<…> III Поездка в Москву на Пушкинский праздник

<…>

III

Поездка в Москву на Пушкинский праздник

В марте 1880 года в литературных кружках стали ходить слухи о том, что памятник, сооружаемый Пушкину в Москве, готов и будет открыт этою же весною, причем предполагается совершить его открытие с особенною торжественностью. Предстоявшее событие очень заинтересовало наше интеллигентное общество, и многие собирались поехать на торжество. В Москве составился комитет по открытию памятника, а Общество любителей российской словесности при императорском Московском университете постановило праздновать открытие памятника публичными заседаниями. Председатель общества С. Юрьев разослал выдающимся литераторам приглашения прибыть на торжество. Такое же приглашение получил Федор Михайлович. В пригласительном письме было предложено ему, как и другим, в случае его желания, произнести на торжественном заседании речь, посвященную памяти Пушкина. Разноречивые толки, ходившие в столице, по поводу тех речей, которые будут произнесены представителями двух тогдашних партий: западников и славянофилов, очень волновали Федора Михайловича, и он объявил, что если болезнь не помешает, то он непременно поедет в Москву и выскажет в своей речи о Пушкине все то, что столь многие годы лежало у него на уме и на сердце. При этом Федор Михайлович выразил желание, чтобы и я поехала с ним. Конечно, я была страшно рада поехать в Москву не только ради того, чтоб увидеть столь необычное торжество, но и чтобы быть вблизи Федора Михайловича в эти для него тревожные, как я предвидела заранее, дни.

К чрезвычайному моему горю и искреннему сожалению Федора Михайловича, наша совместная поездка не могла осуществиться. Когда мы стали подсчитывать, во что может нам обойтись поездка, то пришли к убеждению, что она нам недоступна. После смерти нашего сына Алеши Федор Михайлович, всегда горячо относившийся к детям, стал еще мнительнее насчет их жизни и здоровья, и нельзя было и подумать уехать нам обоим, оставив детей на няньку. Следовало взять детей с собой. Но так как путешествие и пребывание в Москве не могло продлиться менее недели, то наше житье с детьми в хорошей гостинице (вместе с проездом в Москву и обратно) не могло нам стоить менее трехсот рублей лишних. К тому же на подобное торжество надо было и мне явиться одетой в светлом, если и не роскошно, то все-таки прилично, а это увеличивало стоимость поездки. Как назло, наши счеты с «Русским вестником» были несколько запутаны, и взять денег из редакции представлялось затруднительным. Словом, после долгих размышлений и колебаний мы с мужем пришли к заключению, что я должна отказаться от пленявшей меня мысли поехать в Москву на торжество. Скажу, что впоследствии я остальную жизнь считала для меня величайшим лишением то обстоятельство, что мне не привелось присутствовать при том необычайном триумфе, которого удостоился мой дорогой муж на Пушкинском празднике.

Чтоб иметь возможность в тишине и на свободе обдумать и написать свою речь в память Пушкина Федор Михайлович пожелал раньше переехать в Старую Руссу, и в самом начале мая мы всей семьей были уже у себя на даче.

В апреле 1880 года Федору Михайловичу стали говорить знакомые, что в «Вестнике Европы» появилась статья П. В. Анненкова под названием «Замечательное десятилетие», в которой автор говорит и о Достоевском. Федор Михайлович очень заинтересовался статьей и просил меня достать из библиотеки апрельскую книжку журнала. Мне удалось ее достать от знакомых только пред самым отъездом в Руссу, и мы увезли книгу с собой. Прочитав статью, муж мой пришел в негодование: Анненков в своих воспоминаниях сообщает, что Достоевский был такого высокого мнения о своем литературном таланте, что будто бы потребовал, чтобы его первое произведение, «Бедные люди», было отмечено особо — именно было напечатано «с каймой по сторонам страниц». Муж был страшно возмущен такою клеветой и немедленно написал Суворину, прося его заявить в «Новом времени» от его имени, что ничего подобного тому, что рассказано в «Вестнике Европы» П. В. Анненковым насчет «каймы», не было и не могло быть. Многие из сверстников Федора Михайловича (например, А. Н. Майков), отлично помнившие те времена, тоже были возмущены статьею Анненкова, и А. С. Суворин, на основании письма Федора Михайловича и свидетельств современников, написал по поводу «каймы» две талантливых заметки (2 и 16 мая 1880 года) и поместил их в «Новом времени».

В ответ на опровержение Федора Михайловича П. В. Анненков сказал, что произошла ошибка, что требование «каймы» относилось до другого произведения Федора Михайловича под названием «Рассказ Плисмылькова» (никогда не написанного). Клевета Анненкова так возмутила моего мужа, что он решил, если придется встретиться с ним на Пушкинском празднестве, не узнать его, а если подойдет, — не подать ему руки.

