Клиппер-класс, «Берег басков» и хореография[181]

Клиппер-класс, «Берег басков» и хореография[181]

Мы с Майком Оккрентом полетели в Нью-Йорк «клиппер-классом» — так назывался в «Пан Америкэн» бизнес-класс, где вы могли есть, пить и курить, пока у вас не повылазят глаза, печень и легкие. В нашем распоряжении имелось несколько дней, а задача состояла в том, чтобы произвести ослепительное впечатление на потенциальных финансистов и сопродюсеров Ричарда. Роберт Линдсей уже ждал нас на месте. То было самое первое мое путешествие в Соединенные Штаты, и мне все время хотелось крепко обнять самого себя и поздравить. В детстве я часто строил фантазии об Америке и чувствовал, что, когда попаду в нее, выяснится, что мы с ней уже знакомы, — и за это я полюблю ее еще сильнее.

Не стану чрезмерно расстраивать вас разглагольствованиями о силуэте Манхэттена. Если вы не были в Нью-Йорке, то видели его в кино или по телевизору и знаете, что на этом относительно маленьком острове стоит множество очень, очень высоких зданий. Вы знаете, наверное, что там масса туннелей и погромыхивающих мостов. Там есть вытянутый в длину Центральный парк, широкие авеню, идущие прямиком с одного конца острова на другой и ритмически пересекаемые пронумерованными улицами (стритами). Вы, наверное, знаете также, что и у авеню имеются номера — за вычетом тех, что удостоились названий: Мэдисон, Парк, Лексингтон, Амстердам или Вест-Энд. И знаете, что существует одно исключение, одна диагональная магистраль, идущая вниз из верхнего левого угла острова, игнорируя симметрию решетки, создавая по пути на юго-запад площади, прямоугольные и круглые («скверы» и «сёркесы»), и вырезая треугольники открытого пространства — Верди-сквер, Данте-парк, Колумбус-сёркес, Мэдисон-сквер, Геральд-сквер, Юнион-сквер. Знаете, что эта беззаконная диагональ называется Бродвеем. И может быть, знаете, что на Таймс-сквер — там, где Бродвей встречается с 42-й стрит, — вот уже сто лет бьется театральное сердце Нью-Йорка.

Я обошел район театров, полюбовался неоновыми вывесками, поклонился статуе Джорджа М. Коэна («Передайте привет Бродвею», — значится на его постаменте, и у меня по сей день, когда я вижу этот памятник, сжимается горло — более от преклонения перед сыгравшим его Джеймсом Когни, чем от любви к самому Коэну, о котором я мало что знаю), посидел в ресторане «Карнеги Дели», сочиняя почтовые открытки, снося ошеломительную грубость официантов и пытаясь проникнуться смыслом сэндвича «Рубен Особый». Все в Нью-Йорке точь-в-точь таково, как вы ожидаете, и однако же все вас изумляет. Если бы я, попав на Манхэттен, обнаружил, что авеню здесь извилисты и кривы, дома приземисты, а люди медлительны, добродушны и растягивают слова, что нет здесь ни следа баснословной энергии, которая передается вам от мостовых, пока вы просто-напросто шагаете по ним, — вот тогда у меня появился бы повод удивленно моргать и покачивать головой. А так город оказался в точности таким, каким я ожидал его увидеть, каким его давным-давно описали легенды, предания, литература и легкая музыка — вплоть до поднимающихся из люков облачков пара, корабельного покачивания гигантских, украшенных шашечками такси, когда они подпрыгивают и пришлепывают покрышками огромные листы железа, словно оброненные на улице небрежным великаном, и странного дымка, которым попахивает на каждом уличном углу и который оказывается, после дотошного расследования, ароматом только что испеченных претцелей. Все было так, как я всегда и думал. Но при этом я не мог не останавливаться через каждые пять шагов, не улыбаться, не ахать, не таращить глаза, дивясь театральности увиденного мной зрелища, его шуму, грубости и жизненной энергии. Подтверждение наших абсолютно уверенных ожиданий поражает нас сильнее их опровержения.

