Глава 7 ПРОРЫВ

Глава 7

ПРОРЫВ

Когда я приехал в Советский Союз, народ в своем подавляющем большинстве верил в советскую систему. Еще он верил Сталину — несмотря на террор, несмотря ни на что. Миллионы советских людей выходили на демонстрацию Первого мая, будь то на Красной площади или в каком-нибудь захолустном городке, и праздновали День международной солидарности трудящихся, не сомневаясь, что весь мир празднует вместе с ними.

Первый и тяжелейший удар по этой вере был нанесен Никитой Сергеевичем Хрущевым, разоблачившим так называемый «культ личности И.В. Сталина». Можно строить множество теорий относительно подлинной цели хрущевской «десталинизации», но одно несомненно: он был уверен в том, что, ударив дубиной по Сталину, сумеет разнести в щепки сталинскую мифологию. Как и во многих других случаях, он ошибался. При всей своей природной смекалистости Хрущев был человеком малокультурным и плохо образованным, с ограниченным кругозором. Положив на весы истории прямолинейную антисталинскую деятельность Хрущева с тем, чтобы выяснить, что перетягивает — польза от шоковой терапии или вред от разрушенных идеалов и зарожденного цинизма, мы вряд ли добьемся однозначного ответа.

Мне только что в очередной раз отказали в поездке за рубеж. 1977 г.

Как я уже отмечал, первые годы хрущевской «оттепели» были ознаменованы появлением как надежд и энтузиазма, так и разочарования и цинизма. Одно не противоречит другому, диалектика жизни много сложнее, чем мы, работники СМИ, да и не только мы, себе представляем. С одной стороны, разоблачение Сталина — деспота, одержимого манией власти, кровавого монстра, злого гения для многих явилось не меньшим потрясением, чем стало бы, скажем, для глубоко верующего человека известие о том, что Бога в самом деле никогда не было и нет. Но с другой стороны, живительная струя свежего воздуха, заполнившая засохшие легкие страны, была настолько сладкой, что породила во многих чувство торжества и эйфории. С одной стороны, отчаяние, глубочайшее разочарование, с другой — рождение новой, не менее сильной веры, чем прежде.

Некоторые утверждают, что Хрущева вовсе не волновали цели либерализации и демократии, ему, истинно советскому порождению, продукту сталинской системы, эти понятия были столь же чужды, сколь и безразличны. На самом деле, разоблачая Сталина, Никита Сергеевич пытался перехватить власть у Берии и Маленкова, в которых многие видели первых среди прочих преемников Сталина (наряду с Молотовым и Кагановичем). Вместе с тем Хрущев не мог довести свою антисталинскую кампанию до логического конца, поскольку сам испачкал руки в крови по самые локти. Не будем забывать о том, что он занимал высокие партийные должности в самые страшные годы сталинского террора: в Москве (1935–1938) и на Украине (1938–1947). Его подпись стоит под смертными приговорами множества ни в чем не повинных людей. Понятно, что ему надо было прибрать паруса своей десталинизации прежде, чем разбушевавшие волны обрушатся на его собственный парусник. Здесь-то и кроются причины половинчатости, непоследовательности его реформ.

В этих рассуждениях есть доля истины, причем немалая, но массовая реабилитация несправедливо репрессированных, исправление ошибок (какие бы цели это ни преследовало) были несомненным благом для страны. Однако Хрущев, овладев властью, не только позволял другим петь себе дифирамбы, он явно пал жертвой собственного властолюбия. И постепенно те, кто поначалу поверил ему, приветствовал его, стали сомневаться, а потом откровенно критиковать человека, который наградил золотой звездой Героя Социалистического Труда кинорежиссеров, создавших документальный фильм-панегирик «Наш дорогой Никита Сергеевич».

Парадоксальным образом Хрущев напоминает мне… Наполеона. Если бы этот император, стоявший во главе французских революционных (!) войск, отменил в России крепостное право, полагаю, он выиграл бы войну 1812 года. Царизм канул бы в Лету на век раньше. Кто знает, какие это могло бы иметь последствия не только для России, но и для всего мира? Понятно, у истории нет сослагательного наклонения, но в данном случае все проще: Наполеон не мог сделать этого. Не потому, что не обладал властью, а потому, что это было вне его ментальных возможностей. Как мне кажется, именно этой психологической слепотой объясняется его поражение в 1812 году, где главную роль сыграл вовсе не Кутузов, а русский народ — крепостные, ведшие партизанскую войну, крестьянская дубина, которой ни он, ни его блестящие маршалы противостоять не могли. Но если бы он даровал этому народу свободу — что тогда? Дает ли это основания утверждать, по крайней мере теоретически, что Наполеон мог выйти победителем в русской кампании? Нет, не дает, поскольку, как я уже писал и в чем я не сомневаюсь, Le Petit Caporal сохранял менталитет и предрассудки «маленького ефрейтора», что исключало для него любую возможность принимать решения на уровне «освободителя нации».

Если бы Хрущев довел до конца начатые реформы, если бы он открыл двери для демократических преобразований, для свободы слова, если бы он вступился за группу Краснопевцева (студентов исторического факультета Московского университета, приговоренных к десяти годам лагерей за издание подпольной газеты и за призывы к многопартийности), если бы он потребовал отмену суда над Синявским и Даниелем, если бы он запретил охоту на диссидентов и поощрял бы инакомыслие — если бы Хрущев выбрал именно этот путь, возможно, он одержал бы победу над советско-партийным бюрократическим аппаратом, ведь именно в это время аппарат колебался, шатался, терял равновесие. Но все эти «если бы» исходят из абсолютно ошибочного предположения, что Хрущев, этот рабоче-крестьянско-большевистский полуграмотный Хрущев мог преодолеть самого себя. Можно ли не то чтобы требовать, но хотя бы надеяться, что кошка вдруг залает? К моменту, когда в результате еще одного партийного заговора скинули Хрущева, его никто не поддерживал, ему уже никто не верил — «кукурузник», стучавший башмаком по столу на Генеральной Ассамблее ООН, публично материвший Маргариту Алигер на встрече с творческой интеллигенцией и Эрнста Неизвестного на выставке художников в Манеже, стал посмешищем.

