Михаил Зорин ЧИСТЫЙ ЛИСТ БУМАГИ

Михаил Зорин

ЧИСТЫЙ ЛИСТ БУМАГИ

— «…Город накрыли темной чадрой…» — читает Бабель. Он снижает очки, протирает стекла платком, чуть щурит глаза.

— Красиво звучит. А? Почему вы не написали: «Была темная ночь»?

Так может написать каждый, — бросает кто-то смущенно.

— Ну и что же? — Бабель пожимает плечами. — Пушкин пишет в «Дубровском»: «Луна сияла, июльская ночь была тиха…» Чехов еще точней: «Было двенадцать часов ночи». Не нагромождайте красивостей. Красивость всегда фальшива. В вашем рассказе нет деталей. Я не вижу, как одет ваш герой, не вижу его

движений, не вижу комнаты, в которой он сидит. Начало рассказа состоит у вас из общих слов. Пушкин так начинает «Дубровского»: «Несколько лет тому назад в одном из своих поместий жил старинный русский барин Кирила Петрович Троекуров. Его богатство, знатный род и связи давали ему большой вес в губерниях, где находилось его имение». Так же просто начинает своих «Мужиков» Чехов: «Лакей при московской гостинице „Славянский базар“ Николай Чикильдеев заболел». Вчитайтесь, какая точность и ясность. В короткой, до предела лаконичной фразе жизнь человека. Мы узнаем его имя, фамилию, работу, место жительства, название гостиницы и состояние здоровья. Я часто вижу Чехова за письменным столом, вижу, как он пишет свои рассказы. Итак, договорились, война — красивостям…

— У меня в рассказе есть такие строки, — глухо говорит молодой человек: — «Ветер растрепал облака, и они повисли над городом, как черные косы». Они мне нравятся. Что делать, вычеркнуть?

— Мне они не нравятся, — смеется Бабель, — как это ни грустно. Мне больше нравится такая фраза: «Ночь приближалась и росла, как грозовая туча».

— Это Пушкин? — спрашивают с места.

— Нет, Тургенев, но также неплохо написано. Какие ощущения, какие чувства вызывает такая строка. У каждого из нас одинаковые перья, но писать они должны по-разному. Вчера я спускался в шахту и видел, как работают забойщики. Я обратил внимание, что многие шахтеры по-разному держат отбойные молотки. Они делали одно дело — добывали уголь. Но каждый делал это по-своему…

Мы сидим за круглым столом и пристально смотрим на Бабеля, удивляемся: он буднично прост и даже застенчив. Круг людей очень плотен.

— Вы окружили меня теплым течением Гольфстрима, — смеется Бабель, чувствуя повышенный к себе интерес, который мы по-юношески не можем скрыть.

Мы — это начинающие авторы, делегаты слета, студенты, молодые журналисты, рабочие шахт и заводов. Один из нас, линотипист, принес набранные им самим стихи и рассказы.

Бабель держит в руках гранки, заинтересованно спрашивает:

— Издаетесь?

— Нет… — смущается юноша. Он сбивчиво объясняет, что начальник цеха, узнав, что Бабель будет читать рукописи, разрешил линотиписту набрать рассказы.

Так Бабелю будет удобно и потом… солидно, — сказал начальник.

И в самом деле — гранки выделяются среди рукописей, напечатанных неумело и густо на пишущей машинке, и тетрадей, в которых от руки старательно переписаны рассказы, новеллы, этюды и даже повесть.

— Смелый автор, — добродушно посмеивается Бабель. Линотипист говорит, что ему захотелось посмотреть, как выглядят сочиненные им строки «в металле».

— Понятное желание…

Бабель рассказывает, что однажды в Одессе девушка принесла ему альбом, в который записывала свои стихи. Они были выписаны каллиграфически, каждая буква «отработана». Стихи робко-слабые, гимназические, но почерк не мог оставить человека равнодушным. Почерк вызывал восхищение. Строка к строке, на подбор «Где вы научились так красиво писать?» — спросил ее Бабель. «На почте…» — ответила девушка. И писатель объяснил нам смысл этого ответа.