Возможными коллегами Ричарда по бродвейской постановке были два американца — Джеймс Нидерландер, владевший, судя по всему, половиной театров Америки, и Терри Аллен Крамер, владевшая, похоже, половиной недвижимости Манхэттена. Это были серьезные, видавшие виды бизнесмены. Они вбили себе в головы, что танцевать англичане не могут, а когда у американского продюсера застревает в голове какая-то мысль, выбить ее оттуда не способно ничто — ни «Мистер Мускул», ни тринитротолуол, ни электрошоковая терапия.

Джеймс Нидерландер веровал, что знает секрет хорошего мюзикла.

— В нем есть душа, — сказал он мне в ресторане «Берег басков» — за ленчем, на котором присутствовали Терри, Майк и Роберт. — Я видел ваше шоу в Лондоне и сказал жене: «Лапушка, у этого шоу охеренная душа. Охеренная, мы должны его поставить». И она со мной согласилась.

— Но для этого нужна настоящая хореография, — пророкотала Терри.

Терри Аллен Крамер любила повторять, что она хоть и не богатейшая женщина Америки, зато налогов наверняка платит больше любой из них. Одно время она владела большей частью акций «Коламбия Пикчерз», а кроме того, держала очень серьезные деньги в добыче нефти и в недвижимости, куда входил и квартал, вмещавший воспетый Труменом Капоте «Берег басков». Когда я приехал туда на ленч, раздражительная надменность официантов едва не повергла меня в паралич. Нью-Йорку свойственно задирать нос и проводить тонкие классовые различия в мере гораздо большей, чем Лондону. Высокомерные лифтеры в перчатках и ливреях, швейцары, водители и ma?tres [182] способны обратить в ад жизнь каждого, кому недостает социальной самоуверенности. Меня же, одиноко высадившегося на чужом берегу, покинула вся накопленная за годы жизни легкость манер, позволявшая мне сходиться лицом к лицу с официантами «Ритца» или «Ле Каприс». Заграница штука паршивая, любил говорить Георг VI. Как бы высоко ни забрались вы по общественной лестнице у себя дома, заграница заставит вас соскользнуть с нее туда, где кишат змеи, и начать подниматься заново.

— Дааааааа? — прошелестел, подплыв ко мне, официант, когда я с деланным безразличием оглядел ресторанный зал, — сама натужность, с которой я пытался соорудить на лице выражение моей небрежной уместности здесь, с головой выдавала ощущаемые мной приниженность и неполноценность.

— Ээ, мм, да. Я встречаюсь здесь кое с кем, ленч, но, боюсь, пришел немного раньше, чем… следовало… э-э… извините.

— Имя?

— Стивен Фрай. Извините.

— Сейчас посмотрю… Нет, на это имя столик не заказывался.

— О. Извините! Нет, это мое имя, извините.

— А! Так на чье имя бронирован столик?

— По-моему… я думаю, на фамилию Крамер. Извините. У вас заказан столик для Терри Аллен Крамер?

Впечатление было такое, что кто-то щелкнул выключателем и зажег свет. Все лицо официанта озарилось улыбкой, снисходительное презрение, читавшееся в каждом его движении, сменилось слюнявым самоуничижением, трепетным вниманием и истерической почтительностью.

— Я уверен, сэр, миссис Крамер понравится, если мы усадим вас поудобнее и принесем вам бокал шампанского или, быть может, коктейль? Не желаете ли почитать что-нибудь, пока ждете? Миссис Крамер обычно запаздывает на десять минут, так, может быть, оливки? Пепельницу? Что-нибудь? Все, что вам будет угодно. Благодарю вас, сэр.

0 господи. Она действительно запоздала на десять минут, а войдя, повела в зал Джимми Нидерландера, Майка Оккрента и Роберта, к тому времени присоединившихся ко мне, сидевшему на неудобной софе ресторанного предбанника.

Как только мы уселись, для Терри принесли телефон, поставили его на наш стол и включили в стенную розетку. И пока продолжался ленч, она время от времени выкрикивала в трубку указания, предназначавшиеся для мелюзги из ее офиса.

Когда настал черед пудинга, она оглядела всех сидевших за столом.

— Десерт кто-нибудь хочет? Хотите десерт, мальчики? — Я с энтузиазмом закивал, и Терри громко хлопнула в ладоши: — Андре, тележку со сладким.