Впрочем, мало кто предвидел, что принесет с собой Леонид Ильич Брежнев. Если первые годы хрущевской «оттепели» породили надежду и веру, то к 1964 году, когда Хрущева сняли, от них оставались лишь жалкие тени. Можно сказать, что брежневские годы добили их — так, как офицер добивает выстрелом в голову подстреленных, но еще живых жертв расстрела. Правда, сравнение это совершенно ошибочное. Выстрел в голову избавляет жертву от мучений, брежневские же годы скорее походят на своего рода проказу. Общество наблюдало за собственным гниением, за тем, как постепенно отваливаются пальцы рук и ног, принюхивалось к запахам, осязало тошнотворный вкус коррупции, прислушивалось к маловразумительным и оскорбительным для человеческого ума и уха «экономика должна быть экономной», «сисимасиси», «сосисские сраны» — и заходилось при этом от смеха.

Оно смеялось, когда Брежневу прикалывали на грудь четыре золотых звезды Героя Советского Союза и одну «Гертруду». Оно смеялось, наблюдая за тем, как брежневский клан фарцевал, торговал золотом и брильянтами, валютой и наркотиками. Оно смеялось над тем, как никому не известный офицер с «говорящей» фамилией Чурбанов женился на Гале Брежневой и тут же стал генералом и первым заместителем министра внутренних дел. Оно до слез смеялось, когда этот министр внутренних дел СССР, главный борец с преступностью, присваивал себе то, что украли воры и бандиты, и принуждал беспомощных старух продавать свой семейный антиквариат за бесценок. Оно смеялось, глядя на то, как Рашидов, первый секретарь ЦК партии Узбекской ССР и кореш Брежнева, обнимался с местной мафией и накапливал сказочные богатства на труде женщин и детей, вынужденных за гроши от зари и до зари собирать хлопок. Оно задыхалось от смеха, видя всеобщее взяточничество, то, как все и вся продается и покупается, в том числе правительственные награды и звания.

За всем этим и за многим другим общество наблюдало и смеялось — зло, безнадежно, горько, сквозь слезы (где ж вы были, дорогой Николай Васильевич?).

* * *

Одна из главных тем сегодняшней России — всеобщая коррупция. Об этом говорят как о чем-то новом, только что поразившем российское общество. Непостижимо, как быстро забывается прошлое: к концу брежневского правления коррупция стала всеобщей, ничуть не меньшей по масштабу, чем сегодня. Взятки давались за все: за внеочередное получение автомобиля, за ту или иную справку, за дефицит. Рыба, как метко определяет русская пословица, гнила с головы — ровно так же, как сегодня. Разница заключается лишь в том, что тогда деньги имели меньшую силу, чем ныне, но суть и масштаб коррупции не изменились.

* * *

Некоторые выбрасывались из окон, кидались под машины, но таких было мало. Гораздо больше было тех, кто пил горькую и умирал в алкогольных парах. И еще больше тех, кто ринулся принимать участие в этом своеобразном кетче, набивая карманы, животы и рты всем, что удавалось отхватить и откусить.

Иные все же отказывались участвовать в этой вакханалии. Не желали умирать. Не сдавались.

В течение двух десятилетий, вплоть до 1985 года, они, эти думающие люди, спорили о том, возможно ли надеяться на изменения. Казалось, надеяться не на что. Брежнев и партийный аппарат представлялись вечными, гуманные идеалы социализма, в самые отчаянные часы придававшие нации неодолимую силу, превратились в неприличные призывы, которым не верил решительно никто. Считалось, нет смысла бороться, ни будучи членом партии, ни находясь вне ее, поскольку борцов в лучшем случае игнорировали, а в худшем — уничтожали. Мир придерживался единой точки зрения, что нет ни малейших надежд на сколько-нибудь серьезные изменения в СССР. И лишь очень немногие настаивали на том, что так продолжаться не может, что мгла предшествует рассвету.

Я был среди последних — отчасти потому, что такая мысль выглядела логичной. Ведь ни одно общество не способно оставаться статичным, вслед за падением непременно наступает подъем, а мы, как мне казалось, упали — дальше некуда. Но дело было не только в логике. Я должен был верить, что станет лучше. Я держался за свою веру так, как тонущий держится за соломинку.

Мои самые близкие друзья говорили, что я сошел с ума. «Ты наивный идеалист, — сказал мне один из них. — Ты не понимаешь Россию, ты не понимаешь русский народ. Если что и изменится, то только к худшему. Не понимаешь ты ни х…»

Потихоньку я начал соглашаться с этим.

Леонид Ильич Брежнев умер 10 ноября 1982 года, его смерть не вызвала ни переживаний, ни даже удивления. Полуинвалид, порой не понимавший, где находится, не выговаривавший множества букв, спотыкавшийся не только языком, но и ногами, объект бесчисленных анекдотов, каждый из которых на самом деле комментировал прогрессирующее слабоумие вождя, он даже не вызывал сочувствия…

«Помощник генсека Брежневу:

— Леонид Ильич, вы надели разные туфли, одну черную, одную коричневую. Надо послать водителя домой, чтобы он привез нужные.

Брежнев (подумав минуты две):

— А зачем? Дома ведь тоже одна туфля черная, другая — коричневая».

