К — это С12 Н22 О11 [2]

К — это С12Н22О11[2]

…Каша

…Конфетка

…Кариес

…Каверны

…Карбогидраты

…Калории[3]

На Мальчике растущем тень тюрьмы

сгущается с теченьем лет.

Уильям Вордсворт. «Отголоски смертности»[4]

Заботиться о своем теле я мог бы, лишь исходя из предположения, что мне досталось тело, достойное забот. Однако с самых ранних моих лет плотская оболочка, в которой я обитаю, не внушала мне ничего, кроме стыда. Она не умела метать мяч, отбивать его битой и ловить. Не умела танцевать. Не умела кататься на лыжах, нырять и прыгать. Входя в бар или в клуб, она не притягивала к себе взоры похотливые или хотя бы слегка заинтересованные. В пользу моего тела можно было сказать только одно: оно исполняет функции топливного бака для моего мозга и свалки токсинов, которые могут награждать меня мощным кайфом и причинами для веселья. Возможно, тут все сводилось к грудям. Или к отсутствию таковых.

При том, что я определенно был когда-то младенцем, думаю, что грудь я не сосал ни разу. Совершенно не помню, чтобы меня прижимали к соску, — полагаю, что с самого начала я кормился из бутылочки. Существуют принадлежащие к той или иной школе — клейновской ли, фрейдовской, адлеровской, юнговской или проставьтездесьимясамиевской, этого я сказать не могу — психологи, которые утверждают, что выбор между соском и соской оказывает значительное и даже решающее воздействие на развитие человека. Никак не вспомню, что именно, отказ в материнском молоке или сверхизбыточное кормление им, чревато проблемами, с которыми человек сталкивается в дальнейшей жизни. Возможно, и то и другое. Если в нежном возрасте вам часто тыкали в лицо титькой, вы можете вырасти с таким же, как у Расса Мейера[5] или Джонатана Росса,[6] помешательством на женской груди. Если же вас кормили из бутылки с соской, вы обзаведетесь паническим страхом перед женским бюстом. Или предрасположением к пьянству. Хотя, возможно, все вовсе не так, а наоборот. Чушь, разумеется, полная. Синдром подложной груди. Существует множество братьев и сестер и даже однояйцевых близнецов, сидевших в младенчестве на одних и тех же диетах и выросших людьми разными во всех возможных отношениях, кроме самого незначительного — внешнего облика. С моими братом и сестрой обходились в младенчестве точно так же, как со мной, а между тем они — на их и всего человечества счастье — просто не могли бы быть менее похожими на меня. Поэтому будем считать, что пороки и слабости, о которых я собираюсь вам здесь рассказать, являются специфически моими и достались мне при рождении вместе с родинками на ногах (сзади) и завитушками на подушечках пальцев. Это не означает, конечно, что в обладании таковыми слабостями я уникален. Куда там. Их можно, пожалуй, назвать изъянами моего поколения.

Покончив с молоком — получаемым из груди или в составе молочной смеси, — перейдем к субстанции более существенной. А именно к твердой пище. Полные ложки яблочного сока с мякотью и тушеного мяса запихиваются в нас, пока мы не научаемся сами орудовать столовыми приборами. Один из первых и наиболее впечатляющих способов, которыми ребенок начинает проявлять свой характер, является демонстрация им отношения к еде. В конце 1950-х и в начале 1960-х под таковой подразумевалась овсяная каша на завтрак и разного рода сладости. Я принадлежал к первому поколению младенцев, ставших восприемниками нацеленной на детей рекламы. «Sugar Puffs» — «Сахарные хлопья» появились на свет, как и я, в 1957-м. Олицетворением этих хлопьев, которых взрослым никто предлагать и не собирался, стал — еще за десять лет до появления «Медового Монстра» — настоящий живой медведь по имени Джереми. Он вел деятельную жизнь, фотографируясь для коробок с хлопьями и снимаясь для их телевизионной рекламы, пока наконец не ушел на покой, в жизнь частную, и не оказался спустя недолгое время в зоопарке Кроумера, что в Кампертауне, пригороде Данди, где в 1990-м мирно скончался во сне. Я навестил его в этом зоопарке — первую знаменитость, какую я когда-либо видел во плоти, а вернее сказать, в шкуре, — и, поверьте, тем, что представляют собой для нынешнего ребенка голливудские красотки и поп-идолы самого первого разряда, был для меня тогда медведь Джереми. Чтобы понять это, нужно знать, что такое страсть, любовь, алчность и вожделение.