К нам послушно подъехала le chariot ? ptisseries, нагруженная изысканными d?lices.[183] Терри Аллен Крамер указала на особо роскошную башню, сооруженную из сливок, глазурированных печеньиц и засахаренных фруктов.

— Это что такое? — рявкнула она.

Андре приступил к хвастливым объяснениям:

— Это mousseline,[184] мадам, взбитый в sabayon вместе praline [185] и souffline … — И так далее.

Терри, прервав его, поднесла ладонь к девственной поверхности великолепного творения, черпанула его, облизала, громко чмокая, пальцы, поразмыслила с миг и сказала, отвернувшись:

— Уберите это дерьмо.

У меня и у Роберта отвисли челюсти. Позже Майк высказал предположение, что она проделала это, дабы произвести на нас впечатление своей беспощадностью, дать нам понять, что ей ничего не стоит списать нас в утиль, что пленных она не берет. Я же подумал просто, что это самый некрасивый поступок из когда-либо совершавшихся на моих глазах, а мне довелось однажды наблюдать, как в вестибюле четырехзвездного отеля мужчина вытащил из штанов член и помочился на стойку портье, забрызгав его самого и двух случайных свидетелей.

Терри, увидев, что мы уставились на нее, безжалостно улыбнулась.

— Десерт был дерьмовый. А дерьмо, оно и есть дерьмо. Да, так говорила я вам, насколько важна для нас хореография?

Если этот ленч был проверкой, мы ее так или иначе прошли: Терри и Джимми согласились оплатить постановку.

Я возвратился в Англию, и мы с Хью уселись за сочинение пробного эпизода телешоу Фрая и Лори, запланированного для показа в следующем году.

— Нам необходимо турне, — сказал Хью.

— Турне?

— Если мы должны будем проехаться с выступлениями по стране, нам хочешь не хочешь придется написать для них материал. Показывать «Дракулу» или «Шекспировский мастер-класс» нам не позволят… только новые сценки.

Хотя известны мы по-настоящему не были и уж определенно не обладали славой, которую начинали приобретать Гарри и Бен, оказалось, что в колледжах и университетских городах спрос на нас существует, и не так чтобы маленький, и это позволило составить расписание турне. Мы встречались, писали, подолгу смотрели в окно, расхаживали по комнате, покупали «бигмаки», подолгу смотрели в окно, отправлялись на прогулки, рвали на себе волосы и кляли все на свете, подолгу смотрели телевизор, покупали новые «бигмаки», снова кляли все на свете, писали, взвизгивали от ужаса, когда часы говорили нам, что прошел еще один день, просматривали написанное, стонали и договаривались о завтрашней встрече и о том, кто на этот раз принесет с собой кофе и «бигмаки».

Кое-какой материал у нас таким манером набрался, однако мне пришлось снова поехать в Нью-Йорк — на репетиции «Я и моя девочка». Мы договорились, что после премьеры я вернусь назад. Мы прокатимся по стране и запишем пилотный эпизод шоу Фрая и Лори, который будет показан под Рождество, — а съемки самого сериала начнутся в следующем году.

Репетиции «Я и моя девочка» происходили на Манхэттене, где-то рядом с Флэтайрон-билдинг, оно же «Утюг». За всю мою театральную жизнь я ни разу не видел таких удобств и такой организации дела. У нас имелся танцзал, зал вокала и даже «драматический зал», отведенный для репетиций моего текста — и только его одного.

Мало того, в мое распоряжение предоставили «кабинет либреттиста» — с письменным столом, электрической пишущей машинкой, письменными же принадлежностями и кофеваркой. Постановочную группу (ту же, что и прежде) возглавлял Майк Оккрент, однако от британской труппы остался один лишь Роберт. В Лондоне его заменил Энн Рейтел, за которым — мюзикл не сходил со сцены долго — последовали Гэри Уилмот, Карл Хауман, Брайан Конли, Лес Деннис и многие другие. Здесь, в Нью-Йорке, на пару с Робертом выступали Мэриэнн Планкетт (которую я видел в «Воскресенье в парке с Джорджем») в роли Салли и Джордж С. Ирвинг в роли сэра Джона.

