НАЧАЛЬСТВО

НАЧАЛЬСТВО

Я иду разыскивать начальника колонии и к крайнему своему неудовольствию узнаю, что этим начальником является т. Видеман, переброшенный сюда из ликвидированного подпорожского отделения ББК.

Там, в Подпорожьи, я не без успеха старался с тов. Видеманом никакого дела не иметь. Видеман принадлежал к числу начинающих преуспевать советских администраторов и переживал свои первые и наиболее бурные припадки административного восторга. Административный же восторг в условиях лагерной жизни подобен той пушке, сорвавшейся в бурю с привязи и тупо мечущейся по палубе фрегата, которую описывает Виктор Гюго.

Видеман не только мог цапнуть человека за икру, как это, скажем, делал Стародубцев, он мог цапнуть человека и за горло, как могли, например, Якименко и Успенский. Но он еще не понимал, как понимали и Якименко и Успенский, что цапать зря не стоит и не выгодно. Эта возможность была для Видемана еще относительно нова, ощущение чужого горла в своих зубах еще, вероятно, волновало его. А может быть, просто тренировка административных челюстей.

Все эти соображения могли бы служить некоторым психологическим объяснением административного характера тов. Видемана, но с моей стороны было бы неискренностью утверждать, что меня тянуло к встрече с ним. Я ругательски ругал себя, что не спрося броду, сунулся в эту колонию. Правда, откуда же мне могло придти в голову, что здесь я встречусь с т. Видеманом. Правда и то, что в моем сегодняшнем положении я теоретически был за пределами досягаемости административной хватки тов. Видемана; за всякие поползновения по моему адресу его Успенский по головке не погладил бы. Но за всем этим оставались какие-то «но». О моих делах и отношениях с Успенским Видеман и понятия не имеет, и если бы я стал рассказывать ему, как мы с Успенским в голом виде пили коньяк на водной станции, Видеман бы счел меня за неслыханного враля. Дальше. Медгора далеко. В колонии Видеман полный хозяин, как некий феодальный вассал, имеющий в своем распоряжении свои собственные подземелья и погреба для консервирования в оных не потрафивших ему дядей. А мне до побега осталось меньше месяца. Как-то выходит нехорошо.

Конечно, схватить меня за горло Видеману как будто нет решительно никакого ни повода; ни расчета, но в том то и дело, что он это может сделать решительно без всякого повода и расчета, просто от избытка власти, от того, что у него, так сказать, административно чешутся зубы. Вам, вероятно, известно ощущение, когда очень зубастый, но еще весьма плохо дисциплинированный пес, рыча, обнюхивает вашу икру. Может быть и нет, а может быть и цапнет. Если цапнет, хозяин его вздует, но вашей-то икре какое от этого утешение?

В Подпорожьи люди от Видемана летели клочьями во все стороны, кто на БАМ, кто в Шизо, кто на Лесную Речку. Я избрал себе сравнительно благую часть, старался обходить Видемана из дали. Моим единственным личным столкновением с ним я обязан был Надежде Константиновне.

Видеман в какой-то бумажке употребил термин «предговорение». Он видимо находился в сравнительно сытом настроении духа, и Надежда Константиновна рискнула вступить в некую лингвистическую дискуссию: такого де слова в русском языке нет. Видеман сказал: есть. Надежда Константиновна сдуру сказала, что вот у нее работает некий писатель, сиречь я, у него де можно спросить, как у специалиста. Я был вызван в качестве эксперта.

Видеман сидел развалившись в кресле и рычал вполне добродушно. Вопрос же был поставлен, так сказать, дипломатически:

– Так что ж, по-вашему, такого слова, как предговорение, в русском языке нет?

– Нет, – сглупил я.

– А по-моему есть! – заорал Видеман. – А еще писатель! Убирайся вон! Таких не даром сюда сажают.

Нет, Бог уж с ним, с Видеманом, с лингвистикой, русским языком и с прочими дискуссионными проблемами. Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и с оными нечестивыми не дискуссирует.

А тут дискуссировать, видимо, придется. С одной стороны, конечно, житья моего в советской райской долине или житья моего вообще, оставалось меньше месяца и черта ли мне ввязываться в дискуссию, которая этот месяц может растянуть на годы.

А с другой стороны, старый, откормленный всякой буржуазной культурой интеллигентский червяк сосет где-то под ложечкой и талдычит о том, что не могу же я уехать из этой вонючей, вымощенной преисподними булыжниками цинготной дыры и не сделать ничего, чтобы убрать из этой дыры четыре тысячи заживо погребенных в ней ребят. Ведь это же дети, черт возьми. Правда, они воры, в чем я через час убедился еще один, совершенно лишний для меня раз, правда, они алкоголики, жулики, кандидаты в профессиональные преступники, но ведь это все-таки дети, черт побери. Разве они виноваты в том, что революция расстреляла их отцов, уморила голодом их матерей, выбросила их на улицу, где им оставалось или умирать с голоду, как умерли миллионы их братьев и сестер, или идти воровать. Разве этого всего не могло быть с моим сыном, например, если бы в свое время не подвернулся Шпигель, и из одесской тюрьмы мы с женой не выскочили бы живьем? Разве они, эти дети, виноваты в том, что партия проводит коллективизацию деревни, что партия объявила беспризорность ликвидированной, что на семнадцатом году существования социалистического рая их решили убрать куда-нибудь подальше от посторонних глаз. Вот и убрали. Убрали на эту чертову кучу, в приполярные трясины, в цингу, туберкулез.

Я представил себе бесконечные полярные ночи над этими оплетенными колючей проволокой бараками и стало жутко. Да, здесь-то уж эту беспризорность ликвидируют в корне. Сюда-то уж мистера Бернарда Шоу не повезут.

Я чувствую, что червяк одолевает, и что дискуссировать придется.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.