«Сахарные хлопья» были зернышками пшеницы, вздувшимися под воздействием высокой температуры, а затем покрытыми сиропом и чуть липковатой глазурью из фруктозы с глюкозой. Чтобы насладиться ими, их следовало залить холодным молоком. В зимние дни его могло заменять молоко горячее, но в этом случае вы получали чашу мокроватого подобия скорее супа, чем каши. Кроме того, горячее молоко, закипая, образует пенку, а меня от нее рвет. Вид или запах кипяченого молока и по сей день заставляет меня рыгать и подавлять рвотные позывы. В голову мне приходят воспоминания о коктейлях у Кокто. Рассказывают, что Кокто, желая позабавить гостей, мог улечься голым на стол и, ни разу к себе не прикоснувшись, одним лишь усилием творческого воображения довести себя до полноценного оргазма. Я тоже обладаю подобным даром. Я могу довести себя до рвоты, нарисовав в воображении пенку на поверхности горячего молока, жидкого заварного крема или кофе. То есть мы оба способны выплескивать из наших тел струи горячей жидкости. Однако мне почему-то кажется, что номер, который показывал Кокто, пользовался, скорее всего, большим успехом, чем мой.

Стол, за которым я завтракал, был полем, засевавшимся семенами моих печалей. Уверен, я прав, считая, что именно за ним приобрел первую из моих пагубных телесных зависимостей. «Сахарные хлопья» были звеном той цепи, которую я влачил за собой большую часть моей первоначальной жизни. Начнем с того, что они, как вы легко можете себе представить, предназначались для завтрака. Однако я очень быстро пристрастился перекусывать ими в любое время дня, и вскоре мама стала горестно вздыхать при одной только мысли о том, какое число коробок с хлопьями ей приходится покупать. Я эти сладкие зернышки прямо из коробок и ел. Одно за другим они безостановочно отправлялись в мой рот. Я походил на американца, сидящего в кино с пакетом попкорна: глаза остекленели, рука поднимается и опускается от пакета ко рту, от пакета ко рту, от пакета ко рту, точно машина.

«Глаза остекленели». Так ли уж это существенно? Но ведь ребенок, сосущий молоко из груди или бутылочки, именно такими и глядит. Лет до восьми или девяти я сосал первые два пальца левой руки. Почти все время. Покручивая пальцами правой волосы на макушке. И неизменно с этим остекленелым, отсутствующим взглядом, приоткрытым ртом и затрудненным дыханием. Не лакомился ли я в то время грудью, которой был лишен во младенчестве? Это темные материи, Ватсон.

Коробки с питанием, на которых давались советы по приготовлению их содержимого и перечислялись ингредиенты, были моим основным чтением; тиамин, рибофлавин и никотиновая кислота — мои загадочные невидимые друзья. Продается по весу, не по объему. При транспортировке возможна утряска содержимого.

Вставьте палец под клапан и поводите им из стороны в сторону. Р-р-р-р-роскошно! Мы любим «Рисики», потому что они в двасики разика вкуснясики. На самом деле, любил указывать я, в трисики. И уж определенно вкуснясики, чем их степенный, неподслащенный пращур, «Рисовые хрустики», дававшие кашицу, пришепетывавшую, если внимательно вслушаться: «Сопли, вздор и ерунда». Питаться «Рисовыми хрустиками», когда ты можешь вкушать «Рисики», — это то же, что питаться «Корнфлейками», когда ты можешь вкушать «Фростис». Трудно даже представить, какая это тусклая жизнь. Все равно что по собственной воле смотреть телевизионные новости или отдавать предпочтение несладкому чаю. Я жил одним и только одним. C12H22O11. Возможно, по этой причине мне следовало бы родиться американцем: в Соединенных Штатах сахар добавляют во все. В хлеб, в бутылки с водой, в вяленую говядину, в маринованные огурчики, в майонез, горчицу и сальсу. Сахар, сахар и сахар.

Мои отношения с этим обольстительным и обманчивым веществом сложны. Если б не сахар, я и не родился бы никогда, и он же едва меня не убил.

Я уже рассказывал о роли, которую отец моей мамы сыграл в обеспечении Британии сахаром. Впоследствии, участвуя в генеалогической программе Би-би-си «Кто вы, по-вашему, такой?», я узнал новые подробности этой истории. Мой дед, Мартин Нейманн, приехал в Бери-Сент-Эдмендс (не в роли паломника) со своей далекой родины, которая была изначально Венгрией, но по Трианонскому договору 1920-го его родной город Нагишураны был поглощен расширившейся Чехословакией. Однако, говоря исторически, по рождению он был венгром. Венгерским евреем, а это, как любил повторять дедушка, единственный на земле человек, который способен зайти следом за вами во вращающуюся дверь и выйти из нее первым.