Или:

«Брежнев помощнику:

— Мне завтра надо выступить на заводе с речью о мирном существовании. Напиши, но покороче, не больше пятнадцати минут.

На следующий день помощник спрашивает Брежнева:

— Ну, Леонид Ильич, как прошла речь? Понравилась?

Брежнев:

— Понравиться — понравилась, но я же просил минут на пятнадцать, а ты написал мне на целый час.

Помощник:

— Леонид Ильич, неужели вы зачитали все четыре экземпляра?»

Нет, смерть Брежнева никого не удивила. Но «избрание» генсеком Юрия Владимировича Андропова стало большой неожиданностью.

Я до сих пор не могу понять, почему его назначение многие восприняли как нечто позитивное, как повод для оптимизма. Ведь Андропов возглавлял КГБ в течение пятнадцати лет, и именно он жестоко и безжалостно давил любые проявления инакомыслия, именно ему принадлежит иезуитская идея о необходимости принудительного психиатрического «лечения» диссидентов (мол, только психически больной человек может быть противником советской власти). Но и это не все. Одно из первых его дел на посту генсека — организация своего рода «опричнины», которой вменялось отлавливать граждан, находившихся не на рабочих местах, а в кино, магазинах и даже в банях. Понятно стремление каким-то образом навести порядок в совершенно распоясавшейся стране, но метод был выбран, как мне кажется, совершенно неприемлемый. Однако это мнение не разделяется большинством. Более того — и это поразительно — многие мои сограждане по сей день вспоминают эти драконовские меры с восхищением, а их автора — с нежностью.

Еще удивительнее то, что Запад присоединил свой голос к хору аллилуйя, пропетых в честь Андропова. Он якобы любил джаз, ценил хороший виски и превосходно говорил по-английски. Откуда шла эта «информация», не знал никто, но согласно логике советологов, все это добавляло ему очков и предвещало что-то хорошее.

Думаю, есть два объяснения тому, почему в Советском Союзе назначение Андропова восприняли как доброе предзнаменование. Во-первых, на фоне тотальной коррупции он казался рыцарем без страха и упрека. Он был скромен, сдержан, не ходили никакие слухи об эскападах его детей или родственников — этим он разительно отличался от Брежнева и брежневского окружения. Во-вторых, когда наступают трудные времена, русским свойственно искать сильную руку, которая в случае необходимости начнет безо всякого стеснения мочить всех кого следует. Кто подходил для этой роли лучше, чем бывший председатель КГБ СССР?

Я же не могу сказать об Андропове ничего хорошего. Он находился у власти всего лишь пятнадцать месяцев, и за это время во внутренней политике не произошло никаких значительных изменений к лучшему. Что же касается внешней — Андропов пригрозил отменить переговоры с США, если те решатся разместить в Европе ракеты «Першинг-2» и крылатые ракеты, а затем-таки прервал переговоры, что было весьма на руку ястребам вроде Ричарда Перла: первая ракета «Першинг» была размещена, Советский Союз покинул стол переговоров в Женеве, после чего Пентагон мог размещать что и сколько ему хотелось.

Андропов умер 9 февраля 1984 года — и вновь никто не удивился: тщательно скрываемая от всех информация о его смертельной болезни являлась секретом Полишинеля, об этом знала вся страна. Но «избрание» на пост генсека Константина Устиновича Черненко было воспринято как что-то из области гиньоля. Из тех, кто по телевидению наблюдал за торжественными похоронами Андропова на Красной площади, вряд ли забудет трагикомическую сцену: Черненко отчаянно пытается отдать честь умершему товарищу по партии, он тянется правой рукой к краю своей зеленой велюровой шляпы, рука поднимается медленно, будто сопротивляясь весу привязанной к ней тяжеленной гири. Вот она поравнялась с его правым плечом, вот, слегка дрожа от усилия, достигла мочки уха и застыла, все заметнее дрожа. Прошло пять или десять секунд, и рука упала, словно в полном изнеможении. Вместе со мной в то утро на работе этот спектакль смотрели несколько моих коллег, и я отчетливо помню, как мы молча переглянулись, а потом кто-то проронил: «Не жилец».

По сути дела, все понимали: Черненко — фигура компромиссная, но кто будет следующим — вот это был главный вопрос. Чаще всего назывались три фамилии: Горбачев, Гришин, Романов.

Наименее известным в широких кругах был Горбачев, избранный в Политбюро лишь в 1980 году. По слухам он числился среди «либералов». Двое его конкурентов были хорошо знакомы общественности.

Виктор Васильевич Гришин не только являлся членом Политбюро, но и занимал весьма престижный пост первого секретаря Московского городского комитета партии. Это была личность бесцветная, безликая, до мозга костей партийно-бюрократическая. По сути дела, о нем не ходили ни слухи, ни анекдоты, он был частью машины и в совершенстве знал ее изнутри. У него имелись свои представления о правилах игры, о приоритетах и партийной иерархии. Об этом, в частности, свидетельствует история женитьбы его сына, о которой мало кто слышал.

