем все благородные порывы?» В этом изменении курса нет ничего предосудительного. Сохранять преданность вероломному правителю и по-прежнему оказывать ему поддержку, меж тем как он не оправдывает возлагавшихся на него надежд, — это означало бы изменить самому себе.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.