113 К К. С. Льюису

113 К К. С. Льюису

Точные обстоятельства написания этого письма неизвестны; вероятно, Толкин и Льюис переписывались по поводу критических замечаний Толщина к отрывку из работы Льюиса, зачитанной вслух «Инклингам». Возможно, это была часть монографии Льюиса «Английская литература в XVI веке», выпущенная в серии «Оксфордская история английской литературы» («OHEL»), о которой упоминается в письме.

Septuagesima {133} 1948

Дорогой мой Джек!

Очень любезно с твоей стороны прислать ответ. Однако пишешь ты главным образом насчет «обиды»; хотя я ведь вроде бы исправил в моем письме «обижен» на «огорчен», разве нет? Не в наших силах не огорчаться тому, что огорчает. Я отлично понимал, что ты не позволишь огорчению перерасти в озлобленность, даже если (или скорее вопреки) тому, что таково, возможно, свойство твоей натуры. Однако ж горе тому, чрез кого приходят искушения! Мне жаль, что я причинил боль, даже если и при том, что у меня было на это право; и еще больше сожалею о том, что причинил ее чрезмерно и без нужды. Мои стихи и мое письмо — следствие того, что я вдруг резко осознал (и нескоро о том забуду), сколько боли может примешаться к авторству, в том, что касается как творения, так и «публикации», каковая является существенной частью процесса в целом. А яркость осмысления, конечно же, объясняется тем, что ты, к кому я питаю глубокую привязанность и сочувствие, оказался жертвой, а сам я — обвиняемым. Я и сам вздрагивал под полупокровительственной, полуиздевательской плетью, в то время как дорогие моему сердцу мелочи становились просто-напросто предлогом для словесной живодерни.

Порою (по счастью, нечасто) на меня находит нечто вроде furor scribendi{134}, когда слова подбирает перо, а не голова и не сердце; вот это как раз оно и было. Но ничто ни в речах твоих, ни в поведении не дало мне повода заподозрить, что ты счел себя «обиженным». Однако я видел, что некие чувстваты испытываешь — ведь ничто человеческое тебе не чуждо в конце-то концов! — и письмо твое показывает, насколько сильны были эти чувства. Дерзну заметить, что по Божьей милости оно должно бы скорее причинить пользу, нежели вред, но это уж между тобою и Богом. Одна из тайн боли в том, что для страдающего она — залог блага, дорога вверх, пусть и непростая. Однако остается она «злом», и совесть любого человека должна бы устрашиться причинять ее по беспечности или чрезмерно, не говоря уже о том, что умышленно. И даже при необходимости или по особому праву, как в случае наказывающего отца или господина, или даже когда человек бьет собаку, боль — это розга Господня, и применять ее должно с трепетом. Возможно, одно-два моих замечания оказались спра-ведлиры и обоснованны; но мне следовало ими и ограничиться и высказать их иначе. Жесток тот врач, который не вовсе неприятную на вкус пилюлю покрывает оболочкой из желчи!

А теперь перейдем к твоему восприятию меня как «критика», уж мудро там или глупо выполняю я эту функцию. Я вовсе не критик. И быть им не желаю{135}. От случая к случаю (и после долгих раздумий) я способен на «критику», но по природе я человек, критической жилки лишенный. Меня к тому отчасти и в каком-то смысле вопреки моей натуре подталкивает сильная «критическая» тенденция братства. На самом деле я не «гиперкритичен». Ибо обычно я просто пытаюсь выразить «предпочтение», а не универсально значимое критическое замечание. Как правило, я на самом деле просто-напросто теряюсь в чужом, неисследованном море. Мне требуется пища определенного сорта, а не упражнение для моих аналитических способностей (которые обычно используются в иных областях). Ибо есть у меня то, что я всей душой желаю создать, и к созиданию этому склоняется (как правило, тщетно) моя натура. Даже если оставить в стороне тщеславие и преувеличенные представления о вселенской значимости этого созидания, факт остается фактом: все остальное для меня менее значимо. Я уверен, что по большей части для мира это «остальное» куда более важно. Но моего положения это не меняет. Думаю, поэтому из меня и не получается сносного критика (как правило); а хуже всего я, наверное, выгляжу тогда, когда мысли другого писателя оказываются настолько близки (как порою твои); того и гляди, случится короткое замыкание, вспышка, взрыв — и даже вонь, одним из ингредиентов которой вполне может оказаться элементарная зависть. И все же справедливее будет сказать обо мне, что я скорее не столько ограничен собственными вкусами, сколько обременен своей собственной мелкой, но своеобразной «идеей». На самом деле страдая (в силу многих причин, и не только предосудительных) от «подавленного сочинительства». Действительно: свирепый тип, разъяренный медведь (если, конечно, я имею право сравнивать себя с существом настолько крупным) — друг, с которым очень тяжко. Но благослови тебя Господь за твою доброту. А вместо того чтобы признать за грех естественное и неизбежное чувство боли и реакцию на него (которую ты, я уверен, всегда сдерживаешь, и немедленно), сделай мне великое одолжение, подари мне всю ту боль, что я причинил, чтобы я смог разделить то благо, к коему ты их обратил.