Как теперь известно, Лаврентий Павлович Берия был донельзя сластолюбив. Для удовлетворения его похоти гэбэшники отлавливали на улицах Москвы хорошеньких женщин и приводили их «хозяину». Как правило, насытившись приглянувшейся дамой он оставлял себе на память какой-нибудь предмет ее интимной одежды, чаще всего лифчик. Но были и исключения из правил. В частности, Берия однажды заметил одну девушку шестнадцати лет и… влюбился. Он даже встретился с ее родителями, чтобы получить их согласие (хотел бы я посмотреть, как они отказали бы ему) на брак. Правда, Берия был женат, но, подождав восемнадцатилетия своей новой пассии, он взял ее к себе в качестве второй жены. Она родила ему дочь… А много-много лет спустя вполне взрослый сын Гришина встретился с этой дочерью — и влюбился в нее. Через какое-то время он сделал ей предложение, но мать ее категорически воспротивилась. «Держись подальше от сильных мира сего, — сказала она дочке, — я уж так нахлебалась, тебе не советую». Незадачливый жених названивал ей по телефону, а она бросала трубку, отказывалась говорить с ним. И однажды к ней домой явился сам В.В. Гришин. «Почему вы не даете согласие на брак вашей дочери с моим сыном? — спросил он. — Не считаете ли вы, что сын Гришина недостоин руки дочери Берии?» Он не шутил. Он и в самом деле полагал, будто люди сталинского окружения, что бы о них ни говорили, стоят особняком, что они — не чета нынешним.

Эту историю рассказала мне мать той девушки, так что ссылаюсь на первоисточник. Не называю ее имени и фамилии, потому что это не играет роли в характеристике Гришина, хотя и оставляет без внимания интересы любителей «клубнички». Что ж, ничего не поделаешь.

* * *

Все возвращаюсь к тому, что время многое меняет. Эту женщину я хорошо знал, звали ее Лялей Дроздовой. Она была необыкновенно хороша собой — я познакомился с ней в ее лет сорок, так что можно только догадываться, какой она была в восемнадцать. О ней ходили разные слухи, в частности, о том, что ее отец, крупный чин в НКВД, узнав о намерениях Берии относительно его дочери, застрелился. Было в Ляле что-то от femme fatale, хотя на самом деле, как мне представляется, она являлась фигурой трагической: Берию, отца ее первой дочери Марты, расстреляли; расстреляли и мужа ее второй дочери. Ляля сошлась с одним из моих близких друзей и прожила с ним лет пять — собственно, тогда я и узнал ее. Отношения у нас были доверительные, но Ляля никогда ничего не рассказывала о Берии — да я и не спрашивал, считая это бестактным. После того, как она рассталась с моим приятелем, я видел ее редко, а потом и вовсе перестал встречать. Умерла она несколько лет тому назад, оставив за собой какой-то таинственный шлейф.

Первый приезд тети Лёли в СССР. Рядом с ней сидит мама, стоим (слева направо) Павлик, я, папа. 1963 г.

* * *

Все-таки поразительно, что Гришин рассматривал этот брак как партийно-династический…

Что до третьего кандидата в генсеки, то Григория Романова и боялись, и ненавидели. Еще будучи первым секретарем Ленинградского обкома партии, Романов заслужил репутацию безжалостного, жестокого, властолюбивого партийца. Он был до крайности надменен — настолько, что лишь узкому и особому кругу лиц разрешалось входить в его кабинет и лицезреть его во плоти. Со всеми остальными сотрудниками Смольного он общался по внутреннему телевидению. Говорят, что для свадебного банкета одной из своих дочерей он приказал доставить из Эрмитажа царский сервиз. Так это или нет, не знаю, но, учитывая его диктаторские наклонности, допускаю подобную возможность. Из троицы претендентов на высший партийно-государственный пост он, несомненно, имел самую твердую руку. Стань он генсеком, страна почти наверняка вернулась бы в состояние модернизированного, но не менее страшного сталинизма.

Константин Устинович Черненко скончался 10 марта 1985 года. На следующий день Пленум ЦК КПСС избрал Генеральным секретарем Михаила Сергеевича Горбачева. Но как водится, решение Пленума было формальностью — голосовать за Горбачева рекомендовало ему Политбюро.

Однако как там сложились голоса? Кто был за Горбачева, кто против? Пока соответствующие документы закрыты и рассекречены будут еще не скоро. Так что приходится строить догадки.

Можно предположить, что шестидесятидвухлетний Романов понимал — ему не выиграть и потому поддержал кандидатуру Гришина, который был старше его на девять лет и гораздо ближе по взглядам. Расчет простой: при Гришине у власти выпихнуть из состава Политбюро Горбачева будет несложно, а без Горбачева Романов рано или поздно (скорее рано, учитывая возраст Гришина) займет гришинское кресло.

Говорят, что Горбачев победил с перевесом всего лишь в один голос. Возможно, это так. Но совершенно точно известно, что из десяти тогдашних членов Политбюро (Алиев, Воротников, Горбачев, Гришин, Громыко, Кунаев, Романов, Соломенцев, Тихонов, Щербицкий) двое — Кунаев и Щербицкий — отсутствовали (а они почти наверняка не проголосовали бы за Горбачева). Знаем мы и то, что из этой десятки семеро вскоре были отправлены на пенсию: Романов (июль 1985 г.), Тихонов (октябрь 1985 г.), Гришин (февраль 1986 г.), Кунаев (январь 1987 г.), Алиев (октябрь 1987 г.), Соломенцев (октябрь 1987 г.) и Щербицкий (сентябрь 1989 г.). Не секрет и то, что ключевую роль в избрании Горбачева сыграл Андрей Андреевич Громыко, остававшийся членом Политбюро до своей смерти в 1989 году.

С Михаилом Сергеевичем Горбачевым на Радио-7 «На семи холмах». 1998 г.

Вообще-то количество высокопоставленных партийных функционеров, отошедших в мир иной между 1981 (год XXVI съезда партии) и 1985 годами (когда избрали Горбачева), было таким, что какой-то московский острослов придумал загадку, мгновенно ставшую популярной во всей стране: «Вопрос: назовите любимый вид спорта членов Политбюро. Ответ: гонки на лафетах».

