Каледония 1[58]

Каледония 1[58]

По окончании триместра я, как обычно, поехал в Северный Йоркшир, чтобы некоторое время преподавать там латынь, судить матчи второй футбольной сборной «Кандэлл-Мэнор», готовить спортивные площадки к Дню спорта и — в то немногое свободное время, какое у меня оставалось, — учить роль Эдипа и реплики нескольких персонажей пьесы Чарльза Маровица «Арто на Родосе», в постановке коей я, возможно, по глупости согласился участвовать. Говорю «по глупости», потому что в течение двух недель мне приходилось — после того как над «Арто» опускался занавес, — пулей лететь туда, где через полчаса должно было начаться представление «Эдипа», и так каждый день. Давние завсегдатаи Эдинбурга говорили, что я всякий раз поспевал едва-едва, ведь мне приходилось снимать один сложный костюм и облачаться в другой, смывать один сложный грим и накладывать другой, новый, однако это «поспевать едва-едва» мне больше всего и нравилось.

Под конец лета Эдинбург на три недели обращается в мировую столицу студенческого театра. Мне еще предстояло играть на этом именуемом «Фринджем»[59] фестивале каждый год из последовавших пяти. Большинство тех, кто на него приезжает, мгновенно влюбляются и в город, и в фестиваль. Первый дня два ваши икроножные мышцы побаливают от непривычно крутых подъемов и спусков по улицам Эдинбурга, его бесчисленные каменные ступеньки и узенькие переулки застают эти ноги врасплох, — особенно если вы привыкли к простым, ровным улицам городов Восточной Англии и их сидячему, по преимуществу, образу жизни, — и не просто застают врасплох, но поражают их, кажутся им надругательством. Веющая стариной мрачность высоких жилых домов Эдинбурга, их каменные лестницы и пугающе пустые фронтоны внушали мне чувство, что я могу в любую минуту увидеть Бёрка и Хэра,[60] мастера Броуди[61] или мистера Хайда, поднимающимися, ворча что-то, по каменным ступеням Грассмаркета. Никого более страшного, чем подвыпившие молодые люди, державшие в руках большие полистироловые тарелки, наполненные печеной картошкой с сыром, по ним, разумеется, не поднималось. В те дни продаваемый на вынос печеный картофель был наипростейшей разновидностью пищи, которой студенты набивали свои животы. Шотландия и вправду казалась совершенно другой страной. Другой была здесь диета: помимо картошки и курятины, торговавшие ими навынос магазинчики предлагали и более изысканные specialit? du pays[62] — батончики «Марс», «Фургонные колеса» и шоколадки «Кёрли-Вёрли», все основательно прожаренные. Другими были шотландские банкноты, язык, климат, свет — даже сигареты «Кенситас» и те казались незнакомыми. Наиболее популярным напитком было здесь «хэви» — это такое горькое пиво, во всяком случае, нечто пенистое, навевающее смутные представления о пиве.

По всему городу, на каждой стене, витрине, фонарном столбе или двери красовались афиши, извещавшие о показах драм, комедий и не имеющих точного определения действ, которые могли сочетать в себе все что угодно — цирк, мюзик-холл, сюрреалистские игры с мыльными пузырями и уличный балет под барабанную музыку, маоистские акробатические танцы, транссексуальные оперетты и жонглирование цепными пилами. Исполнители этих представлений одевались почуднее и носились по улицам, предлагая добродушным, но несговорчивым прохожим свои программки и пригласительные билеты. В день открытия по Принцес-стрит медленно проплывало, двигаясь на восток, шествие. Где-то в городе — так нас, во всяком случае, уверяли — проходил настоящий, официальный фестиваль: профессиональные театральные труппы и оркестры давали в красивых концертных залах и театрах спектакли и концерты для взрослых, но мы ничего такого не видели и знать не знали, мы были «Фринджем», огромным грибовидным организмом, который пронизывал своими нитевидными отростками всю плоть Эдинбурга, проникая в самые жалкие ночлежки, в немыслимые сараи, в халупы, в склады и на пристани, в каждую церковь, в любое функциональное пространство, если, конечно, в нем находилось место для начинающего фокусника и хотя бы трех стульев.