Многие одесские студенты зарабатывали тем, что писали на почте за неграмотных письма родным и близким. Люди любили красивый и четкий почерк. Люди диктовали свои письма, определяя их стиль. Одесский грузчик-украинец предпочитал лирику, солдат из далекой Сибири — сдержанную тоску и хозяйственную деловитость, еврей неудачник-коммерсант — горесть, молдаванин — возвышенно-цветистый слог, но всем нравилось, чтобы письма были «подлинней и посердечней». Некоторые студенты тренированно заучивали тексты писем, заготовленные на случай рождения, смерти, свадьбы, успешного завершения торговой сделки, жалобы на здоровье, безденежье, но были и «художники», которые вели, выражаясь современным языком, «интервью» с неграмотными и писали каждый раз новые письма, сугубо частные, с различными житейскими сюжетами.

По своему складу интимного лирика девушка чаще и больше всего писала на одесском почтамте любовные послания. Это сказалось и в стихах.

— Стихи не произвели никакого впечатления, а почерк — незабываем, я его и сейчас вижу. Редкий…

Бабель передает гранки линотиписту.

— Итак, начнем с «металла».

Бабель, по выражению Эренбурга, ни на кого не был похож, и никто не мог походить на него. Он всегда писал о своем и по-своему; именно к этому призывал он нас в декабре 1935 года, когда встречался с участниками Вседонецкого слета молодых писателей.

Объявили, что гости поедут на шахты, заводы, фабрики, в колхоз, где живет и работает Паша Ангелина.

Утром к гостинице «Металлургия» подкатили легковые машины, автобус. Бабель вежливо отказался от легковой машины, он решил ехать в автобусе с молодежью.

— Хорошо было бы затеряться в толпе заводских рабочих, послушать разговоры, шутки, споры… Писатель-экскурсант, — Бабель смеется, — это ужасно.

Автобус мчится по Макеевскому шоссе. В Макеевке, на металлургическом заводе имени Кирова, работает мастером в доменном цехе знаменитый Иван Григорьевич Коробов. Едем к нему. Бабель расспрашивает о старшем Коробове, о его сыновьях, которые, как и отец, стали доменщиками.

Макеевский завод-гигант изумляет Бабеля. Он оглядывает его с площадки доменной печи. Внизу паровозы, ковши с расплавленной массой чугуна, ветер, дым, обжигающий аромат кипящего металла, гудки, грохот подъемников, облака газа над литейным двором. Люди в брезентовых куртках и широких брезентовых шлемах, в синеватых очках, приподнятых на лоб, сильные, улыбающиеся. Макеевка в декабрьском тумане, заснеженные терриконы, ветви железнодорожных и шоссейных дорог.

Рыжеусый, бронзоволицый, веселый, Иван Григорьевич Коробов рассказывает о работе доменщиков, вскользь — о своих сыновьях.

Коробову представляют писателей здесь же, на площадке: Бабель, Олеша, Дмитрий Мирский, Перец Маркиш, Вилли Бредель, Беспощадный, Авдеенко…

— Слыхал. — Коробов в распахнутой телогрейке, на шее цветной шарф, ушанка. — Беспощадный, Авдеенко — наши, донбасские… И Бабеля читал, про гражданскую войну, что ли?

Коробов приглашает писателей взглянуть, как варится чугун. По очереди подходят к «окошку» размером в медный пятак, долго вглядываются через синее стекло в огненную массу горна.

— Чугун варить трудно? — Юрий Карлович Олеша поеживается под ветром.

— Следить дюже надо, чтобы не переварить, — смеется Коробов, — или недоварить. Без «сала», без жирка должен быть. На чугуне свет стоит…

Немецкий писатель Вилли Бредель спрашивает, давно ли работает Коробов на заводе.

— Пацаном пришел, мальчонком. — Он показывает рукой, мол, мал был ростом. — Батя горновым был. Вот здесь и я стараюсь… Теперь все по книгам, анализы, лаборатории, а раньше на глазок узнавали, хорош ли чугун. Немцы-то небось теперь чугун и сталь на войну варят? — обращается он к Вилли Бределю.

Вилли Бредель смущается, говорит что-то по-немецки, словно он в ответе за то, что происходит сегодня в гитлеровской Германии. Он говорит Коробову, что в Германии есть очень хорошие мастера на заводах, он видел в Гамбурге, Кёльне, Ростоке, Берлине.