Не знаю, понятно ли я выражаюсь. Но думаю я, в нашей власти, как членов Тела Христа, делать такие подарки с пользой. Простейший случай: если человек украл у меня какую-то вещь, тогда я перед лицом Господа объявляю ее даром. Это, конечно же, очень простой способ воспользоваться несправедливостью и вытащить жало, но не в этом состоит прямая цель (иначе оно бы не срабатывало); мне представляется очень даже вероятным, что подобный подарок влияет на положение виноватого перед лицом Господа, и в любом случае в любом искреннем желании «простить» желание, чтобы все так и вышло, должно присутствовать. Чудесно было бы, представ на суд Божий, чтобы ответить на бесчисленные обвинения в грехах против братьев своих, внезапно обнаружить, что многие из них вообще против тебя не выдвинуты! А вместо того ты причастен к добру, рожденному из зла. А для дарителя это обернется не меньшим чудом. Вечное взаимодействие облегчения и благодарности. (Но виноватый должен сожалеть о содеянном. В противном случае, я полагаю, в кошмарном царстве рока раскаленные угли станут жечь нестерпимо.)

(А что случится, если виноватый искренне раскаивается, но пострадавший глубоко озлоблен и наотрез отказывает в «прощении»? Что за ужасная мысль — она любого удержит от риска причинять подобное «зло» без нужды. Разумеется, власть милосердия лишь передается другому и всегда осуществляется Высшей Властью, при нашем содействии или без такового. Но ведь радости и исцеление через содействие непременно будут утрачены?)

Пока я обо всем об этом размышлял, мне тут попался отрывок насчет очаровательных отношений между Дж. М. Хопкинсом и его «другом по переписке» каноником Диксоном. Эти двое изголодались по «признанию». Бедняга Диксон, чья «История англиканской церкви» (и стихи тоже) удостоилась лишь беглого взгляда, и Хопкинс, недооцененный в собственном ордене. X., похоже, отчетливо сознавал, что «признание» с некоторой долей понимания в этом мире — непременная составляющая авторства, а отсутствие такового — страдание, отличное от простого желания насладиться славой и хвалой (даже когда с ним и смешано). Диксон был просто потрясен тем, что его оценил Хопкинс; кроме того, его очень растрогали слова Берн-Джонса (сказанные X., который их и процитировал), что «на самом деле трудишься для одного-единственного человека, который, возможно, сумеет тебя понять». Но потом X. усомнился, понимая, что надежда Берн-Джонса в этом мире тоже может не сбыться, столь же легко, как надежда на широкую популярность; вполне вероятно, что художник (подобно Нигглю) трудится ради того, что будет полностью уничтожено: картина ли сгорит, или почитателя постигнет безвременная кончина. И он подводит итог: единственный справедливый литературный критик — это Христос; он восхищается дарами, которыми Сам же и наградил, больше любого человека. Так давайте же «bekenne either other to Crist»{136}. Господь тебя храни.

Я пишу потому лишь, что мне легче высказать вот так все, что я хочу высказать на самом деле. Если слова мои глупы или кажутся таковыми, так когда они не сработают, меня рядом не будет. (Мои ремарки шепотом чаще всего вызваны чистой воды малодушием и опасением, что общее собрание меня высмеет.)

Отвечать на это письмо не нужно. Но что до тебя: покойся в мире — насколько я «критик» поведения. По крайней мере, ты — the fautlest freke[222] из всех, кого я знаю. «Шумность», сказал ты?[223] Нет! Это по большей части лишь слух, распускаемый Хьюго самозащиты ради. Если слух этот основан хоть на чем-нибудь (в его глазах), так лишь на том, что из шума родится шум. В твоем присутствии и под твоим председательством мы ограждены от раздоров, недоброжелательства, клеветы и беспочвенных обвинений. Вне всякого сомнения, как говоришь ты, я, как член братства, обладаю правом критиковать, ежели мне угодно. Но я нескоро позабуду о видении ран; и сам намерен от опрометчивых порицаний воздержаться. Право слово, я вовсе не считаю, что ценная «критика» обычно обретается с пылу с жару, на месте; в тот момент слишком много к ней подмешивается первой реакции. Давайте послушаем еще раз — запасшись терпением. И позволь смиренно попросить тебя принести OHEL — ничего не стыдясь.

Но предупреждаю: если ты заставишь меня заскучать, я отомщу. (Долг инклинга — скучать с готовностью. Привилегия инклинга — при случае выступать в роли зануды.) Порою я придумываю и пишу много чего помимо стихов и романов! Глядишь, отплачу той же монетой! В конце концов, если наш любимый и глубокоуважаемый доктор излагает перед нами проблемы земли как динамо-машины, я в силах придумать и представить его вниманию проблемы, не менее запутанные, хотя и масштабом помельче, хотя бы ради злорадного удовольствия полюбоваться на Хьюго (буде таковой случится), который, слегка разгоряченный алкоголем, изображает способного ученика в классе. Но Господь спаси вас всех! Не вижу необходимости упражняться в снисходительности по отношению к любому из вас — разве что в крайне редких случаях, когда сам я устал и вымотан; вот тогда меня раздражают и просто шум, и грубость. Но я еще не настолько дряхл (и не настолько утончен), чтобы данное состояние стало постоянным. И шума мне частенько хочется. Не знаю звуков более отрадных, нежели, явившись в «П. и М.»[224], заслышать гул и гвалт, зная, что можно окунуться в них с головой.

Твой, Дж. Р. Р. Т.

Как видишь, я почти неделю выжидал, прежде чем это отослать. Перечитав письмо, я не нахожу, что оно способно причинить вред. В любом случае отправляю, чтобы ты не подумал, что мое отсутствие на последних «инклинговских» встречах как-то с этим связано. Я пропустил три: одну— поскольку отчаянно устал, другие — по домашним обстоятельствам; последнюю — потому что моя дочка (благослови ее Господь! она-то всегда помнит о четвергах!) в тот вечер вынуждена была отлучиться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.