Плывущий против течения
Плывущий против течения
Владимир Личутин
…И ГДЕ ОНИ, КРИТИКИ И НЕДОБРОЖЕЛАТЕЛИ, что долго язвили над Бондаренкою и не любили его за дерзости, за вольность стиля, за широту взгляда, за резкость тона; одни состарились преж времен, утихли над скудной хлебенной коркою, принимая ее за удачу и счастие, – лишь бы выжить; иные, смирясь, замолчали, покрылись пылью, как старые зипуны; другие же скинулись под властителя, под ковровую дорожку его, ибо даже под нею тепло, и закатится иногда копейка с барского стола. В начале восьмидесятых Бондаренку шпыняли за то, что он создал «московскую школу», подогнал, скучковал, сбил в ватагу сорокалетних, до того рассеянных по столице раньше времени увядающих писателей, ввел в оборот метафоры «амбивалетный герой» и «андеграунд». (Я, правда, до сих пор не знаю, что значат эти темные слова.)
Он словно бы сердцем понял наше старинное сиротство детей войны и пас нас, сорокалетних, по страницам газет, выискивал наши крохотные доблести, величил и чествовал, не давал пасть духом. Бондаренке-то, казалось, какой был резон лепить каравай из плохо выходившего теста? Куда бы проще прислониться к великим мира сего и в их тени недурно кормиться, и отражением чужой славы чуток приподнимать и себя из холодной тени забвений. Но Бондаренко из иной породы, он всегда был доброхотом-пастырем. Это он учитель, а не я, ибо во мне больше отшельнического и едва хватает сил и умишка, чтобы себя удержать на миру, не скорвырнуться к пристенку.
Знать, от отца, по той родове привычка у Владимира держать лад и порядок во всем, не сметываясь на здоровье и на семейные тягости. И литераторов, за коими наблюдал Бондаренко, он тоже пытался собрать в ватагу, в товарищество, в застольную дружину, затолкнуть в обойму, поставить в шеренгу, чтобы не разбрелись, самовольники, по своим углам. А у каждого норов, у каждого гонор, каждый числит себя в гениях. Но до поры держались в гурту, подхихикивая, но с почтением взглядывали в сторону пастуха: чего нового молвит и куда призовет. И вот «красные бычки» разбрелись, кто куда, и нынче плохо слушают пастуха; он-то им и бичом грозит, раскатисто щелкая на весь белый свет, и охапкою сена сулится, де не будете голодовать, шалопаи, намекает от стойла отлучить и лишить крыши. А те, беспутные, рогом роют, землю копытят и всяк косится в свой огород. Для одних Россия хуже ярма, будто красная тряпка, и они ну бодать ее в дырья и клочья, не мекая корявым умишком своим, что попускаются на свой приветный домишко; другие видят спасение в национальной родове, в старинных заветах, третьи – в недавнем красном прошлом, четвертые, как одры, едва ползают с вогнутой хребтиной и рады, что дотянули до «года змеи».
Бондаренко любит создавать мифы, мистифицировать, пускать пыль в глаза, домысливать и строить воздушные замки: я думаю, что это все от папеньки. Маменька же у него с поморского берега, тамошний народец известен не только созерцательностью и философичностью ума, но и известным бесстрашием, ибо укоренились в краю суровом, и кусок хлебенный приходилось частенько добывать в борьбе со смертью. Ведь оттуда сказка, как солдат смерть обманул, заколотил ее в гроб; оттуда легенда, как поморец на Новой Земле прижил ребенка от Невеи-Берегини, да и сбежал, как ни норовила та потопить суденко храбреца.
И к Бондаренке навещалась смерть, но он от нее отбоярился (тьфу-тьфу на нее).
Так что кровь в Бондаренке – пусть и не соляная кислота, но крепкого настоя.