В Британию он приехал по приглашению Министерства сельского хозяйства, наиболее дальновидные служащие которого сообразили, что, если начнется еще одна мировая война, а это представлялось все более вероятным, Атлантика почти наверняка окажется перекрытой, как оно едва не случилось в 1917-м, когда угроза немецких подводных лодок стала особенно сильной. Вест-Индии и Австралия окажутся недостижимыми, и у британцев не останется сахара, чтобы сыпать его в чай, — катастрофа слишком ужасная, чтобы о ней даже помышлять. Сама Британия сахара не производила, ее фермеры за всю историю страны не вырастили ни единой свеклы, ее промышленникам отродясь не доводилось рафинировать хотя бы одну унцию сахара. У себя в Нагишуранах, ныне Шураны, дед управлял самым большим в мире рафинадным заводом и потому представлялся естественным для вербовки британцами кандидатом. В 1925 году он и его шурин Роберт Йорич приехали сюда, чтобы построить в Бери-Сент-Эдмендсе, графство Суффолк, первый британский завод по переработке сахарной свеклы, — он и сейчас стоит там, распространяя густое горьковатое зловоние, слегка напоминающее запах подгоревшей ореховой пасты. Если бы Мартин, его жена и родные остались в Шуранах, их, евреев, уничтожили бы в нацистских лагерях смерти, как уничтожили его мать, сестру, родителей жены и десятки других не покинувших Европу членов семьи. Я никогда не появился бы на свет, а бумага или средства цифровой визуализации, потраченные на производство книги, которую вы сейчас со столь неподдельным удовольствием читаете, нашли бы иное применение.

Так что сахар дал мне жизнь, однако потребовал за это плату в виде рабской приверженности ему. Зависимости от него, да еще и зависимости от этой зависимости в придачу.

Сладкие утренние кашицы — это одно дело, и дело к тому же относительно безобидное. Еженедельные короба «Сахарных хлопьев», «Рисиков» и «Фростис» заказывались матерью по телефону и доставлялись вместе с остальными припасами мистером Нили, неизменно называвшим меня «молодым человеком» и водившим фургончик магазинчика «Ричс», находившегося в деревне Рипхэм — милях в двух-трех от нашей деревушки Бутон. Люди, подобные мистеру Нилу, теперь уже перевелись, и магазинчики вроде «Ричс» — тоже.

В результате еженедельных поставок мистера Нила я мог съедать почти столько предназначенных для завтрака хлопьев, сколько хотел, не тратя при этом никаких денег. Мой сладкий хит доставался мне задаром. Разумеется. Да и как могло быть иначе? Я был ребенком и жил в доме, буфет которого всегда содержал запас «Сахарных хлопьев». Это представлялось мне совершенно нормальным. Все изменилось, когда меня, семилетнего, отправили в глостерширскую приготовительную школу, отстоявшую от нашего норфолкского дома почти ровно на 200 миль.

Первое мое утро в «Стаутс-Хилл», ибо такое имя носила эта школа, стало и первым в длинной их череде разочарованием. Проведя ночь в ностальгическом хныканье и одиноком икании, я был разбужен беззастенчивым гвалтом и пугающей загадкой чуждого мне заведения, приступавшего к исполнению своих дневных обрядов.

— Ты! Что ты здесь делаешь? Тебе полагается в трапезной сидеть! — крикнул мне староста, когда я в панике заметался по выбираемым мной наугад коридорам.

— А что такое трапезная, пожалуйста?

В моем пораженном ужасом сознании нарисовалась картина некоего средневекового, обильно оснащенного орудиями пыток застенка.

Староста сцапал меня за плечи и потащил по коридору, потом по другому и, наконец, ввел в длинную, низкую столовую, заполненную мальчиками, которые шумно поглощали завтрак, сидя на узких, лакированного дуба, скамьях. Подведя меня к одной из них, он раздвинул двух едоков, потом поднял меня и втиснул в образовавшуюся щель. Я посидел немного, помаргивая в испуганном смущении. А потом, робко подняв голову, увидел некую кашицу. Это были не то «Корнфлейки», не то комковатая овсянка. Ни тебе «Сахарных хлопьев», ни «Фростис», ни «Рисиков» — то есть ни слуху ни духу. Я мог бы сказать здесь, что в тот миг жизнь моя изменилась коренным образом, что доверие, надежда, доверие и вера во что бы то ни было в тот день умерли во мне навсегда и меланхолия наложила на меня печать свою, но, пожалуй, это было бы заявлением несколько преувеличенным. Однако потрясение я испытал немалое. Неужели в моей жизни не будет больше ничего сладкого?