Я отчетливо помню состояние радостного ожидания, с каким страна встретила избрание Горбачева. Казалось, замерший почти пульс застучал, в воздухе запахло чем-то головокружительным. Вместе с тем ничто в официальной биографии Горбачева не говорило о его склонности к радикальным переменам, ничто не объясняло вдруг возникшие ожидания. Но народ, как всегда, предчувствовал. Точно так же, как животные задолго чуют приближение урагана или землетрясения, мы, животные политические, шестым чувством ощущаем приближающиеся социальные катаклизмы.

Первое публичное выступление Горбачева разительно отличалось от того, что прежде говорили партийные боссы. Начал он с хорошо всем известного, но всегда официальными лицами умалчиваемого: экономика страны нуждается в коренной перестройке, производительность труда непозволительно низка, потери в энергетической области огромны, производство продуктов питания и товаров народного потребления значительно уступает мировым стандартам как в количественном, так и в качественном отношении. Требуются, заявил он, радикальные меры, чтобы поднять страну на качественно новый уровень общественного и экономического прогресса. Повторяю, это было известно, хоть и табуировано, но Горбачев пошел дальше, связав экономические перемены с политическими: «Нам ясно, что эту задачу не решить без достижения нового уровня в развитии социалистической демократии». «Кроме того, — добавил он, — публичность является неотъемлемой частью социалистической демократии. Подробная, своевременная и откровенная информация является свидетельством доверия к народу, уважения к его уму и чувствам и к его способности понимать события».

Для страны, которая десятилетиями жила в условиях строжайшей цензуры и контроля за информацией, эти слова, этот первый призыв к тому, что впоследствии стало называться гласностью, содержали в себе обещание радикальных перемен.

Но ведь мы уже были научены горьким опытом. Мы слышали речи — пусть не такие, но тоже многообещающие — о том, как «догоним и перегоним Америку», о том, как будем «жить при коммунизме», да мало ли о чем еще! Все эти грандиозные посулы оказались пустым звуком — хлопком пробки, вылетевшей из бутылки шампанского. Так что мы имели основания сомневаться в словах Горбачева. Но вскоре стало понятно: его появление — это знак, обещание прорыва для страны в целом и для каждого из нас в отдельности.

И для меня тоже.

Мой личный прорыв имел самое непосредственное отношение к моей профессии — журналистике. Точнее, к телевидению. Если фактическое уничтожение журнала «Спутник» символизировало для меня самые удушливые годы брежневизма, то телемост «Ленинград — Сиэтл: встреча в верхах рядовых граждан» ознаменовал начало гласности. Это телевизионное действо было не только моим личным прорывом (что важно для меня, но вряд ли имеет большое значение для страны), но и событием историческим — и потому оно достойно подробного описания.

Когда Рональд Рейган вел в 1980 году свою избирательную кампанию, немало политологов, как в США, так и в СССР, не принимали всерьез его антисоветскую риторику. Они считали, что либеральные кандидаты в президенты становятся более консервативными, занимая Овальный кабинет Белого дома, и наоборот. Возможно, это и в самом деле так, но каждое правило имеет исключения, и одним из них стал Рейган. У меня не было ни малейших сомнений относительно судьбы советско-американских отношений в случае его победы над президентом Картером: и когда он выиграл гонку, я предсказал серьезное ухудшение этих отношений (выступая 5 ноября 1980 года в программе «Ночная линия»). Как показало время, я не ошибся.

С того дня, как Рейган вступил на пост президента, отношения между двумя странами ухудшились — то есть они и были плохими, но теперь стали угрожающими. Нельзя винить в этом только Рональда Рейгана. Когда советское руководство приняло решение о вводе войск в Афганистан, оно четко дало понять, что совершенно не возражает против ухудшения отношений с Западом в целом и с Соединенными Штатами в частности. Мы пока не знаем, как именно принималось это решение, кто персонально несет ответственность за урон, нанесенный стране и народу, за последствия Афганистана. Не обладая этой информацией, я, однако, хотел бы предложить вам некую, на мой взгляд, не лишенную логики теорию.

Узнаёте? Совсем молодой Михаил Барщевский участвует в одном из первых телемостов. 1983 г.

К концу 1979 года можно было не сомневаться в двух вещах: во-первых, конгресс США не ратифицирует ОСВ-II (Договор по ограничению стратегических вооружений), хотя он и был подписан Джимми Картером и Л.И. Брежневым; во-вторых, в ответ на количественный перевес советских ракет среднего радиуса действия СС-20, несмотря на международные протесты, НАТО разместит ракеты «Першинг-2» и крылатые ракеты в Европе. И первое, и второе означали тяжелое поражение для советской внешней политики, особенно для тех, кто являлся сторонником и архитектором разрядки. Есть основания полагать, что ястребы в советском руководстве (а их было немало) увидели в этих событиях свой шанс отыграться. В связи с этим я не могу не вспомнить главного редактора Главной редакции радиовещания на США и Англию, о котором уже писал и который взял меня на работу еще в 1970 году. Я имею в виду Николая Николаевича Карева. Хоть он и возглавлял Главную редакцию радиовещания на США, он эту Америку не любил. Он стал ярым противником разрядки с того весеннего дня 1972 года, когда об этом понятии заговорили во время визита президента Никсона в Москву. Карев писал гневные письма протеста в ЦК, заявляя, что с «американскими империалистами» можно вести дела только с позиции силы. Вскоре его перевели на другую работу, назначив на его место Гелия Шахова, человека совершенно иных воззрений. Но каревы ждали своего часа, и, как им казалось, дождались к концу семидесятых годов. Легко себе представить, как они пеняют Брежневу: «Ну вот, видите, Леонид Ильич? Разве мы не предупреждали, что ничего из этой разрядки не получится? Что американцам нельзя доверять, что они уважают только силу? Так давайте применим ее, силу-то!»