— У нас тут, правда, в Макеевке, больше французы были, но и немцы попадались. Башковито работали, зер гут, — соглашается он с Вилли Бределем.

Со стороны степи летит большая птица. Осторожно кружит в небе, застывает над заводом, разбросав большие крылья.

— Что за птица? — спрашивает Бабель, протирая запотевшие очки. Весьма любопытная картина…

— Орел, степной, донецкий, летит погреться в заводском дымку…

Писатели наблюдали пуск чугуна. Подошли составы, раздалась команда, пробурили летку, запахло едким дымом, искрящаяся, жаркая огненная струя, словно зверь, вырвалась из печи, тяжело бурля, падала в ковши.

В автобусе Бабель все еще продолжал расспрашивать о шахтах и заводах Донбасса, он весь под впечатлением только что увиденного. Исаак Эммануилович припоминает повесть Василия Гроссмана «Глюкауф», опубликованную в альманахе «Год 16-й».

— Хорошая книга, очень понравилась Алексею Максимовичу. Правда, чуть суховатая, но точная…

— Технически?

— Технически и художественно. Представьте себе повесть, в которой неправильно будет описан процесс варки чугуна. Такой человек, как Иван Григорьевич Коробов, просто обидится. Толстой описал Бородинское сражение не только как художник, но и как знаток военного дела. Может быть, это объясняется еще и тем, что он пережил оборону Севастополя.

Юрий Олеша, перебравшись в автобус, сидит рядом с Бабелем. За окном шахты, рудничные поселки, розоватые отблески зимнего неба.

— Огненный край, — говорит Олеша.

— Если я буду писать о Коробове, о заводе, — Бабель смотрит на Олешу, — я начну свой рассказ с описания…

— …льющихся огненных рек, — торопится кто-то из молодых писателей.

Бабель поворачивается, смотрит на юношу. Он устало щурит глаза. Сегодня был очень тяжелый день.

— Чугунные реки, — повторяет юноша.

— Это очень красиво звучит: огненные реки, чугунные реки, бурлящие огнем реки, — перечисляет Бабель. — Я бы начал рассказ с этого степного орла, который греется в заводском дымку, как оказал Иван Григорьевич Коробов. Итак, договорились: орел остается за мной…

Устроили большой литературный вечер. Выступили Юрий Олеша, Александр Авдеенко, Александр Решетов, Владимир Лифшиц, Иван Кириленко, Юрий Черкасский, Павел Беспощадный, Перец Маркиш, Николай Ушаков. Председательствующий, Юрий Карлович Олеша, предоставляет слово Исааку Бабелю.

— В этом году я пережил два съезда писателей, — начинает Бабель. Первый состоялся летом этого года в Париже. Второй съезд — ваш. Первый проходил в одном из красивейших архитектурных памятников Парижа. Ваш съезд проходит в стандартном, темном, даже мрачноватом здании. На вашем съезде нет таких знаменитых писателей. Но удивительное чувство охватывает меня, когда я вглядываюсь в ваши лица людей, только пробующих свои силы, свое сердце в литературе. Я думаю о тех новых книгах, которые появятся через несколько лет. Я думаю о будущем нашей советской литературы…

Бабель говорит медленно и тихо. Никаких ораторских жестов, никаких трибунных интонаций, никакой игры. Он цепко ухватился руками за край кафедры. Поблескивают очки.

— У вас есть драгоценные качества: молодость, энергия, у некоторых, кроме любви к литературе, — талант. Вы живете в шахтерском краю и знаете: трудно добывать уголь. Слово добывать также нелегко. Раньше писали: один философ — властитель дум, другой писатель — властитель душ. Мне не нравится слово властитель. Мне по душе другое слово — единомышленники. Сейчас тревожное время. О берег жизни бьет зловонная волна фашизма. Мы должны быть единомышленниками в борьбе против фашизма. Горький, Роллан, Барбюс, Арагон, Мальро призывают бороться против войны, против фашизма. Об этом страстно, горячо, может быть, несколько противоречиво, но одинаково согласные в главном, говорили писатели в Париже. Нельзя дать фашизму восторжествовать, а фашизму уступают не только территорию Германии, но уступают душу и мозг немцев. Нельзя допустить, чтобы фашизм убивал людей.