В школе имелось одно заведение, которое уравновешивало горестные недочеты трапезной. Tuck, как вы, вероятно, знаете, означает на старомодном жаргоне английской школы сласти. То, что американцы называют candy. Разумеется, я видывал сласти и прежде, еще бы, — в «Ричс» и в почтовой конторе Рипхэма их обычно черпали совочком из больших стеклянных банок и пересыпали в бумажные, вмещавшие четверть фунта, пакетики. «Грушевые капельки», лимонный шербет, ириски в форме эклеров, мятные леденцы и фруктовые конфетки — все они были довольно неопрятными, респектабельными и еще довоенными. А вот «Кондитерская лавка (Tuck Shop) школы Стаутс-Хилл» уже тогда, в самом начале золотого века сладостей, предлагала ассортимент куда более широкий и волнующий. «Кэдбери», «Фрай» (урра!), «Раунтри», «Нестле», «Макинтош», «Марс» и «Терри» еще оставались в ту пору самостоятельными независимыми производителями. «Макинтош» предлагал нам «Роло», «Карамак» и «Тоффи Крисп»; «Фрай» (урра!) — рахат-лукум, батончики «Кранчи» и шоколадный крем. От «Кэдберри» мы получали молочный шоколад: «Пикник» с орехами, «Флэйк» без — равно как и фирменные шоколадные батончики «Дэйри Милк», завернутые в тонкую лиловатую фольгу. Этот бернвилльский гигант уже собирался подарить миру — с промежутком всего в один год — сначала шоколадный батончик «Кёрли-Вёрли», а затем Величайшую Шоколадку В Истории Мира — «Ацтек». Тем временем «Нестле» манила нас белым шоколадом «Милки Бар» и черным «Кит Кэт»; «Раунтри» — «Аэро», «Фруктовыми пастилками», «Фруктовыми леденцами», «Смартисом» и «Джелли Тотс»; «Марс» — «Милки Вэй», батончиками «Марс», «Мальтийцами» и «Марафоном». Господи помилуй! Я только что заметил, что все названия изделий «Марса» начинались с «М». Много лет спустя «Марафон» перекрестили, разумеется, в «Сникерс» (и я помог вывести эту новинку на рынок, наговорив для ее рекламной кампании закадровый текст; знай я в детстве, что такое может стрястись, наверное, лопнул бы от злости), точно так же, как «Опал Фрутс» были переименованы «Марсом» в «Старбёрст». Не сомневаюсь, что у компании имелись на то причины. А еще она производила квадратные карамельки «Спанглес», и это название стало стенографическим обозначением той ленивой, перегруженной деталями ностальгии, в которой я ныне погряз. И все же задержитесь, пожалуйста, на этой странице: в том, что вы читаете, присутствует некий смысл, никак не связанный с горячечным перечислением брендов.

Для каждого из четырех «домов», на которые была разделена школа, — «Зимородков», «Выдр», «Ос» и «Пантер» — «Кондитерская лавка школы Стаутс-Хилл» открывала свою дверь в разные дни. Я состоял в «Выдрах», нашим сладостным днем был четверг. Однако первым делом мы выстраивались в очередь за наличными. Все деньги на карманные расходы, какими наделяли нас родители, поступали в особый трастовый фонд и скупо выдавались нам дежурным учителем, заносившим изымаемые суммы на наши личные страницы специальной учетной книги. Пока длился триместр, я сокрушенно следил за усыханием моего капитала. И писал домой отчаянные письма с мольбами о том, чтобы мне как можно скорее выслали десятишиллинговую банкноту. «Пожалуйста, мама, пожалуйста. У всех мальчиков есть деньги, которых им хватит навсегда. О, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…»

Так это и началось.