В самой середине «Королевской мили», череды улиц, ведущих от Эдинбургского замка к георгианскому Новому городу, стоял главный офис «Фринджа», к которому зрители фестиваля выстраивались в очередь за билетами. Я считал, что прямо-таки обязан увидеть два представления. Одним было ревю «Огней рампы», которое в Кембридже я пропустил из-за «Бури», другим — выступление комика в переделанном из фабрики зале «Электропроводка», находившемся прямо за этим офисом. Мне уже не раз говорили, что не побывать на выступлении выпускника Оксфорда по имени Роуэн Аткинсон просто-напросто нельзя, и я счел разумным постоять в упомянутой очереди, а затем выложить денежки за билеты для себя и членов труппы «Эдипа».

Отстояв в ней, я тут же получил плохую новость:

— О-о, на него все билеты проданы, дорогой.

— Правда?

— Боюсь, что так… да, и на что еще вы… постойте-ка.

Девушка сняла с затрезвонившего телефона трубку, выслушала звонившего, разулыбалась и подняла на меня радостный взгляд. Она была милейшей молодой шотландкой, на удивление веселой, особенно если принять во внимание, как тяжко ей, лишенной компьютера, приходилось трудиться. Я и сейчас ясно помню ее лицо.

— Ну вот. Позвонил человек Роуэна Аткинсона и сказал, что по многочисленным просьбам публики он даст в субботу еще одно ночное представление. Пойдете?

Я купил пять билетов на него плюс один на «Огни рампы» и удалился, страшно довольный.

«Эдипа» мы показывали в «Адам-хаус», что на Чамберс-стрит, — каждый вечер в течение двух недель. Наш художник-постановщик почерпнул «вдохновение» из научно-фантастических фильмов, поэтому все мы — и главные персонажи, и хор — были одеты в странные, состоявшие из нарезанных полосками пластиковых светофильтров костюмы, облачаться в которые было делом дьявольски трудным — особенно мне, учитывая малый временной зазор между двумя спектаклями. Питер Рамни выбрал перевод Софокла, сделанный У. Б. Йейтсом. Текст, с его сладкозвучной риторичностью, давался мне без труда, однако подняться до вершин трагедии и отчаяния, которых требовала эта пьеса, я не смог. Честно говоря, я и до предгорий-то их не добрался. Проходимый Эдипом путь — от властного титана до скулящей развалины — был, выражаясь по-эдинбургски, «Королевской милей», тянувшейся от изысканных площадей Нового города к темным трущобам Старого, у меня же получилась ровненькая кембриджская улица с не лишенными приятности витринами магазинов; горя и ужаса в ней было примерно столько же, сколько в банановом молочном коктейле. Да и в ожесточенном состязании за зрителей «Фринджа» наш спектакль тоже больших успехов не добился. Шотландская рецензентка назвала меня носовой фигурой корабля — уже неплохо, жаль только, что следом она решила объяснить, что имела в виду: на сцене я показался ей и импозантным, и деревянным. Ну и ладно. Меня это особо не огорчило — я проживал лучшие дни моей жизни. В послеполуденных представлениях «Арто на Родосе» я играл, среди прочих, великого французского актера Жана-Луи Барро. Поставила пьесу (для «Лицедеев») глубокая и динамичная Пип Бротон, отдавшая главную роль, Арто, Джонатану Тафлеру (сыну киноактера Сидни Тафлера). Джонатан был великолепен и попросту владычествовал на сцене и в спектакле, несмотря на то что большую его часть проводил в смирительной рубашке.

После пятого представления «Эдипа» я выбрался из моей целлофановой оболочки и поспешил присоединиться к очереди нетерпеливых театралов, втекавших, пошаркивая, в театр, где показывал свое ревю «Ночной колпак» кембриджский театральный клуб «Огни рампы».

— Наверняка в этом году ерунду какую-нибудь привезли, — произнес кто-то за моей спиной.

— Ну да, «Ночной горшок», — ответила его спутница и захихикала.

Нет, привезли не ерунду. Привезли нечто на редкость достойное, и, когда занавес опустился, сидевшая за мной скептическая пара первой вскочила на ноги, восторженно свистя и топая.