Бабель говорит о том, как проходил Конгресс писателей в защиту культуры в Париже. Перед ним нет блокнотов, записей. Кажется, что он просто рассказывает близкому человеку о своих мыслях и чувствах. Бабель желает успеха молодым литераторам и хочет оставить трибуну. Юрий Олеша останавливает его жестом:

— Исаак Эммануилович! Тут накопились записки, множество вопросов. Надо ответить.

Он передает записки Бабелю. Тот медленно разворачивает их, читает вслух:

— «Сколько часов в день вы работаете?» — Процесс писания не прекращается у писателя, даже когда он не сидит за рабочим столом. Но я пишу, когда чувствую, что не написать об этом не могу. Маяковский говорил, что он себя чувствует заводом. Есть заводы большие, как в Донбассе, с домнами и мартеновскими печами, есть маленькие…

— А какой вы завод? — спрашивают из зала.

— Я — человек, — отвечает Бабель. Следующая записка:

— «Скажите, как надо писать?»

В зале смех. Какой чудак задал такой вопрос? Впрочем, он закономерен. Большинство участников съезда зеленая молодежь.

— Я не могу ответить на этот вопрос. Я и автор записки думаем по-разному. Он — как надо писать, а я думаю о том, как не надо писать…

— «Есть ли у вас записные книжки?» — Я уважаю писателей, которые обзаводятся записными книжками, заносят темы, мысли, фразы… Это большое подспорье. Но часто они лежат в ящиках стола забытыми. Иногда увидишь на улице лицо женщины, и не нужны записные книжки. Лицо — рассказ и даже роман. И потом долго думаешь: где я видел эти глаза, эти губы, этот нос? Кто на меня так смотрел? Не глаза, а целый мир душевных драм…

Вчера из окна гостиницы я видел, как падал снег. Происходила обычная вещь. Декабрь, зима… А я думал, что это тоже рассказ. Скажем, «Снег в Донбассе». Он здесь другой, чем в Москве или Париже, и земля здесь другая. Но как об этом написать? Этого я еще не знаю, может быть, и никогда не узнаю. И поэтому мне становится грустно…

Бабель читает еще одну записку, застывает от удивления.

— «Почему у вас на носу очки, а на душе осень?» Он смущенно разводит руками.

— На носу очки потому, что я плохо вижу, а на душе у меня четыре времени года. Конечно, хотелось бы, чтобы всегда была весна, как пишут поэты, но в моем возрасте и с моей внешностью этого добиться трудно.

Из президиума передают все новые и новые записки.

— «Я пишу стихи и работаю в газете. Нужно писать о столовых, банях, о бюрократах, а я вечером пишу стихи. Стоит ли мне работать в газете?»

— Стоит!

Писатель рассказывает о том, как он работал в одесской газете «Моряк», в красноармейской газете Первой Конной.

В редакцию приходили участники гражданской войны — котовцы, щорсовцы, моряки, бойцы речных флотилий, грузчики, судостроители, авантюристы и проходимцы, прикрывающиеся фальшивыми документами и вымышленными подвигами. Бабель рисует этих людей — их походку, речь, одежду.

— Я старался их просто слушать. Как только я брался за перо или карандаш, они сразу меняли тон, они подбирали другие слова, становились осторожными и даже пугливыми. К нам приходил один бывший боец котовской бригады, который начинал все свои рассказы так: «Стало быть, идем мы в атаку…» Мы так и окрестили его «Стало быть…». Я и сейчас стараюсь беседовать с людьми без карандаша и блокнота. Иногда обычная газетная информация, набранная петитом, превращается у художника в рассказ или пьесу…

Бабель показывает на Олешу:

— Юрий Карлович Олеша тоже работал в газете «Моряк» и сейчас не расстается с журналами и газетами.

— «Как вы находите тему?»

— Я скептически отношусь к тем литераторам, которые берут творческие командировки в поисках тем. Есть выражение — напластование пород. В этом напластовании жизненного материала писатель находит свой пласт. Одни вгрызаются глубоко, другие снимают только верхний слой.

— «Каких писателей вы больше всего любите читать?»