Сколь бы восхитительной ни представлялась мне «Кондитерская лавка школы Стаутс-Хилл», на фоне мессианского сияния магазина, находившегося в деревне Ули, она выглядела всего лишь Иоанном Крестителем, недостойным завязывать его красные лакричные шнурки или, скажем, облизывать шербетовые помадки. Здание, которое этот магазин делил с маленькой почтовой конторой, стояло всего в полумиле от ворот школы, и когда мы, выстроившись в два ряда, отправлялись под наблюдением учителя на прогулку, то, проходя через деревню, в унисон поворачивались к его приманчивым окнам, точно кадеты, приветствующие своего монарха равнением направо. На полках этого магазина посверкивали, поблескивали и перемигивались самые экзотические, красочные и приторные сокровища, какие я когда-либо видел и о каких когда-либо мечтал. «Праздничные пакетики». «Освежающий напиток Требора». «Фруктовый салат» и «Жженый сахар» по фартингу каждый (в старом пенни их было четыре). Зефирные улитки. Полные лимонных шербетовых помадок летающие тарелки из рисовой бумаги. «Твиззлеры» компании «Свиззелс Матлоу», которые шипели и взрывались во рту, точно шутихи. «Любящие сердечки». Кисленькие жевательные бутылочки «колы» и упругие белые молочные бутылочки. Шоколадные пуговички, посыпанные «цветным сахарным горошком». Фруктовая и мятная жевательные резинки компании «Ригли», коробочки с резинкой «Чиклетс» и конфетками «Пец», россыпь кубиков резинки «Базука Джо», пакетики другой резинки, рекламируемой «Битлз», — в каждом из них имелась карточка с картинкой и бесценной биографической информацией: «Джон ненавидит любой мармелад, а Ринго очень любит лимонный!», «Джордж выше всех Битлов, но всего на полдюйма!» — и прочие потрясающие, бесценные секреты, каждый из которых завершался восклицательным знаком, и поныне остающимся характерной особенностью литературы всякого рода фанатов. А на других полках размещались «зуболомки», анисовые драже, «нескончаемые полоски». Тубусы и пакетики с лимонными помадками. «Винные леденцы», «Фургонные колеса» и «Ореховые венчики». Было там и высоко ценившееся «Испанское золото» — мешочки из желтой восковой бумаги с изображением красного галеона, вмещавшие кокосовую стружку, присыпанную толченым шоколадом ради придания ей сходства с табаком для самокруток. Лакричные конфеты в форме трубки Шерлока Холмса — с чашечкой и чубуком. Белые леденцовые сигареты с красными кончиками и завернутые в рисовую бумагу сигареты шоколадные в поддельной пачке «Честерфилда».

Теперь все составные элементы встали по местам. Сахар. Белый порошок. Табак. Вожделение. Нехватка денег. Запретность.

Да, запретность. Ученикам школы посещать деревенский магазин не разрешалось. Чрезмерная сахаристость сладостей, слепяще яркая веселость упаковок и неотесанное американское панибратство жевательной резинки и «зуболомок» оскорбляли армейские, по преимуществу, чувства наших педагогов. Вся эта продукция слегка отдавала вульгарностью, а слегка и… ну, честно говоря, рабочим классом. Бог весть, на какие мысли навела бы тех бедных школьных учителей «Звездная смесь» компании «Харибо» или «Счастливый Гиппо». Быть может, и хорошо, что они не дожили до подобных безобразий, которые надорвали бы, я уверен в этом, сердца несчастных.

Семилетний, отделенный от дома 200 милями безденежный наркоман. Существует множество рассказов о детях младше семи лет, уже обратившихся в законченных алкоголиков, а то и родившихся с пристрастием к крэку, метамфетамину или «Ред Булл», и я хорошо понимаю, что моя сахарная зависимость выглядит в сравнении с их несчастьями вполне безобидной. Сама по себе она никакого обвинительного приговора не выносит и никому не преподносит урока. Равно как и не имеет сколько-нибудь удовлетворительного объяснения. Я дал вам ее схематичное описание, однако оно не способно указать необходимую либо достаточную причину пристрастия столь маниакального и всепоглощающего. В конце концов, мои одногодки подвергались воздействию той же самой рекламы, имели в своем распоряжении те же самые кашицы, конфеты и кушанья, представляли собой совокупности тех же органов и чувств, да и размерами обладали примерно такими же. И между тем с первых же моих сознательных лет я с жестокой, неукоснительной определенностью сознавал, что другие люди не страдают от обжорливой жадности, ненасытимого голода, неодолимого желания, трепетного вожделения и мучительной потребности, в когтях которых я корчился всякий час всякого дня. А если и страдают, то наделены самообладанием, полностью посрамляющим мое. Возможно, думал я, возможно, все, кроме меня, суть люди сильные, волевые и неукоснительно нравственные. Возможно, лишь я слаб настолько, что пасую перед потребностями, которые всем остальным удается держать в узде. Возможно, всех остальных так же угрызают желания не менее язвящие, однако природа или Всемогущий наделили их способностью править своими чувствами, в которой мне в моем продрогливом одиночестве отказано. Следует помнить и о том, что всю атмосферу моей школы, как и любой тогдашней частной школы (и многих сегодняшних), пропитывала праведная религиозность (сегодняшние пропитаны праведностью без религиозности, вот и все усовершенствование). Вы можете, стало быть, представить себе душевные муки, которые сопутствовали моим телесным страданиям. Библия от начала и до конца напичкана рассказами о соблазнах, запретах и воздаяниях. На самой первой ее странице с ветки дерева уже свисает запретный плод, а затем мы получаем все более страшные примеры того, как карается алчность и проклинается похоть, пока не добираемся — пройдя через блуждания по пустыне, саранчу, мед, манну, воронов, язвы, нарывы, чумные поветрия, бичи, прочие бедствия и жертвоприношения, — до полных, окончательных, умопомрачительных проклятий и исступленных восторгов Откровения Иоанна Богослова. И не введи нас в искушение.[7] Отойди от Меня, сатана![8] Мне отмщение, Аз воздам, глаголет Господь.[9]