В представлении участвовали два первокурсника — моя подруга Эмма Томпсон и высокий молодой человек с большими синими глазами, треугольными пятнышками румянца на щеках и словно бы извиняющимся обличьем, фантастически смешным и неожиданно притягательным одновременно. Звали его, согласно программке, в которой имелись и фотографии исполнителей, Хью Лори. Еще один рослый мужчина с несколько более светлыми, но столь же синими глазами, вьющимися волосами и обаятельными манерами 1940-х был в то время президентом «Огней рампы» и звался Робертом Батерстом. Участвовал в шоу и прошлогодний президент клуба, Мартин Бергман, исполнявший роль его луноликого, бесполого ведущего, человека себе на уме. Кроме них в труппе состоял до изумления подвижный, блестящий, клоунского склада комический актер по имени Саймон Мак-Берни, которого я хорошо знал, поскольку он был возлюбленным Эммы. Вскоре я с потрясением осознал, что присутствую на лучшем комедийном шоу, какое когда-либо видел. Прежде мне и в голову не приходило, что «Огни рампы» настолько хороши. Хороши до того, что я мгновенно распростился со всеми, какие у меня имелись, мечтами попробовать на следующий год мои силы в комических сценках. Я понял, что не смогу и на секунду сравняться с этими актерами. Не будучи человеком, что называется, респектабельным, я тем не менее разделял преобладающее среди респектабельных людей мнение, согласно которому клуб «Огни рампы» состоит из помешанных на своем превосходстве полупрофессиональных сценических кривляк. А между тем «Ночной колпак» поразил меня и техническим совершенством исполнения, текста, ритма, стиля, и уверенностью в себе его актеров, ухитрявшихся, помимо прочего, внушать зрителю приятнейшую мысль о полной нелепости самого понятия «студенческая комедия». Я увидел представление зрелое, проработанное во всех деталях и в то же самое время непритязательное и полное дружеского отношения к публике; изощренное и интеллигентное, но напрочь лишенное претенциозности и самодовольства; в нем присутствовали убедительность, сила, законченность и достоинство, но не было ни тени самомнения, тщеславия либо поверхностности. Коротко говоря, оно было именно тем, чем, по моему мнению, и следовало быть комедии. Сыграв к тому времени в пятнадцати, самое малое, пьесах, в том числе и комических — в той или иной мере, — я тем не менее решил, что мне вряд ли когда-либо хватит нахальства постучаться в дверь клуба «Огни рампы», который был вправе гордиться талантами столь безусловными.

Э-хе-хе. Ну ладно, по крайней мере, я смогу отоспаться на этом вашем Роуэне Аткинсоне. В конце концов, что вообще смог когда-либо предложить Оксфорд по части комедии? Нет, Терри Джонс и Майкл Пэйлин — это понятно, но за вычетом их, кого еще дал комедии Оксфорд? Дадли Мура. Хорошо, ладно, а помимо Пэйлина, Джонса и Мура, кого еще?… Алана Беннетта. Ну да, верно. Конечно. А вот кроме Майкла Пэйлина, Терри Джонса, Дадли Мура и Алана Бенн?… Ивлин Во устроит? А Оскар Уайльд? Ладно, черт с вами, возможно, оксфордцы не такая уж и бестолочь. И все же в «Электропроводку» я отправился, ничуть не ожидая, что какой-то там моноспектакль сможет сравниться по стилю и мастерству с «Ночным колпаком». Два часа спустя я вывалился из театра, едва-едва переставляя ноги. Мои бока и легкие болели, точно отбитые. Таких судорог им за всю их жизнь сносить еще не приходилось. Думаю, Роуэна Аткинсона вы наверняка видели. Если вам повезло, вы видели его на сцене. Если вам повезло очень и очень, вы могли впервые увидеть его на сцене, а уж потом где-то еще. Первая встреча с поразительным талантом — без уже сложившегося у вас мнения о нем и без особых ожиданий — это радость, воссоздать которую попросту невозможно. До того дня я ни разу не видел Роуэна Аткинсона по телевизору и знал о нем только то, что его выступления идут с аншлагами. Увиденное мной называлось «моноспектаклем», однако в нем участвовало еще двое исполнителей — автор почти всех его текстов Ричард Кёртис, исполнявший роль комического простака, и Говард Гудолл, который играл на электропианино и пел забавные песенки собственного сочинения.

В программке значилось, что поставил это шоу Кристофер Ричардсон, которого я знал, когда был учеником «Аппингема», а он — тамошним учителем. После спектакля я переговорил с ним и услышал, что предварительный показ шоу как раз в «Аппингеме» и состоялся.

— Школьный театр стал чем-то вроде остановки по расписанию на дороге из университета в Эдинбург, — сказал он. — Ты бы привез туда твоих кембриджцев.

— Ну, я… я не… мы вряд ли…

То, что я играл в Кембридже, вдруг показалось мне заурядным, недостойным внимания и безнадежно неинтересным. Однако я постарался отогнать от себя эту столь ненужно негативную мысль.

На что, собственно, мне было жаловаться?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.