— Хороших, интересных… Но когда раскрываешь книгу, еще ничего не знаешь — хороший писатель ее писал или нет. Толстой заметил, что у Анны Карениной кроме ума, грации и красоты была и правдивость. Кроме таланта, яркого стиля и литературного мастерства хочется, чтобы у писателя в книге была и правдивость.

— «Ваши книги о прошлом, о гражданской войне. Собираетесь ли писать о нашем времени?»

— Собираюсь. Я думаю о нашем времени, о наших людях. Недавно в Париже один французский писатель говорил мне, что он как художник соскучился, истосковался по настоящим героям. Надоело писать о стависских, о молодчиках Кьяппа, о проститутках, о постельных конфликтах, о политических авантюристах. Он предложил одному издателю роман о жизни докеров Марселя. Буржуазный издатель махнул рукой: «Опять забастовки, политическая борьба, голод, нищета, драма жизни… Нет, такая книга мне не нужна. Напишите книгу о Горгулове — убийце президента Франции…» Честный писатель, он отказался писать книгу о белогвардейском выродке. За рубежом люди жадно расспрашивают о нашей стране. Они хотят знать правду о нашей жизни… И мы, советские писатели, должны помочь им в этом…

— «Какой у вас рабочий режим?»

Бабель аккуратной стопкой складывает записки, разглаживает их.

— Как ответить на этот вопрос? В Париже один буржуазный журналист брал у меня интервью. Он быстро, профессионально очень быстро, задавал мне вопросы и поглядывал на часы. «Я тороплюсь, синьор Бабель, мне нужно успеть дать интервью в вечерний выпуск. Зачем так мучительно думать…» И я вдруг понял, что этот молниеносный репортер, не подозревая, открыл одну из тайн писательского ремесла и рабочего режима писателя — надо все время мучительно думать… Над темой, над словом, сюжетом, над образом… Друзья, — улыбается Бабель, — что вы так старательно записываете все, что я говорю? Вот товарищ Селивановский, ответственный редактор «Литературной газеты», обязательно раскритикует меня за такую литературную консультацию…

Алексей Селивановский — старый друг донецких писателей — откликается из президиума:

— Я тоже, Исаак Эммануилович, за то, чтобы думать…

— Мучительно думать…

— Мучительно думать, — соглашается Селивановский.

Все дни Исаак Эммануилович работает в семинарах, читает рукописи молодых авторов, ездит на шахты и заводы, беседует с партийными работниками. Ему хочется познакомиться с Пашей Ангелиной, сталеваром Макаром Мазаем, прославленными шахтерами.

Литературные работы участников семинаров служат поводом для раздумий о мастерстве, о роли художника в общественной жизни, о книгах, которые должны помогать людям жить.

Сквозь очки мудро и лукаво поблескивают глаза. Писатель смотрит на нас дружески, отечески, но говорит как равный с равными, без поучительства. Голос спокойный, мягкий, но полон иронии, а вся речь освещена то добрым, то язвительным юмором — не оттого, что человек старается острить, а потому, что он честен и справедлив, хорошо видит достоинства и недостатки, умеет прощать слабости, но едко и горько говорит о глупости, напыщенности и высокомерии.

— Иногда бывает так: обманывают друга, родителей, любимую девушку, жену, — но никогда нельзя обмануть чистый лист бумаги, — говорит Бабель. Никогда! Как только вы возьметесь за перо и выведете первую строку, лист бумаги заговорит о вас. Я испытываю робость перед чистым листом бумаги…

В те дни я усердно записывал «бабелевскую литконсультацию». Записные книжки пропали, а мысли Бабеля остались навсегда. Он рассказывает о Горьком, которого недавно посетил в Крыму — в Тессели. Чувствуется, что он очень любит Горького. Голос Бабеля, вообще тихий, становится еще тише, сердечней.

— Есть писатели, которые сами по себе, а народ сам по себе. Горький писатель, который сорадуется и сопечалится человеку, — замечает Бабель.

И еще один большой литературный вечер. Выступают писатели Москвы, Киева, Ленинграда, Харькова.

Далеко стоит завод «Светлана»,

Русая девчонка далека…

звонко читает свои стихи Александр Решетов.