Лучшего места для ее применения, чем Афганистан, нельзя было придумать. Тут все сходилось: общая граница с СССР, слабая в военном отношении страна, отличный полигон для испытания новых видов вооружения, тактики и стратегии ведения военных действий.

Возможно, мое предположение ошибочно. Но мы непременно узнаем истину, и как мне кажется, она подтвердит мои слова. Так или иначе, отношения между двумя сверхдержами ухудшались с пугающей скоростью. К концу 1981 года были прерваны по сути все обмены, все контакты на правительственном уровне; резко снизилось количество американских туристов, приезжающих в СССР. О поездках советских туристов в США говорить не приходится. Образовалось своего рода пустота. И из этой пустоты родилась концепция телемоста. К этому были причастны несколько человек — американцы Джим Хикман и Рик Лукенс, советские граждане Павел Корчагин, Сергей Скворцов да и автор этих строк. Но «отцом» этой идеи стал Иосиф Гольдин, человек блестящего и парадоксального ума, не диссидент, но и не «homo soveticus», человек, который отказывался жить по советским нормам и более всего на свете дорожил своей свободой.

* * *

Я убежден, что Иосиф был гением. Он считал, что если во всех крупных городах мира установить гигантские телевизионные экраны, позволяющие людям не только видеть друг друга, но и общаться, разговаривать, то это предотвратит войны. Иосиф был деятельным мечтателем, с одной стороны — романтиком-идеалистом, с другой — абсолютным прагматиком, который точно знал, как добиться желаемого. Если бы я мог, я поставил бы Иосифу памятник первооткрывателя. Думаю, ему эта идея понравилась бы — он не был лишен тщеславия. После успеха телемостов наши пути с ним разошлись, он много и надолго ездил в Штаты, но я его ни разу там не встречал. Умер он от инфаркта во Владикавказе, куда приехал, чтобы попытаться уладить конфликт с Чечней.

* * *

Как и многие гениальные идеи, эта была весьма простой: использовать спутниковую телевизионную технику и гигантские телевизионные экраны, чтобы позволить двум большим группам людей общаться между собой. Летом 1981 года в Москве находились Хикман и Лукенс, представители движения, получившего название «гражданская дипломатия». Его активисты встречались с советскими людьми, которые, как и они, были крайне обеспокоены состоянием отношений между США и СССР. Во время одной такой встречи речь зашла о фестивале рок-музыки, который должен был состояться в сентябре в Калифорнии в местечке Сан-Бернардино. Фестиваль продлится несколько дней, будет проходить на открытом воздухе при огромном стечении народа — до четверти миллиона человек ежедневно. Для того чтобы всем было видно сцену, построят гигантские экраны… И в этот момент кто-то из нас — не помню, кто именно (да это и не столь важно), спросил, а нельзя ли из Москвы послать изображение, чтобы оно было принято в Сан-Бернардино и показано на одном из этих экранов.

В ночь с 4 на 5 сентября 1982 года по Москве около двухсот пятидесяти тысяч американцев в Сан-Бернардино издали вопль восторга, увидев, как на двух гигантских телеэкранах появилось изображение нескольких сот русских, собравившихся в третьей студии Гостелерадио в Москве; последние же, узрев на студийном экране несметную толпу, тоже завопили в ответ. Люди, разделенные друг от друга половиной мира, вдруг оказались рядом. Так начался первый в истории телемост…

Телемост с участием академика Чазова. 1984 г.

На самом деле никакого реального общения между ними не было, если не считать трансляции нескольких музыкальных номеров. Для большинства это была лишь демонстрация возможностей современной техники. Но были и те, кто сразу оценил потенциал этой техники как средства общения американцев и русских, когда всякие отношения почти свелись к нулю. За телемостом «Москва — Калифорния» последовал целый ряд других, которые вел я: второй телемост «Москва — Калифорния», «Дитя мира» — памяти погибшей в авиационной катастрофе Саманты Смит, «Вспоминая войну» — где американские и советские ветераны войны вспоминали встречу на Эльбе, произошедшую сорок лет назад, наконец, телемост «Дети и кино», в течение которого дети в Сан-Диего и Москве делились друг с другом сценами из любимых фильмов. Все эти «мосты» писались (то есть не шли сразу в прямом эфире), затем монтировались и передавались в эфир Первой программы Гостелерадио СССР в прайм-тайм. То есть фактически их видела вся страна. Чего нельзя сказать о Соединенных Штатах, где аудитория ограничивалась лишь зрителями одной-единственной местной телевизионной станции, согласившейся принять участие в телемосте. Но если говорить о произведенном впечатлении, то и в Америке, и в СССР оно было минимальным, «мосты» эти не только не стали событием, они очень скоро забылись в обеих странах. Я объясняю это тем, что они не являлись подлинными по сути, это было искусственное общение с заранее установленными правилами, не соответствовавшими реальному положению вещей.

Отношения между двумя государствами, повторюсь, достигли низшей точки, подавляющее большинство американцев боялись Советского Союза и вполне соглашались с определением Рейгана, назвавшего СССР «Империей зла». Воспитанные в духе «интернационализма» советские люди не испытывали особой неприязни к американцам в целом, но поносили Рейгана и «американский империализм». Однако смотревшие эти первые телемосты не смогли бы догадаться об этом. Организаторы заранее договорились, что это будут «мосты дружбы» и к участию в них допустят только тех, кто стремится к улучшению отношений. Участникам предлагалось избегать конфронтаций, не стремиться «зарабатывать очки» друг за счет друга и искать новые пути общения.

