Глава VII Очерк пути

Глава VII

Очерк пути

1

Можно только удивляться тому, что Марина Цветаева – один из прозорливейших, хоть и пристрастнейших критиков среди русских лириков – в статье 1933 года «Поэты с историей и поэты без истории», отмечая двадцатилетие пастернаковской литературной работы, писала: «Борис Пастернак – поэт без развития. Он сразу начал с самого себя и никогда этому не изменил…»

Удивительно, с каким постоянством вечно противопоставляемые Ахматова и Цветаева повторяли эти две оценки: у Пастернака нет периодов; у Пастернака нет человека… «Пастернак был сотворен не на седьмой день (когда мир после того, как был создан человек, распался на „я“ и все прочее), а раньше, когда создавалась природа. А то, что он родился человеком, есть чистое недоразумение», – расточает хвалу Цветаева, но этот мед не без яда.

А вот Ахматова 1940 года, в записи Лидии Чуковской: «Дело в том, что стихи Пастернака написаны еще до шестого дня, когда Бог создал человека. Вы заметили – в стихах у него нету человека. Все, что угодно: грозы, леса, хаос, но не люди. Иногда, правда, показывается он сам, Борис Леонидович, и он-то сам себе удается. Но другие люди в его поэзию не входят, да он и не пробует их создавать». Таких совпадений не бывает: Ахматова, возможно, была с цветаевской статьей знакома, хотя бы и с чужих слов (впервые она была напечатана по-сербски; Лидия Корнеевна в то время ее не читала, почему и не заметила цитаты). В статье Цветаевой слышится не только восторг перед пастернаковским даром, но и некоторый ужас перед ним – временами переходящий в снисходительность; так относятся к большому и красивому животному – да, могуч, а все-таки не человек. «Я сама выбрала мир нечеловеков – что же мне роптать?» (из письма к Пастернаку октября 1935 года). Конечно, Цветаева не вовсе отказывала Пастернаку в развитии: «Если и замечается какое-то движение Пастернака за последние два десятилетия, то это движение идет в направлении к человеку. Природа чуть-чуть повернулась к нему лицом женщины. Оскорбленной женщины. Но это движение невооруженным глазом уловить совершенно невозможно». (Современнику – наверное, трудно. Ретроспективно оно улавливается без труда. Но не забудем, что статья Цветаевой написана в период охлаждения между ней и Пастернаком, она – произведение «оскорбленной женщины», Марина Ивановна критик пристрастный.) Спасибо и за то, что именно в статье 1933 года обозначен главный вектор пастернаковского движения – от природы к истории, от доисторического и даже дочеловеческого мира – через неизбежный период язычества («языческие алтари на пире плодородья») – в сторону христианства. Здесь у Пастернака триада: сперва его главной темой становится природа, затем – государство, и лишь затем – отдельный человек со своей отдельной правдой. По этой логике (меньше всего зависящей от авторской воли) и развивалось творчество Пастернака, вообще к триадам склонного и всегда их за собой подмечавшего: теза – антитеза – синтез; десятые и двадцатые – тридцатые – сороковые и пятидесятые; природа – государство – человек.

Нам предстоит разобраться с распространенным заблуждением – с тем, что Пастернак полагал природу источником вечной радости. «Сколько радости он находил в природе!» – не без иронии скажет Ахматова; Пастернак в самом деле как будто неотделим от переделкинского леса, грузинских и уральских гор, южнорусской степи – пейзажей его книг «На ранних поездах», «Сестра моя жизнь», «Второе рождение»… Между тем проницательные исследователи – Синявский, Баевский, Альфонсов – утверждали, что Пастернак ни в коем случае не созерцатель. Более того – природу он постоянно противопоставляет истории. Пейзаж у Пастернака немыслим без преображающей, одухотворяющей роли человека; то, что происходит в нем без людского участия, – таинственно и страшно:

Я чувствовал: он будет вечен,

Ужасный говорящий сад.