Я жил в «Уиндеме», старомодном актерском отеле на 58-й стрит, чьи номера представляли собой просторные и безвкусные «люксы» с ванными комнатами и приспособлениями, не сомневавшимися, что на дворе сейчас 1948 год. У каждой кровати стоял на тумбочке белый телефон без диска и кнопок. Сняв трубку, вы попадали на отельного телефониста. «Мне нужно позвонить», — говорили вы ему, а затем называли номер, клали трубку и погружались в ожидание. Пять минут или полчаса спустя — это уж как повезет — телефон звонил и вас соединяли с нужным вам номером. Едва ли не каждую ночь, часа в два или три, меня вырывал из объятий сна громкий трезвон.

— Да?

— Вы заказывали разговор с Римом, это в Италии…

— Не вызывал я никакого разговора.

— Похоже, ошибся. Не туда позвонил. Спасибо.

Вскоре я обзавелся привычкой беседовать за завтраком с кем-нибудь из давних постояльцев — все они были актерами или людьми театра. Больше всех мне нравился Рэймонд Барр, страшно громоздкий, но веселый и добродушный, с вечно усталыми глазами и тяжелыми, как у английской кровяной гончей, веками. Сблизились мы настолько, что он даже попросил у меня совета — стоит ли снять на телевидении продолжение «Перри Мэйсона»?

— Вы, молодые люди, помните такого?

— Ну, должен сказать, его показывали еще до моего времени, — ответил я. — А вот «Айронсайд» мне нравился.

— Что же, спасибо. «Айронсайда» они снимать больше не хотят, но о продолжении «Перри Мэйсона» поговаривают. Так вы его никогда не видели?

— Уверен, телевидение сумеет сделать хороший судебный сериал. Он ведь был адвокатом, верно?

— О господи. Надо будет сказать продюсерам. Я познакомился с умным молодым англичанином, и он почти ничего не знает о Перри Мэйсоне. О господи.

Если с Рэймондом Барром поговорить не удавалось, я перебирался в другой угол столовой, поближе к царственной бродвейской чете, Хьюму Кронину и Джессике Тэнди. Со мной они разговаривали через посредство друг дружки.

— Смотри, милая, это тот англичанин. Интересно, как подвигаются его репетиции.

— Совсем неплохо, — отвечал я, — труппа, по-моему, изумительная.

— Он говорит, труппа у них изумительная! Интересно, он уверен в успехе?

— Ну, вы же понимаете. Все в руках богов. То есть, я так полагаю, критиков.

— Он назвал критиков богами, милая. Ты слышала? Богами!

И так далее.

По ходу репетиций я начал понимать, что такое трудовая этика американцев. Претендентов на каждое место в хоре существовало столько, что работать спустя рукава никто себе позволить не мог. Во время перерывов хористы и хористки обучали друг дружку новым танцевальным коленцам, выпевали гаммы, разогревались или остывали — это уже в зависимости от времени дня. И то и дело пили воду. Теперь весь западный мир привык к этому настолько, что нам приходится напоминать себе: было время, когда молодые американцы вовсе не чувствовали себя голыми, если в руках у них не было бутылки с водой.

Я начал также понимать смысл системы звезд. В ней присутствует своего рода парадокс: Америка — республика, освободившаяся от присущих монархии уз неравноправия, от классовых и социальных различий, — по собственной воле наделяет звезду статусом, который и не снился ни одному европейскому герцогу или принцу. И, как и в случае настоящей аристократии, на звезд распространяется принцип noblesse oblige.[186] Роберт рассказывал мне, как вся труппа поехала на север штата, чтобы сняться в телевизионной рекламе. День стоял летний, долгий, жаркий и влажный, хористы, не вылезавшие из лязгавших доспехов, усыпанных жемчугами платьев и подбитых мехом мантий, устали, а режиссер все снимал дубль за дублем. В конце концов Роберт заметил, что хористы, непонятно почему, поглядывают на него все с меньшим и меньшим дружелюбием. И спросил у Мэриэнн Планкетт — может, он что-то не так сделал?

— Все страшно устали, обливаются потом и считают, что пора бы закончить.

— Ну да, и со мной то же самое, — сказал Роберт, — но я-то тут чем виноват?

— Ты же звезда труппы, Роберт! Ты в ней главный. Ты и решаешь, когда нам расходиться по домам.