Бабель вглядывается в зал, аплодирует. Потом он идет к трибуне и под общий хохот задумчиво повторяет:

— Да, русая девчонка далека… — и поглаживает полысевший лоб.

Бабель читает один из своих рассказов.

Утверждают, что память — это очень хорошая и нужная книжка. Жаль только, что чернила в ней с годами выцветают.

Я перелистываю пожелтевшие страницы газеты «Социалистический Донбасс» от 5 декабря 1935 года.

Репортерский отчет скупо запечатлел факты. Но в нем есть такие строки:

«В президиум летят десятки записок. Литературная молодежь жадно и живо интересуется всеми видами „оружия“ в арсенале писателя…»

«Больше всех „атакуются“ Бабель и Олеша…»

«…Особенно восторженно встретила аудитория Олешу и Бабеля, выступавших с чтением своих произведений».

«Аудитория получает от тов. Бабеля острые, запоминающиеся ответы».

Запоминающиеся ответы Бабеля. Автор газетного отчета оказался прав. Они запомнились, сохранились в записной книжке памяти.

В конце сентября 1936 года мы, группа молодых журналистов, возвращались из Ялты на пароходе «Пестель». В Севастопольском порту видим Бабеля. Подошли, поздоровались, напомнили о Донбассе, о декабре тридцать пятого года.

— Я был в Тессели. Все осиротело без Алексея Максимовича…

За год Бабель заметно состарился, чуть желтоватые скулы, за очками грустные, настороженные глаза.

— Как вы себя чувствуете, Исаак Эммануилович? Как ваше здоровье?

— Преотличнейшее… Такое солнце в сентябре, жаловаться грех…

Бабель расспрашивает о людях, с которыми он встречался в Донбассе. Он называет многих по имени и отчеству, — видимо, встречи с ними ему дороги.

— Я рассказывал Алексею Максимовичу о своей поездке в Донбасс. Горький очень интересовался всем, расспрашивал… Ведь он там бывал когда-то. — И голос у Бабеля грустный. — Хорошо было бы съездить туда летом… Может быть, еще удастся…

Здесь, в Крыму, Бабель работал с кинорежиссером Сергеем Эйзенштейном над сценарием «Бежин луг». Эйзенштейн снимает в Ялте этот фильм. Отнюдь не по Тургеневу. Это современная лента.

— Но у Тургенева взято не только название, есть дух тургеневский ночной простор, поэтичность…

Трудно удержаться от журналистского вопроса:

— Над чем вы работаете, Исаак Эммануилович?

— Я думаю над книгой о Горьком… То она мне видится от обложки до последней строки, то вдруг уходит от меня… Как написать о нем? Сложно, сложно, но думаю…

И еще одна встреча с Бабелем.

Во время войны наши войска заняли небольшой украинский городок Малин на Киевщине. Седая библиотекарша пришла к молодому капитану, командиру батальона, и сказала, что она спрятала часть книг в подвале, чтобы гитлеровцы не сожгли, не уничтожили, и попросила красноармейцев достать их из подвала.

Бойцы весело и легко вытащили пять или шесть ящиков с книгами, поставили в классной комнате и тут же начали их перелистывать, просматривать, читать.

Пушкин, Лермонтов, Крылов, Шевченко, Коцюбинский, Чехов, Горький, Тычина…

И вдруг среди разных переплетов, обложек один из бойцов достал примятую книжечку с замусоленными страницами.

— Бабель. «Конармия», — прочел он вслух. Подошли товарищи, склонились.

— Это что ж за писатель Бабель? — спросил совсем молоденький красноармеец. — Впервые слышу…

— А кто его знает! Сейчас посмотрим, — ответил тот, кто нашел эту книжечку.

Он громко читал:

— «Мы делали переход из Хотина в Берестечко. Бойцы дремали в высоких седлах. Песня журчала, как пересыхающий ручей…»

— Хороший писатель этот Бабель, ей-богу, хороший, — повторил он и с разрешения библиотекарши сунул книжечку в красноармейский мешок.

Измятая, зачитанная, с оттисками многих пальцев, с подклейками, эта книжечка Бабеля побывала в боях, в госпитале, в запасном полку и снова уехала на фронт.