Еще я с улицы за речью

Кустов и ставней – не замечен.

Заметят – некуда назад:

Навек, навек заговорят.

Конфликт истории и природы прослеживается у Пастернака на каждом шагу, с первых стихотворений до последних, но особенного драматического напряжения достигает в знаменитом «Чуде». Стихотворение это, написанное тем же четырехстопным амфибрахием со множеством внутренних рифм, что и «Рождественская звезда», образует с ним своеобразный диптих и входит в цикл стихотворений Живаго. Пастернак вслед за Христом требует от окружающего мира, чтобы мир этот участвовал в его духовной драме, – и несколько таких испепеленных смоковниц, не желавших разделять его счастье или отчаянье, мы найдем в его лирике. Конечно, «на свете нет тоски такой, которой снег бы не вылечивал», – но будет и негодующее восклицание «Все снег да снег, терпи и точка!» – в стихах «Второго рождения», где герой скучает о лете с возлюбленной. Будут и Дагестан, похожий на казан отравленного плова, и зима, уставившаяся на жизнь героя «сквозь желтый ужас листьев». Идиллического союза с природой нет – есть удавшаяся попытка вдохнуть в нее жизнь, заставить сам воздух митинговать и разносить вести; между прочим, «Сестра» – именно отчет о том, как вторгается история в природу, заставляя ее безумствовать, вдохновляться и одушевляться. Закончилась история, ее дух отлетел от реальности – и остались только сухие гильзы ос, голые ветви, пустой воздух. Мира без своего присутствия Пастернак помыслить не в состоянии – весь «Август» о том, как «трепещущий ольшаник» и «имбирно-красный лес кладбищенский, горящий, как печатный пряник» преображены его провидческим голосом. Можно сказать, что мир ранней поэзии Пастернака есть мир доисторический, но что это мир дочеловеческий – как минимум спорно: просто он увиден глазами человека, которого история еще не извлекла из природы. Так поэзия Пастернака выпрастывалась из музыки, из импрессионизма, в котором слово не значило, а только пело или расплывчато намекало. Но чем дальше от детства, тем дальше и от завета с дочеловеческим, тварным миром: от счастливого растворения в природе—к трагическому ощущению собственного исчезновения, поглощения ею.

С тех пор как Сергей Никитин спел «Снег идет», это стихотворение стало восприниматься как радостное, полное свежести и счастливых предчувствий. Между тем эти стихи 1957 года – можно сказать, предсмертные, трагические:

Снег идет, и все в смятеньи,

Все пускается в полет, —

Темной лестницы ступени,

Перекрестка поворот…

Потому что жизнь не ждет.

Не оглянешься – и Святки.

Только промежуток краткий,

Смотришь, там и Новый год.

Снег идет, густой-густой.

В ногу с ним, стопами теми,

В том же темпе, с ленью той

Или с той же быстротой,

Может быть, проходит время?

Отчего все в смятенье? Оттого что время необратимо и не дает оглянуться, оттого, что снегом засыпано прошлое и занавешено будущее, что «к белым звездочкам в буране тянутся цветы герани» – живая природа в завете с неживой, и только человеку, «изумленному пешеходу», все чего-то нужно. Ему бы задержать это мгновение или хоть осознать себя в нем. Ужас перед природой сродни ужасу перед бегом времени – его и Ахматова испытывала в эти же годы. От детского восторженного растворения в мире до старческого страха перед поглощением этой безликой стихией – таков путь лирики Пастернака; и здесь движение тоже налицо – поэт «с историей» все отчетливей делает выбор в пользу истории, и шум дождя, «месящий глину», ему все страшней – ибо утратить лицо и сознание как раз и означает быть «взятым в ад».

Кончит Пастернак тем, что саму историю объявит растительным царством – а человека будет ценить лишь в той мере, в какой тот способен этому царству противостоять.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.