— Н-но…

Роберт вырос, разумеется, в свойственной британскому театру атмосфере сотрудничества с ее скромностью и духом товарищества, — атмосфере, в которой никто и никогда не осмелился бы щеголять положением звезды. Поскольку у нас в Британии существует классовая система, мы из кожи вон лезем, стараясь доказать, что все у нас абсолютно равны. Поскольку у американцев такой системы нет, они радостно упиваются властью, положением и престижем, которые дает им успех.

— Это твой долг, Роберт, принимать решения за всех нас…

Роберт, нервно сглатывая и радуясь, что никто из его британских сверстников при этом не присутствует, обратился на глазах у всех к режиссеру:

— Значит, так, Томми. Еще один дубль, а потом все переодеваются и расходятся.

— Конечно, Боб, — ответил режиссер. — Непременно. Как скажешь.

Все заулыбались, а Роберт затвердил назубок права и обязанности звезды.

Прогоны мюзикла состоялись в Лос-Анджелесе, в «Павильоне Дороти Чандлер», более всего известном как место, где ежегодно происходила церемония вручения «Оскаров». Я остановился в отеле «Билтмор», что на Першинг-сквер, почти в двух шагах от театра. Но ведь я же находился в Лос-Анджелесе, городе, в котором, как известно всем, никто на своих двоих не передвигается. А кроме того, взяв напрокат ярко-красный «мустанг» с откидным верхом, вы непременно проникнитесь желанием использовать его при всякой возможности. Правда, заняться мне было особенно нечем — я только и знал, что сидел на спектаклях да время от времени вносил необходимые исправления в диалоги. Проведя неделю в «Билтморе», я решил, что, как он ни очарователен, я имею право спустить все мои «суточные», проведя уик-энд в отеле «Бель-Эйр». За низкую, совсем низкую плату — 1500 долларов за ночь — я получил стоявшее в прекрасном парке маленькое бунгало, по которому порхала моя личная колибри. И пригласил на второй вечер весь хор, который каким-то образом втиснулся в бунгало, чтобы выпить на 600 долларов вина и напитков покрепче, после чего я покинул бунгало, окутанный облаком, состоящим из поцелуев и экстравагантных выражений благодарности.

Лос-Анджелес был испытательным полигоном, на котором публика — по большей части пожилые обладатели театральных абонементов — принимала нас достаточно хорошо. Следующим этапом был Бродвей — уклониться от него невозможно, а второго шанса он не дает. Хорошо известная странность театрального мира Нью-Йорка состоит в том, что любая его постановка либо учреждается, либо уничтожается рецензией, которую печатает «Нью-Йорк таймс». И кстати сказать, этой страшной властью обладает именно газета, не рецензент. Как заметил однажды Бернард Левин, погубить спектакль может любая макака, если, конечно, ей удастся занять пост в «Таймс». Тогдашней макакой, которую нам надлежало ублажить, был Фрэнк Рич, и до самой бродвейской премьеры мы не знали и знать не могли, укажет ли его большой палец в потолок или в пол. Если в пол — постановка закроется, Джимми, Терри и Ричард потеряют деньги, а труппу распустят. Всеобщее унижение.

В Нью-Йорке к нам и без того уже относились не так чтобы очень по-доброму, поскольку мы были первыми, кто выступал в театре «Мэрриотт Маркиз», построенном в рамках масштабного проекта реконструкции Таймс-сквер. Для того чтобы проложить дорогу к большому новому отелю, здесь снесли любимый всеми «Театр Элен Хейз», и это вызвало такую бурю страстных протестов, что группа «Мэрриотт» пообещала построить новый — коим и стал «Маркиз».