Ему, хитровану, ввязаться в словесную перепалку, в битву страстей и чувств – хлебом не корми; он зачинщик всяческих литературных споров, он любитель сшибать лбами, чтобы отыскать золотую середину, где прячется истина. Бондаренко любит красный цвет, зазывный, как пламя для мотылька; он, как флаг, будто костер, видный издалека, он задорит, зовет и греет. Красный свитер Бондаренки, словно баррикадное знамя, в нем он похож на тореадора, сердящего лупастых и рогастых бычков. У него нет шпаги, но он может больно уколоть словом, и этот язвительный наскок долго не забывается. Бондаренко постоянно вызывает на поединок за совестную правду и, получая в схватке ссадины и раны, он внешне легко принимает их как должное, не сатанеет душою, не заклинивает сердце глубокой обидой. Бондаренко любит талантливых, ценит способных, в нем не живет чувства кровной мести и мелких идеологических самолюбий. Но он держится, как утопающий за соломинку, за свою крайнюю идею, не позволяет растаскивать ее по сусекам, дробить в крупу, изъедать, как сыр, но готовно припускает к ней всех желающих, чтобы колеблющиеся вняли разумную мысль, не отторгали ее, озлобясь. Бондаренко не копается в склоках, в грязном белье своего героя, но его хворь, его литературные неудачи переживает, как личные. Он склонен к легким импровизациям, имеет яркий многознатный ум и блистательное критическое перо. Свое литературное дарование он подтвердил новой книгою «Время красного быка».
Может, Бондаренко создал новый миф о талантливых детях 37-го, кто знает? – но очень интересный, завлекающий. Какие искренние портреты Александра Вампилова и Геннадия Шпаликова, Юрия Коваля и Венедикта Ерофеева. Он глубоко переживает человеческую трагедию, досадует на судьбу писателя, он как бы делит его тернии, скромного по жизни, незаметного человека, но наделенного талантом. Пьяницы и горюны, внешне неудачливые сочинители, влекущие тяжкий крест свой, – особенно близки Бондаренке, он как бы терновый венец всякий раз примеряет к себе и, укалываясь, невольно восклицает: слава Богу, что судьба минула меня такого мучительного пути. Ведь от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Все, о ком вспоминает Бондаренко в этой книге, люди знаткие, с большим умом, но с язвою на сердце, мучающиеся, спотычливые, не имеющие ясного намерения в жизни, и все, что совершается ими, как бы по наитию, по некой неизбежности и заданности. Отпустил Бог писательского таланта, вот и стану усердствовать до крайнего часа, не ведая, куда занесет мое сочинительство: во грех, или во благо Отечества.
И сам-то Бондаренко – великий книгочей, он знания собирал по крупицам, как некие трудолюбы гранят мастерство, скитаясь с топоришком по промыслам и набивая руку; но он не книжный червь, застрявший меж иссохлых пожелтевших фолиантов; все накопленное, выцеженное со страниц Бондаренко сверяет с практической жизнью, где много странностей, буйства и страстей. Бондаренко – человек исторический, он полон историей; именно она и помогает примкнуть к истинам и заветам; каждый новый день критик сопрягает с прошлым, приоткрывая завесы, распахивая тяжёлые пыльные шторы, и так находит ключ к пониманию нынешней драмы Отечества.
РУССКАЯ ЗЕМЛЯ СНОВА ОБЪЯТА междоусобицей, смерть обильно собирает свою жатву, хотя из «машины кретинизма» неумолчно поют «аллилуйю» устроителям нового рая на земле. Где русская жизнь, где русское чувство? Увы… Много искренних совестных людей пало уже на невидимых ристалищах. И у Бондаренки здоровье поисточилось, нет прежнего зарева на щеках, поутих голос. Но воздух Родины подымет, даст нового разбега.
Он дорожный человек, путевой, он объехал Отечество вдоль и поперек, всюду сунул свой любопытный нос, пообсмотрел Европу и Америку – и там завел приятелей и просто знакомцев, очаровал тамошних людей своей порывистой искренностью, открытым взглядом на мир, укорененностью в родимые края. Бондаренку никогда не смущали дороги, тягости движения, всякие неудоби, что сопровождают скитальца. Он мог сорваться прямо из гульбища и сманить пировников с собою, хоть бы и на ночь глядя, кинуться за сотни верст, где никто не ждет, свалиться, как снег наголову, и быть там принятым и понятым.