Открытие памятника Пушкину было назначено на 25 мая, но Федор Михайлович решил поехать за несколько дней для того, чтобы, не торопясь, достать себе билеты, необходимые для присутствования на всех торжественных заседаниях; кроме того, как товарищ председателя Славянского благотворительного общества, Федор Михайлович являлся представителем этого общества на торжестве и должен был заказать венки для возложения их на памятник.

Выехал Федор Михайлович 22 мая, и я с детьми поехала провожать его на вокзал. С истинным умилением припоминаю, как мой дорогой муж говорил мне на прощанье:

— Бедная ты, моя Анечка, так тебе и не удалось поехать! Как это жаль, как это грустно! Я так мечтал, что ты будешь со мной!

Огорченная предстоящею разлукою, а главное, страшно обеспокоенная за его здоровье и душевное настроение, я отвечала:

— Значит, не судьба, но зато ты должен меня утешить — писать мне каждый день непременно и самым подробным образом, чтоб я могла знать все, что с тобой происходит. Иначе я буду бесконечно беспокоиться. Обещаешь писать?

— Обещаю, обещаю, — говорил Федор Михайлович, — буду писать каждый день. — И как человек, верный данному слову, Федор Михайлович исполнил его и писал мне не только один, а иногда и два раза в день, до того хотелось ему избавить меня от беспокойства о нем, а так же, по обыкновению, поделиться со мною всеми своими впечатлениями.

Расставаясь, мы оба полагали, что отсутствие Федора Михайловича продлится не дольше недели; двое суток на переезд в Москву и обратно и пять дней на те торжества, на которых Федору Михайловичу необходимо было присутствовать. И муж дал мне слово, что лишнего дня не задержится в Москве. Но случилось так, что Федор Михайлович вместо недели возвратился через двадцать два дня, и я могу сказать, что три недели его отсутствия были для меня временем мучительного беспокойства и опасений.

Надо сказать, что в конце 1879 года, по возвращении из Эм-са, Федор Михайлович при посещении своем моего двоюродного брата, доктора М. Н. Сниткина, попросил осмотреть его грудь и сказать, большие ли успехи произвело его леченье в Эмсе. Мой родственник, хотя и был педиатром, но был знаток и по грудным болезням, и Федор Михайлович доверял ему, как врачу, и любил его, как доброго и умного человека. Конечно (как сделал бы каждый доктор), он успокоил Федора Михайловича и заверил, что зима пройдет для него прекрасно и что он не должен иметь никаких опасений за свое здоровье, а должен лишь принимать известные предосторожности. Мне же, на мои настойчивые вопросы, доктор должен был признаться, что болезнь сделала зловещие успехи и что в своем теперешнем состоянии эмфизема может угрожать жизни. Он объяснил мне, что мелкие сосуды легких до того стали тонки и хрупки, что всегда предвидится возможность разрыва их от какого-нибудь физического напряжения, а потому советовал ему не делать резких движений, не переносить и не поднимать тяжелые вещи, и вообще советовал беречь Федора Михайловича от всякого рода волнений, приятных или неприятных.

Правда, доктор успокаивал меня тем, что эти разрывы артерий не всегда ведут к смерти, так как иногда образуется так называемая «пробка» — сгусток, который не допустит сильной потери крови. Можно представить себе, как я была испугана и как внимательно я стала наблюдать за здоровьем мужа.

Чтоб не отпускать Федора Михайловича одного в те семьи, где он мог иметь неприятные для него встречи и беседы, я стала жаловаться мужу, что мне дома скучно, и выражать желание бывать в обществе. Федор Михайлович, всегда жалевший, что я мало бываю в свете, был рад моему решению, и зиму 1879 года и весь 1880 год я часто сопровождала Федора Михайловича на собрания у знакомых и на литературные вечера; я заказала себе для выезда элегантное черное шелковое платье и приобрела две цветные наколки, которые, по уверению мужа, очень ко мне шли. На вечерах и собраниях мне иногда приходилось прибегать к хитростям, чтоб уберечь Федора Михайловича от неприятных для него встреч и разговоров; так, например, просила хозяйку дома посадить Федора Михайловича за вечерним столом подальше от такого-то господина или госпожи или, под благовидным предлогом, отзывала Федора Михайловича, если видела, что он начинает горячиться и сильно спорить. Словом, я была постоянно настороже, и вследствие этого выезды в свет доставляли мне мало удовольствия.