На генеральной репетиции все были взвинчены до предела, а поскольку Джимми Нидерландер и Терри Аллен Крамер могли, будучи продюсерами, найти для своих чувств только одну отдушину — уволить кого-нибудь, — в воздухе запахло кровью. Оба вспомнили о давних своих сомнениях насчет постановки танцев, и я, сидевший в зале прямо за ними, услышал, как недовольно они ворчат и порыкивают по адресу нашего хореографа, Джиллиан Грегори. Чем, по их мнению, могло помочь ее увольнение за день до начала предварительных показов, я не знаю, полагаю, впрочем, что далеко не одно шоу удавалось спасти и за сроки более сжатые. Быть может, их увлекла мысль подрядить Томми Тюна, или Боба Фосса, или еще какую-нибудь легенду танцевального мира, которая заставит всех проработать три дня по восемнадцать часов в сутки, а затем они смогут рассказывать всем, как уволили пару никчемных задниц и тем спасли свое шоу. Магнатам американского мира развлечений нравится считать себя мифологически крутыми, бескомпромиссными сволочами. Люди театра не терпят драм — им хватает таковых и на работе; люди не театральные готовы драматизировать все, что их окружает.

Я отыскал Роберта Армитажа и рассказал об услышанных мной роптаниях.

— Хм, — сказал он, — надо что-то делать.

Мы сидели, наблюдая за полной энергии, но, казалось нам, лишенной воодушевления генеральной репетицией. В новом театре пахло обойным клеем и полировкой для дерева. Освещался он флюоресцентными лампами, а это означало, что свет в нем не может медленно гаснуть и загораться — только включаться и выключаться, что губительно сказывалось на атмосфере театрального зала. И даже когда свет выключался, указатели выхода сверкали так ярко, что при их огненном свете можно было программки читать. Пружины на дверях зала стояли такие, что, как бы мягко вы их ни закрывали, они все равно хлопали, если же кто-то, не ожидая худого, просто отпускал дверь, раздавался пушечный выстрел. На мой непросвещенный взгляд, хор танцевал прекрасно, однако при всяком его повороте, при всяком резком движении Терри Аллен Крамер начинала яростно строчить что-то в записной книжке.

И когда занавес наконец опустился, она встала и открыла рот:

— Хорео…

Договорить она не успела — помешал голос Ричарда, куда более громкий:

— Проклятье. Освещение в зале — это черт знает что. А двери, а указатели выхода… Ну да ладно, до премьеры мы ничего уже сделать не сможем, чудес не бывает.

— Не сможем? — рявкнула Терри. — Ха! Это вы так думаете! Еще как сможем! Билл Мэрриотт — мой близкий друг. Если мне придется его разбудить, так и черт с ним, но пусть наведет здесь порядок. Эй, кто-нибудь, телефон мне, и немедленно!

И она принялась за работу, пуская пары и пыхтя, как броненосец, каковым, собственно, и была. Вопросы сменялись приказами, приказы — вопросами, Билли Мэрриотта вырвали из его европейской дремы, и уже через час к потолку возносились на рычажных подъемниках электрики, а люди в белых комбинезонах заменяли пружины на дверях зала. О хореографии Терри в ее распорядительном величии забыла намертво.

Я пожал Ричарду руку.

— Мастер, — сказал я. — Будь на мне шляпа, я бы снял ее перед вами.

К премьере обстановка вдруг стала менее напряженной. Двери теперь, разумеется, лишь тихо шептали, указатели выхода мягко светились в темноте, освещение в зале стало теплым и легко управляемым. Я перебрался из «Уиндема» на 59-ю стрит, в совершенно роскошную квартиру, из которой открывался вид на Центральный парк и Пятую авеню. Квартира принадлежала Дугласу Адамсу, который с типичной для него щедростью предоставил ее в полное мое распоряжение. В вечер перед самой премьерой я созвал, нервничая, гостей. В Нью-Йорк прилетели мои родители, прилетел Хью. Присутствовала моя двоюродная бабушка Дита, которой удалось когда-то бежать из Зальцбурга от нацистов и в 40-х перебраться в Америку; женщиной она была внушительной и устрашающей. Она предложила Хью сигарету «Пэлл-Мэлл» без фильтра.

— Большое спасибо, — сказал Хью, вытаскивая из кармана красную пачку крепких, но все же снабженных фильтром «Мальборо». — Я предпочитаю эти.

— Вы что, тоже на здоровье свихнулись? — поинтересовалась моя бабушка и опять протянула ему пачку: — Берите.

Хью, человек воспитанный, взял.