Потому что он и сам открыт ближним, он хлебосолен, любит водить столы. Помню, когда он жил на станции «Правда», а это от Москвы все же не ближний свет, в его крохотную квартирешку сбивались десятки литераторов, тогда еще близких друг другу своей молодостью, мечтаниями, открытостью взглядов, каким-то общим протестом против немоты в стране, неуступчивостью к неписанным правилам в литературе, установленным негласно партийной властью. «То – можно, а это – нельзя!» Это после разлучились, разбежались, многие даже отворачиваются при встрече, стыдясь поручкаться: а тогда пели и пили, сбившись в тесный гурт, чувствуя родственную слиянность. Было ли братское меж нами? – наверное, было, и связывал нас, как нам казалось, русский дух. Но, увы…
И лишь Бондаренко, единственный, по-прежнему благотворит всем былым товарищам, и пожалуй, единственный Курчаткин, которому однажды разбил очки неуемный гражданин Отечества, за что и поплатился жизнью в тюрьме, так вот один лишь Курчаткин и был подвержен обструкции, и не столько из-за того, что подстелился под «дерьмократию» и новых бесов, но за то, что завел несчастного Осташвили в петлю и выбил как бы из-под ног его табуретку.
Редко кого Бондаренко позабыл, выкинул из памяти, как ветошь, но, словно драгоценные дары природы, собирает в свой ларец, иногда доставая из-под спуда, протирает и рассматривает на свет, любуясь их красотою. Мне многое непонятно в этой широте Бондаренки, но я никогда не возражал и не считал причудою его натуры, но принимал как некое свойство душевного человека.
Да, я разминулся со многими, как бы окаменел сердцем, но, наверное, тайно жалел их, как несчастных, пусть и нечестивых; но Владимир Бондаренко со всеми дружественен, на одной ноге, мягок и ласков, отыскивает неустанно крупицы родного, наводит мосты и переправы, не дает сбиться в мрачные, ненавидящие друг друга ватаги, ткет неустанно невидимые мережи.
В его критических текстах неоднажды случалось это бретерское, фрондерское, отчаянное: раззудись рука, расступись толпа, не то уши и носы пообрезаю! За эту отчаянность критическая братия, мягко говоря, недолюбливала Бондаренку, по-за углам шептала всякие бредни, несомненно, полагала себя куда умнее, талантливее, порядошней во всех отношениях: в прежние годы водиться с Володею было даже как-то зазорно, ты как бы терял вес и интеллигентность в глазах посвященных, опускался в толпу, в быдло, где и место нам. Но, братцы мои, слава-то выбирает подручных сама себе, без подсказки, ее нельзя приручить иль купить на «зеленые», под нее нельзя лечь, ее невозможно взять в полон. Флёр словесный, оплачиваемый тузами туман словесный, розовая кисея, всякие пахучие духи на имя, пошлые газетенки, купленная реклама – это возможно на короткое время; можно приклеить на лоб зазывистую вывеску гения, можно покрыть плешь лавровым венком, купленным в грузинской лавке. Но и не более того… Ибо слава – не уличная девка, но дева возвышенная и капризная; сегодня вдруг явилась, будто ниоткуда, с пламенных небес, да и прыг прямо в постелю; но чем-то не занравился в ночи – скок из объятий. И только вдали тихий шелест умирающих газет и полное забвение. Но Бондаренко своими неустанными трудами, азартом, искренностью, исповедальностью письма завоевал симпатии России, он стал учителем, водителем, пестователем и собирателем. Бондаренко-воин, и этим все сказано: он плывет против течения, он не хочет упорядочиться безвольной снулой рыбине, влекомой вниз по реке; он всю жизнь лепит свою натуру, как скульптор, убирает все лишнее, укрупняет. Из его стараний выросли сытые плоды. У него от рождения были способности, но неутомимой работой над собой Бондаренко превратил их в талант.
Есть народы, которые принадлежат земле, другие – пространству; каждый народ исполняет свои заветы и заповеди, и от этого никуда не деться; вера, идеи, идеалы лишь укрепляют это чувство, иль занижают его, дают развиться в полную силу, иль затушевывают его ради временных интересов.
Вот и Владимир Бондаренко, каких бы ни был широких мировоззрений, как бы ни растекалась его душа в братских чувствах, пытаясь всех обогреть, но он остается глубинно русским «земляным» человеком во всей его сущности, кою так трудно, почти невозможно постичь.
И мое сочинение о друге – лишь малый очерк его натуры.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.