Дело, конечно, благородное, участники и организаторы этих телемостов испытывали чувство радости, даже подъема, но вместе с тем не могли не понимать, насколько это доброе и заинтересованное общение не соответствует реальному положению. Эти программы — пример того, как желаемое принималось за действительное, и потому не удивительно, что они не оставили глубокого следа в памяти людей. Вскоре Гостелерадио и станция King 5 в Сиэтле договорились о проведении принципиально другого телемоста: с обеих сторон в нем должны были участвовать по двести человек, все люди совершенно обыкновенные, никак специально не отобранные — отсюда и родилось название «Встреча в верхах рядовых граждан». С советской стороны ведущим назначили меня, с американской — Фила Донахью. Его кандидатуру предложили американцы; я, признаться, представления не имел о том, кто такой Фил Донахью. Как оказалось, они не могли найти более подходящего для этого человека.

В то время — шел 1985 год — Фил Донахью находился на пике своей славы. Он олицетворял собой воплощение «американской» мечты. Фил родился в срединном штате Огайо в городе Дейтоне в самой заурядной американской католической семье ирландского происхождения. Мама его была домохозяйкой, отец — коммивояжером, торговавшим, если мне не изменяет память, мебелью (кажется, он умер, когда Фил еще был мальчиком; так или иначе, он крайне редко о нем вспоминает). Фил учился ни шатко ни валко, как всякий американский школьник, прятался под партой во время «ядерных тревог», которые готовили всех подростков к тому дню, когда Советский Союз обрушит на Америку дождь межконтинентальных ядерных ракет. Он молился «за спасение душ» русских, полагая, что вся их беда заключается в том, что они — безбожники. Окончив школу безо всякого блеска, Фил получил подарок судьбы: знаменитейший в Соединенных Штатах католический университет Нотр-Дейм, куда, как правило, попадают лишь лучшие выпускники средних школ Америки, в этот год решил открыть свои двери и для учеников «средних», при том за очень низкую плату. Так Фил стал студентом престижного университета. За годы учебы он сильно увлекся радиожурналистикой и по окончании университета устроился работать на местную репортером криминальной хроники. Он оказался одним из тех, кого в Америке называют «a natural» — то есть рожденным для того дела, которым занимался. Он быстро выдвинулся как прекрасный, ничего не боящийся, превосходно говорящий, умный репортер.

Такой заставкой открывался первый телемост между СССР и США Москва — Калифорния. Его открытие было встречено станцию бурными аплодисментами. 1983 г.

Компания, в которой он работал, помимо радиостанции имела и телевизионный канал, и вот однажды ее хозяин попросил Фила (прежде никогда с телевидением тесно не сталкивавшегося) подменить заболевшего ведущего одной из популярных программ. Это была программа вполне традиционная: ведущий задавал вопросы гостю, а студийная аудитория, словно в театре, наблюдала, иногда выражая восторг или осуждение. Как мне потом рассказывал Фил, через пять минут после начала программы (а тогда все шло прямо в эфире, по сути дела, не записывалось ничего) он совершенно не знал, о чем дальше спрашивать гостя. В совершеннейшем отчаянии он кинулся к аудитории со словами: «Может, ктото из вас хочет задать вопрос?» И — о чудо! — вопросы посыпались как из рога изобилия, вопросы острые, интересные. Так Филом Донахью был изобретен — пусть случайно — жанр talk show (ток-шоу). И с этого момента его карьера взвилась, словно ракета. Недолго проработав в Дейтоне, он вскоре оказался на крупной станции в Чикаго, а потом, как это всегда бывает в Америке в случае настоящего телевизионного успеха, в Нью-Йорке. К моменту нашей встречи его программа «Донахью» шла по тремстам с лишним телевизионным станциям США, он зарабатывал миллионы долларов в год и, что самое поразительное, не имел конкурентов: он, единственный во всей Америке, вел ток-шоу — правда, вскоре ситуация изменилась самым драматическим образом, но это потом… Учитывая сказанное, нетрудно понять, почему кандидатура Донахью была идеальной.

Телемост Ленинград — Бостон «Женщины с женщинами», на котором прозвучали ставшими легендарными слова «У нас секса нет…». 1987 г.

Сегодня, когда стало модно иметь дело с Советским Союзом, можно не без удовольствия, потягивая джин с тоником, вспоминать о трудностях тех времен — в особенности если эти трудности вас лично не касались. Фил Донахью был первой американской телезвездой, рискнувшей своей популярностью американского идола ради того, чтобы «поработать с красными». Вспомним, что моими визави на всех других телемостах не были телезвезды, их конечно же могли причислить к «розовато-левым» за то, что они участвуют в таких программах, но они по сути не рисковали ничем. Фил же рисковал своим уникальным положением «всеамериканского героя».

Многие его коллеги по телевизионному цеху, не говоря о тех кремлеведах, с которыми он советовался, прежде чем принять решение, прямо и без обиняков заявляли: мол, он делает глупость, русские собираются использовать его, ему не дадут сказать то, что он хочет, советской аудитории; словом, давали понять, что Филу Донахью лучше заниматься своим делом, вести ток-шоу и держаться подальше от политики, в которой он не понимает ни черта, иначе русские оставят от него рожки да ножки.

* * *

Много лет спустя Фил поведал мне о том, как он позвонил Теду Коппелу и спросил его мнение о Владимире Познере. Тед сказал: «Он мне нравится». Но когда Фил стал советоваться с ним относительно возможной программы, Тед заявил, что это пустое дело, ничего не получится и так далее. Я прекрасно помню, как однажды вечером раздался телефонный звонок.

— Алло? — ответил я.

— Это Владимир Познер? — уточнили на английском языке.

— Да.

— Это Фил Донахью.