В ночь премьеры ни Майку Оккренту, ни мне для сидения в зале сил не хватило. Мы знали, что Фрэнк Рич уже посмотрел мюзикл и написал рецензию и она будет напечатана всего через несколько часов, и это знание почти превысило меру нашей выносливости. Мы вышагивали взад-вперед по фойе, поглощая одну порцию джина с тоником за другой и впадая все в большую истерику от паники, ужаса и понимания полной нелепости всей нашей затеи. Пути наши пересекались, мы раз за разом налетали друг на друга и разражались все новыми взрывами маниакального хохота.

— Первая ночь нашего собственного бродвейского шоу, — повторял Майк и неверяще покачивал головой. — Быть такого не может. Кто-нибудь, разбудите меня.

Я же повторял те реплики из «Продюсеров»,[187] которые всегда цитируют на премьерах.

Ух ты, да эта пьеска и одного представления не протянет!

Представления? Шутите? Она с гарантией провалится на четвертой минуте.

Как же это случилось? Я был так осторожен. Выбрал никчемную пьесу, нашел плохого режиссера, подобрал никудышных актеров. Что же я сделал правильно?

И так далее.

Много лет спустя Майк вместе с Мэлом Бруксом переделывал «Продюсеров» в театральный мюзикл и умер от неизлечимой лейкемии, не успев увидеть, как этот мюзикл становится крупнейшим бродвейским хитом того времени.

Во время второго действия, сразу за тем, как публика вернулась после антракта в зал, фойе вперевалочку пересек добродушный генеральный директор театра Ральф Розен, шепотом сообщивший нам новость: у знакомого его знакомого есть знакомый, который «встречается» с одной своей знакомой, работающей в «Нью-Йорк таймс», так эта знакомая видела сигнальный экземпляр рецензии Фрэнка Рича. Рецензия хорошая. Не просто хорошая — восторженная. И Ральф торжественно пожал нам руки. Он был самым тихоголосым, почтенным и скрупулезно державшимся фактов человеком, какого я встретил в Америке. Если Ральф что-то сказал, значит, так оно и есть — и никак иначе.

Ко времени, когда мы собрались на верхнем этаже театра, чтобы отпраздновать премьеру, у Ричарда уже был в руках номер газеты, а в глазах его стояли слезы.

Позже в том же году «Я и моя девочка» был номинирован на премию «Тони» — Антуанетты Пери — по тринадцати категориям. По десяти мы проиграли, однако Роберт и Мэриэнн получили по премии как лучшие актеры мюзикла, а третья премия, и это самое, быть может, приятное, досталась Джиллиан Грегори — за лучшую хореографию. Полагаю, она и по сей день не знает, как ловко спас ее Ричард от бессмысленного и несправедливого увольнения.

Я возвратился в Англию, оставаясь все еще потрясенным моей удачей. «Я и моя девочка» шел в Вест-Энде и на Бродвее, ставился в Токио, Будапеште, Австралии, Мексике — другие места я теперь забыл. На Бродвее ему предстояло продержаться три с половиной года, в Вест-Энде — шесть. Тем временем пора было подумать о «Фрае и Лори», о новом сезоне «Черной Гадюки» и… и… кто знает, о чем еще? Похоже, я стал в шоу-бизнесе своим человеком, приметной фигурой.

Август 1987-го я проводил в моем норфолкском доме — поздравляя себя с тем, что не курю вот уже десять дней. Приехали Хью, Ким и другие друзья, чтобы помочь мне отпраздновать тридцатилетие, и через десять минут после их появления я снова подсел на сигареты.

Мои ревущие двадцатые завершились, на следующий месяц мы с Хью собирались начать снимать для Би-би-си пилотный эпизод того, что думали назвать «Шоу Фрая и Лори». Я обладал хорошим банковским счетом, который что ни день еще и улучшался. Обладал автомобилями, надежным будущим, постепенно приобретавшим известность именем. Я был счастливейшим из известных мне людей.

Я не вел подсчетов, не составлял опись моих достижений, но помню, как я стоял в парке норфолкского дома, смотрел на садившееся солнце и чувствовал, что утвердился наконец в этом мире. Я не то чтобы верил, будто мне удалось окончательно истребить останки моей прошлой, жалкой персоны, и все же я подошел к ликованию настолько близко, насколько это дано человеку.

А когда человек ликует, губы судьбы изгибаются в жестокой улыбке.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.