Следует ли удивляться тому, что в такой обстановке и с уже укоренившимся во мне физиологическим влечением мое сознание быстро обнаружило преступную связь между сахаром, желанием, удовлетворением, желанием, удовлетворением и позором. Все это — за годы и годы до того, как на меня свалились еще более лютые ужасы и пытки полового влечения, напечатлев на сердце моем и нутре примерно ту же картину, — но, разумеется, покрыв и то и другое ранами более глубокими и мучительными. Все-таки умею я драматизировать собственную особу, не так ли?

Поскольку 90 процентов моих однокашников выглядели невосприимчивыми к подобного рода травмам, самокопанию, стыду и соблазну, я и поныне, оглядываясь назад, гадаю, не был ли я особенно слабым, особенно чувствительным и особенно чувственным.

Чтобы платить за сладости, я крал в магазинах, в школе и, что самое позорное, у других мальчиков. Воровство производилось мной, как и поедание сладостей, в состоянии почти экстатическом. Еле дышащий, с остекленелым взором, я обшаривал раздевалки и столы, и нутро мое жгли опасения, восторги, ужас и страстное отвращение к себе. Ночами я совершал набеги на школьные кухни, набрасываясь на буфеты, в коих хранились огромные — хватило бы и на общий школьный обед — блоки мармелада, в которые я впивался зубами, точно лев в антилопу.

Я рассказал в «Моав» о том, как староста изобличил меня во владении контрабандными сладостями, жевательной резинкой и лимонными помадками, источником которых мог быть только деревенский магазин . Я уговорил тогда безмолвно преклонявшегося передо мной добрейшего мальчугана по имени Банс понести за них наказание вместо меня. За мной уже числилось столько прегрешений, что еще одно привело бы к жестокой порке, между тем как Банс, на счету коего никаких криминальных деяний не значилось, мог отделаться всего лишь предупреждением. Разумеется, мне же это боком и вышло: директора школы наша маленькая хитрость не обманула. И я получил дополнительные удары тростью за то, что завлек в свою паутину греха существо столь невинное, как Банс.

После публикации «Моав» мы с настоящим Бансом возобновили знакомство. К книге он отнесся очень благожелательно и, кстати, напомнил мне о событии, напрочь вылетевшем у меня из головы.

Как-то раз, еще в самом начале нашей школьной жизни, я сказал Бансу, что мои родители мертвы.

— Как это ужасно для тебя! — Неизменно отзывчивый Банс был глубоко тронут.

— Да. Автомобильная авария. Но у меня есть три тетки, так что во время каникул я гощу то у одной, то у другой. Только поклянись, что никому не скажешь. Это секрет.

Банс кивнул, его покрытое пушком лицо сложилось в мину решительного вызова судьбе. И я понял: он скорее язык себе отрежет, чем скажет кому-нибудь хоть слово.

В конце триместра я поинтересовался у Банса, как он собирается провести Рождество. Он ответил, явно испытывая неловкость, что отправится к папе и маме — в Вест-Индию.

— А ты? — спросил он.

— Я, понятное дело, в Норфолк поеду, к родителям. Больше-то мне податься некуда.

— Н-н-но… Я думал, твои родители умерли и ты у теток гостишь.

— О. Ммм. Да.

Черт. Попался.

Банс выглядел обиженным и смущенным.

— Не обращай внимания, — сказал я, сверля его взглядом. — Понимаешь… я…

— Да?

— Я иногда заговариваюсь.