И вот, когда я находилась в таком страшном беспокойстве насчет здоровья Федора Михайловича, нам пришлось разлучиться не на неделю, как я рассчитывала, а на двадцать два дня. Боже, что я перенесла за это время, особенно видя по письмам, что возвращение Федора Михайловича все более и более отдаляется, а между тем столь опасные для него волнения и беспокойства увеличиваются. Мне представлялось, что волнения эти должны завершиться припадком, если не двумя, тем более что приступов эпилепсии давно уже не было и можно было ожидать их скорого наступления. Самые мрачные предположения приходили мне в голову. Мысли о том, что с Федором Михайловичем случится припадок, что он, еще не придя в себя, пойдет по гостинице отыскивать меня[13], что там его примут за помешанного и ославят по Москве, как сумасшедшего; что некому будет оберегать его спокойствие после припадка, что его могут раздражить, довести его до какого-нибудь безумного поступка, — все эти мысли бесконечно меня мучили, и я не раз приходила к решению поехать в Москву и жить там, никому не показываясь, а лишь наблюдая за Федором Михайловичем. Но зная, что он будет бесконечно тревожиться за оставленных на няньку детей, не могла решиться на поездку. Я просила моих московских друзей, в случае, если с Федором Михайловичем произойдет припадок, тотчас мне телеграфировать, и я тогда бы выехала с первым поездом. Дни шли за днями, открытие памятника откладывалось, неприятные для Федора Михайловича обстоятельства (судя по письмам) нарастали, а вместе возрастали и мои душевные страдания. Даже теперь, после такого долгого промежутка, я не могу вспомнить об этом времени без тягостного чувства.

К этому времени относится один эпизод, который не стоило бы записывать, если б о нем не упоминал Федор Михайлович в своем письме, написанном тотчас по возвращении с заседания, на котором московская публика так восторженно оценила речь Федора Михайловича в память Пушкина. Я говорю о покупке «жеребеночка».

Наш старший сын, Федя, с младенческих лет чрезвычайно любил лошадей, и, проживая по летам в Старой Руссе, мы с Федором Михайловичем всегда опасались, как бы не зашибли его лошади: двух-трех лет от роду, он иногда вырывался от старушки-няньки, бежал к чужой лошади и обнимал ее за ногу. К счастью, лошади были деревенские, привыкшие к тому, что около них вертятся ребятишки, а потому все сходило благополучно. Когда мальчик подрос, то стал просить, чтоб ему подарили живую лошадку. Федор Михайлович обещал купить, но как-то это не удавалось сделать. Я купила жеребенка в мае 1880 года совершенно случайно и горько потом в этом раскаивалась. Случилось это вот каким образом.

Однажды рано утром я с детьми пошла на городской базар. Когда мы шли по набережной нашей реки Перерытицы, мимо нас промчалась телега, на которой сидел бывший несколько навеселе мужик. За телегой бежал жеребенок, чрезвычайно статный, то обгоняя лошадь, то отставая от нее. Мы залюбовались жеребенком, и мой сын сказал, что вот такого жеребеночка и он хотел бы иметь. Подойдя к площади четверть часа спустя, мы заметили, что около лошади и жеребенка столпилось несколько мужиков и о чем-то спорят. Мы подошли и услышали, что подвыпивший мужик продает жеребенка «на кожу» и просит за него четыре рубля. Уже нашлись покупщики, но, ввиду просьбы сына и жалея, что жеребенка убьют, я предложила шесть рублей, и лошадка осталась за мной. Ничего не понимая ни в лошадях, ни в ведении сельского хозяйства, я, пока хозяин бегал подкрепиться, стала расспрашивать мужиков, выживет ли у меня жеребенок без матери. Мнения разделились: одни уверяли, что нет, другие давали советы, чем именно кормить, и говорили, что при хорошем присмотре из него вырастет недурная лошадка. Впрочем, колебаться было уже нечего, и мы пошли вслед за телегой домой, а с нами рядом бежал жеребенок. Я в тот же день сообщила о нашей покупке Федору Михайловичу, и надо же было так случиться, что письмо мое пришло именно в тот день, когда Федором Михайловичем была произнесена его знаменитая речь и когда все бывшее на заседании общество отнеслось к Федору Михайловичу с таким энтузиазмом! Прочтя мое письмо, Федор Михайлович, под влиянием волновавших его восторженных чувств, приписал слова: «цалую жеребеночка», до того он чувствовал потребность излить на всех и на все подавлявшие его душу чувства умиления и восторга!

Первые дни прошли благополучно, жеребенок выпивал по пяти горшков молока, был весел и бегал за детьми, как собачка. Но потом пошло хуже. Федор Михайлович, понимавший толк в лошадях, нашел, что жеребенок имеет «унылый» вид, и послал за ветеринаром. Тот дал свои советы, но, должно быть, они пришли поздно, потому что три недели спустя жеребенка не стало. Дети были в отчаянии, я же не могла простить себе, что купила жеребенка. Правда, ему у другого владельца тоже предстояла бы смерть, но в ней я не чувствовала бы себя виноватой, как чувствовала теперь.

<…>

Данный текст является ознакомительным фрагментом.