VIII

VIII

30-е годы были тревожным периодом долгих душевных волнений и для той части молодого поколения, которое отдавало свои силы на выработку высших философских положений. На отвлеченных началах молодые люди надеялись построить цельное и связное мировоззрение. Нам нет нужды говорить, как искренно и бескорыстно трудилась университетская молодежь над этой задачей.

На первый взгляд, успех трудноусвояемых философских систем у нас, в России, представляется малопонятным явлением. Русский ум до того времени не проявлял особой склонности к чисто философскому мышлению, хотя на кафедрах, академических и университетских, философская наука имела своих представителей. Но в 20-х годах философия стала проникать в литературу, а в следующее десятилетие критика находилась уже всецело под ее влиянием.

Такое быстрое и упорное увлечение чисто отвлеченными системами становится понятно, если принять во внимание, что как на Западе, так и у нас эти системы одни могли успокоить романтически настроенное сердце человека и дать полное самоудовлетворение человеческому уму, который пытливо старался проникнуть во все вопросы жизни и не удовлетворялся каким-нибудь частичным их решением. Широкие, всеобъемлющие философские системы отвечали, кроме того, и другой – еще более настоятельной – потребности века, а именно – его гуманному чувству.

Человек в этих идеалистических учениях рассматривался во всех проявлениях его духа как существо мыслящее, чувствующее, верующее, нравственно свободное, гражданское, как социальная единица и как единица в природе. При таком широком кругозоре прежние решения мирового вопроса с какой-нибудь исключительной, одной точки зрения стали немыслимы. Гуманный идеал, который лег в основание этих систем, требовал, чтобы человек был свободен в удовлетворении всех своих духовных потребностей, чтобы он не казнил в себе одной стороны своего духа ради мнимого совершенствования другой, а жил и действовал всеми своими способностями и склонностями, направляя их к двум высшим целям – к познанию истины и к общему счастью и благу.

Этот гуманный вывод, который мог сделать каждый человек из общей сущности философских систем, преимущественно немецких, объясняет тот повсеместный успех, какой они имели и в Европе, и у нас. Когда люди стали лицом к лицу с великой задачей – сделать все человечество участником и двигателем гуманного прогресса, когда от чисто рационалистических построений общественного идеала и от поспешного осуществления всех своих утопий они в XIX веке пожелали перейти к частичному их осуществлению на практике, – они необходимо должны были объединить отдельные свои программы в одном общем мировоззрении, найти в природе цель своего собственного существования, а в прошлом своей жизни – подтверждение и оправдание своим убеждениям, на которые они, конечно, смотрели не как на минутный каприз своего сердца, а как на постулат своего разума. Философские системы Германии были образцами такого связного единого миросозерцания. Философия Канта поставила ясные границы познавательной способности человека и тем самым освободила людей от прежних догматико-метафизических точек зрения, которые искажали в людях правильность взглядов на мир и человека и заставляли их забывать «человека» за массой отвлеченностей мнимого «высшего» порядка. Философия Фихте была самым резким провозглашением человеческого индивидуализма, апофеозом человеческой личности, ее творческой силы, ее всемогущества, ее неподчиненности кому или чему бы то ни было. Натурфилософия Шеллинга пыталась связать человека самым тесным образом с природой, а философия Гегеля – наиболее популярная в 30-х годах – давала человеку ответы на все вопросы и прошедшего, и настоящего, и даже будущего. Она в одной общей системе объединяла все явления жизни, все отрасли наук и искусств, и тот, кто с ней освоился, кто овладел ею, мог отдать себе отчет в любом из моментов жизни как всего человечества, так и своей собственной.

Обладать этой истиной, открывающей человеку глаза на его прошлое и настоящее, приобрести эту уверенность в силе своей личности и в непогрешимости своего разума значило доработаться до той степени душевного покоя, какой был необходим людям того тревожного времени, чтобы, не боясь разочарований и сомнений, приняться за великое дело обновления жизни во имя твердых гуманных идеалов.

В этом философском обосновании жизни не обошлось, конечно, без крайностей. На людей духовно слабых, в которых мечта или сердечное настроение преобладали над рассудком, которые не располагали достаточной силой характера, чтобы подвергнуть строгому анализу свои собственные личные симпатии и антипатии, на таких лиц широкие философские системы имели влияние совсем особое. Они не только не сделали этих людей участниками нового зарождавшегося общественного движения, а напротив того, заставили их отвернуться от событий кипевшей вокруг них жизни.

Нам нет необходимости излагать миросозерцание каждого отдельного члена многочисленной русской философской семьи 30-х годов. Большинство наших философов не высказывалось в печати громко и ясно; люди работали в тиши кабинета над своим мировоззрением, и русскому читателю с этой домашней работой считаться почти что не приходилось. Герцен в 30-х годах писал отрывочно и мало, так же как и его «философский друг», как и Аксаков, и Станкевич, и Бакунин. Киреевский после своей статьи «О девятнадцатом веке» замолчал надолго. Из всех «философов» один Белинский в полном смысле слова «боролся» за свои философские схемы.

Он один был в то время настоящим представителем философских кружков, писателем, который имел на общество прямое влияние и входил в русскую жизнь действительно «активной» силой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.