Больше мы этой темы никогда не касались — пока много лет спустя Банс не напомнил мне о ней. Его память сохранила тот случай с абсолютной ясностью. И он утверждает, что «Я иногда заговариваюсь» — точные мои слова.

Регулярно секомый, не вылезавший из неприятностей, вечно впадавший из одной крайности в другую, неспособный приладиться к жизни или избавиться от сомнений, я покинул приготовительную школу, став сахарным наркоманом, вором, выдумщиком и вруном.

Все продолжилось и в следующей моей школе, в ратлендском «Аппингеме». Новые кражи, новые сладости. К этому времени одни только количества поглощаемой мной сахаристой пищи начали облагать мое тело самой настоящей и мучительной данью. Не в области поясницы, ибо я был тощ как карандаш. Моими постоянными спутниками стали кариес, зубные каверны и язвочки во рту. К четырнадцати годам я лишился пяти задних зубов. Приверженность к сахару разрушала мой организм. Прилив волнения при совершении кражи и прилив наслаждения, с которым я уплетал мою сладкую добычу, с неизбежностью завершались — ибо таковы обыкновения страсти — приступами чувства вины, меланхолии, тошноты и отвращения к себе, неотделимыми от любых тяготений подобного толка — к сахару, к хождению по магазинам, к спиртному, к сексу, выбирайте сами.

Новые кражи привели к «высылке», как называлось в закрытых школах изгнание домой на срок в несколько недель; теперь это, наверное, именуют «временным отстранением». В конце концов терпение школы лопнуло и меня из нее исключили. Я отправился в Лондон на официально санкционированный уик-энд — чтобы поприсутствовать на собрании «Общества Шерлока Холмса», рьяным членом которого был. И вместо того чтобы провести в Лондоне две разрешенные мне ночи, остался там на неделю, которую блаженно просидел в кинотеатре, смотря фильм за фильмом и снова за фильмом. Достаточного, как не уставали повторять мои родители и учителя, оказалось достаточно.

Вскоре в моем рассказе предстоит появиться горькому соку табака. После того как этот любвеобильный лист принял меня в свои ласковые объятия, сахар утратил былую власть надо мной. Однако у меня еще осталось что рассказать о моих непростых отношениях с C12H22O11.

Когда я достиг поры поздней юности и раннего возмужания, моя верность «Сахарным хлопьям» мало-помалу сменилась страстью к «Шотландской овсянке», заправляемой холодным молоком, но щедро посыпаемой, само собой разумеется, несколькими ложками сахарного песка. Одновременно с этим детское обожание лимонных помадок и кислой шипучки уступило место более взрослому предпочтению более, опять-таки, мудреной сладости — шоколада. А был еще кофе, конечно.

Стоит 1982 год, я нахожусь в одной из обшарпанных лондонских комнат, принадлежащих телекомпании «Гранада». Мы — Бен Элтон, Пол Ширер, Эмма Томпсон, Хью Лори и я — собрались в ней, чтобы отрепетировать первый выпуск того, что станет позже комедийным телешоу «На природе». Называется этот выпуск «Беспокоиться не о чем». Я стоял за другое название: «Штаны, штаны, штаны», однако мое предложение отклонили, и, пожалуй, правильно сделали.

Всем нам немного за двадцать, полтора года назад мы закончили университет. В наших жизнях все должно сложиться чудесно, как оно, я полагаю, и вышло. На Эдинбургском фестивале Хью, Эмма, Пол и я удостоились за наше университетское ревю самой первой «Премии Перрье», за чем последовало турне по Австралии. Мы только что закончили съемки этого ревю для Би-би-си, а теперь нам предстоит создать наш собственный телесериал.

У одной из стен комнаты стоит стол на козлах, а на нем — большие липкие банки «Нескафе» и коробки с чаем «Пи-Джи Типс» в пакетиках. В любой репетиции присутствует нечто, заставляющее ее участников в огромных количествах потреблять чай и кофе. В это утро, пока репетируется сценка, в которой участвуют все, кроме меня (там присутствуют музыка и танцы), я завариваю для всех кофе и вдруг, потянувшись к чайной ложке, соображаю, что сахар в него кладу только я один.

Вот он я — стою, держа чайную ложку над открытым пакетом сахара. А что, если я брошу это дело? Мне всегда говорили, что без сахара и чай, и кофе бесконечно вкуснее. Попью-ка я в течение двух недель неподслащенный кофе, а если пристраститься к нему у меня не получится, так вернусь к прежним двум с половиной ложкам сахара, хуже-то не будет.

Я закуриваю, наблюдая за остальными. И в груди моей вздымается великолепная волна гордого воодушевления. А вдруг у меня получится?