Дальше посыпались вопросы: могу ли я гарантировать, что программа выйдет в эфир, могу ли я гарантировать, что ничего не вырежут, могу ли, могу ли, могу ли… На все я отвечал «да, могу», хотя на самом деле не мог гарантировать ничего. Но страстное желание добиться этого телемоста оказалось сильнее благоразумия. Да и вообще, если нельзя, но очень хочется — то можно, правда?

* * *

Фил достоин всяческих похвал за то, что не испугался, но он был крайне озабочен возможными последствиями своего решения — что свидетельствует о его трезвом уме.

Например, он настоял на том, чтобы в Ленинград приехали его люди для подбора советских граждан, которые примут участие в телемосте. «Если мы не пойдем ему навстречу, — объяснял я руководству, — если он не сможет однозначно заявить, что именно его люди лично подбирали советских участников, американские зрители тут же решат, что вся эта аудитория подобрана работниками КГБ». Понимая его беспокойство, я опасался, что наше руководство вряд ли согласится с этим. Но мне удалось убедить его, и в ноябре 1985 года группа работников программы «Донахью» прибыла в Ленинград. Они хотели, чтобы аудитория представляла собой срез города, чтобы в ней были заводские рабочие, портовые грузчики, кораблестроители, медсестры, учителя, студенты, врачи и так далее. Понятно, что собрать такую компанию посредством опроса прохожих на улицах города невозможно. Очевидно было и то, что без нашей помощи никто не пустит этих милых женщин (их было три) на территории больниц и заводов (через год, когда уже мы поехали в Бостон, чтобы подобрать аудиторию для второго телемоста с Донахью — «Женщины с женщинами», нам точно так же потребовалась организационная помощь наших американских коллег). В Ленинграде мы быстро нашли общий язык. В течение дня мы все вместе (с советской стороны нас тоже было трое) посещали разные учреждения, спрашивали людей, хотят ли они участвовать в телемосте, и в случае их согласия записывали фамилии и телефоны, а в конце дня, собравшись в уютном номере в гостинице «Астория», уточняли списки возможных будущих участников. Последнее слово всегда было за представителями Донахью: если они просили вычеркнуть кого-то из списков, мы не спорили, ограничиваясь советами. Нам потребовалось чуть меньше недели, чтобы собрать необходимое количество людей. До телемоста оставалось около месяца.

Я собирался прибыть в Ленинград за день до телемоста, но вынужден был приехать раньше: мне в Москву позвонили Павел Корчагин и Сергей Скворцов (с которыми я сделал все телемосты, да и многое другое) и сообщили, что Ленинградским обкомом партии принято решение собрать всех будущих участников телемоста для предварительной «подготовки» к событию. Я понимал, что этого допустить нельзя, тут же помчался в аэропорт и вскоре оказался в городе трех революций. Уже через час я сидел с московскими коллегами Павлом и Сергеем, пытаясь выработать план действий. Мы не надеялись на поддержку руководства Ленинградского телевидения — для него возражать обкому было все равно что сделать себе харакири. Горбачев к этому времени находился у власти всего лишь восемь месяцев, власть же и авторитет КПСС оставались абсолютными, не было и намека на то, что вот-вот что-то случится. Словом, навлекать на себя партийный гнев никто не собирался… Я договорился о личной встрече с Галиной Ивановной Бариновой, начальником идеологического отдела обкома.

Ленинградский обком партии размещался в Смольном, где я прежде не бывал. Меня поразило количество охраны — все хотелось спросить, кого они опасаются. И еще поразило то, что я отмечал и прежде в тех редких случаях, когда в Москве оказывался на Старой площади в здании ЦК: партийные функционеры поразительно друг на друга похожи. Есть нечто такое — в походке, в манере подавать руку, в выражении лица, в стиле одежды, — что делает их необычайно распознаваемыми. Вот уж поистине, рыбак рыбака видит издалека! Кстати, то же относится и к комсомольским функционерам, у которых, как мне показалось, есть особое, «знаковое» рукопожатие: рука выставляется довольно далеко и высоко, а затем, завладев встречной рукой, сжимается крепко и дергается не столько вверх-вниз, сколько просто резко вверх — непосвященных это часто приводит к тому, что они от неожиданности теряют равновесие и вынуждены сделать шаг вперед, а это сопряжено с определенным психологическим дискомфортом (по крайней мере так бывало со мной).

Надо признать, что Галина Ивановна Баринова совершенно не вписывалась в характерный образ партработника. Эта стройная, холеная, высокого роста женщина, со вкусом одетая и внешне вполне привлекательная, напоминала в гораздо большей степени бизнес-леди высокого уровня. Поздоровавшись со мной за руку (рукопожатие было крепким, но безо всякого дергания) и жестом пригласив сесть, она спросила, что привело меня к ней. Я сказал, что до меня дошли слухи, будто обком решил провести предварительную встречу с будущими участниками телемоста, а я категорически возражаю против этого.

— Почему? — спросила она.

Я ответил, что в принципе, может, и имеет смысл заранее готовить людей, которые прежде никогда не встречались с американцами, но в данном случае этого делать нельзя, потому что (тут я постарался и голосом, и выражением лица подчеркнуть важность ситуации) информация о такой встрече, дойди она до американцев, безусловно будет интерпретирована как попытка промыть мозги советским участникам, напугать их и к тому же отрепетировать с ними то, что им надлежит говорить. А это смертный приговор не только этому телемосту, но и любой попытке «строить» такие мосты в будущем.

Один из телемостов 1983–1984 гг. между СССР и США. Крайний слева — Юрий Щекочихин.

— Да что вы говорите? — сказала Баринова с иронической улыбкой. — А как американцы узнают об этом?

Сам тон, каким был задан вопрос, и цинизм застигли меня врасплох, словно удар под дых. Но при счете «восемь» я встал на ноги и нанес пару собственных ударов.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.