И ведь получилось. Дней через десять кто-то всучил мне чашку кофе с сахаром. Сделав первый глоток, я вскочил на ноги и уставился на нее так, точно она меня током ударила. То был самый чудесный в моей жизни удар, ибо он сказал мне, что я смог от чего-то отказаться. Конечно, это не самая великая из прочитанных вами историй о победе над личными напастями, однако меня воспоминания о том, как я гляжу на пакет сахара и гадаю, смогу ли я и вправду покончить с ним, не покидают никогда. То был один из шепотков надежды, что доносятся порой с самого донышка ларца Пандоры. Я и сейчас еще ощущаю запах репетиционной и слышу ее пианино. Вижу на столе коробки с печеньем и пакет сахарного песка, кое-где слипшегося — от окунавшейся в него мокрой ложечки — в просвечивающие комочки.

Эту сцену я снова увидел, унюхал и пережил двадцать семь лет спустя, на Мадагаскаре, в Антананариву, в номере отеля «Кольбер». Погода стояла очень, ну очень жаркая и очень, очень влажная, из всей одежды на мне только и было что трусы. Мрачно погромыхивала надвигавшаяся гроза, подключение отеля к Интернету, и в лучшее-то время дурившее, отказало окончательно. Я поднялся из-за письменного стола, чтобы зайти в ванную комнату, и глазам моим предстало жуткое зрелище.

Комнату пересекал чудовищно жирный мужчина с гигантскими дряблыми грудями и огромным обвислым пузом. Я замер на месте, потом вернулся назад и вгляделся в него с ужасом и неверием. Вот он, снова заполнивший собой зеркало гардероба, комически тучный мужчина средних лет, гротескный толстяк, каких я и не видел с тех пор, как годом раньше снимал фильм на американском Среднем Западе. Я оглядел эту тушу, эту отвратительную жирную гору с головы до пят и заплакал.

Последнюю четверть века я провел, то и дело видя себя на больших и малых экранах, на газетных фотографиях, и потому никаких иллюзий относительно своего телесного облика не питал. Однако по какой-то непонятной причине в тот вечер, в том номере я увидел себя таким, каким был. Я не содрогнулся, не прикрылся руками, не отскочил от зеркала. Не притворился, что все хорошо. Не сказал себе, что при моем немалом росте небольшой избыточный вес не так уж и страшен. Я заплакал, глядя на кошмар, в который обратился.

В ванной комнате имелись весы. Сто тридцать девять кило. Сколько это было в старомодной Англии? Я взял мой сотовый, перевел одну меру в другую. Двадцать один стоун и двенадцать фунтов. Святые ангелы ада! Двадцать два стоуна. Триста шесть фунтов.

Я вспомнил ту репетиционную 1982 года. Смог же я отказаться от сахара в чае и кофе. Теперь пришло время покончить и с иными его воплощениями — в пудингах, шоколаде, ирисках, сливочных помадках, мятных конфетках, мороженом, пончиках, плюшках, кексах, пирожных, пирожках, оладышках, желе и джеме. Придется заняться физическими упражнениями. И речь идет не о диете — о полной перемене моего образа жизни и питания.

Я не говорю, что с того мгновенного, страшного озарения, пережитого мной на Мадагаскаре, во рту моем не побывало ни единой крупицы сахара, и все же я сумел отрешиться от искусительных пирожных, пудингов, засахаренных фруктов, шоколадок, мороженого, petits fours [10] и friandises,[11] предлагаемых официантами ресторанов, по которым привычно таскаюсь и я, и подобные мне сибариты. Это строгое воздержание (плюс режим ежедневных прогулок, посещения трижды в неделю спортивного зала и общий отказ от содержащих жир и крахмал продуктов) позволило мне сбросить вес до шестнадцати — да еще и без малого — стоунов.

У меня нет ни малейших сомнений в том, что я с легкостью могу снова раздуться, точно воздушный шар, обнаружить, что снова взлетаю, подобно вошедшему в скоростной лифт персонажу мультфильма, на мой двадцать первый, двадцать второй, двадцать третий, двадцать четвертый и двадцать пятый этаж. Постоянная бдительность — вот мой девиз. Я не собираюсь уверять вас, будто теперь знаю себя досконально, но, полагаю, могу, и не без оснований, претендовать на то, что по крайней мере знаю себя достаточно для того, чтобы питать сомнения и недоверие, когда дело доходит до любых моих притязаний на способность находить решения, панацеи и вообще достигать поставленной цели.

Взять, к примеру, хоть то же курение…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.