Русские кавалеристы и французские товарники
Русские кавалеристы и французские товарники
Анатолий Стреляный и не подозревает, какой методологический подарок он преподнес сирому человечеству, придумав два термина: «кавалеристы» и «товарники».
Только зря он поместил и тех и других в России, фантазируя, что им всем есть место на нашей матери сырой земле. Если не считать Евгения Онегина, Василия Селюнина, Ларисы Пияшевой и Лисичкина с Егором Гайдаром, у нас сроду никогда никаких товарников не водилось, а перечисленная великолепная четверка тщетно пытается вогнать ножку российской практики под номером этак 42 в хрустальную туфельку теории 35-го размера, а когда не лезет, берет топорик и отрубает пятку. Вот удивится принц из МВФ, когда на общем рыночном балу попытается станцевать с нами тур вальса и обнаружит, что партнершу — Россию — впору вести в травматологию!
Евгений Онегин — еще самый умный из российских товарников, ибо честно исповедовал принцип «позаботьтесь о теории, а практика сама о себе позаботится». Но если не пытаться ловить черную кошку в той темной комнате, где ее нет (то есть искать товарников в России), то мы их с избытком найдем там, где они и водятся: во Франции. Причем отнюдь не в банке и не за прилавком. Во Франции по самым скромным подсчетам было пять-шесть революций, считая сексуальную, и я могу запросто доказать, что они не только имеют товарный вид, но и делались товарниками, а все русские, считая промышленную 30-х годов, — безнадежными кавалеристами.
Если сделать маленький чертежик в масштабе один к одному миллиону, то французская революция будет состоять из нулевого периода накопления рациональных идей, не имеющих к революции ровно никакого отношения. Затем идет досадная случайность, ЧП на производстве, когда ты просто хочешь повернуть вентиль, а у тебя срывает рукоятку, разрывает паровой котел, чугун льется мимо — словом, обнаруживаются некие дефекты в конструкции, то есть это, собственно, и есть революция. Потом схему дорабатывают, ЧП ликвидируют, а затем спокойно пользуются плодами новой технологии до следующего ее усовершенствования, то есть нового цикла, причем чем дальше, тем скорее ремонтная бригада ликвидирует ЧП. Все французские революции, с 1789 года по 1968-й включительно, вполне укладываются в общую линию процесса, именуемого в просторечии «прогресс», и идут по восходящей.
Совсем не так выглядит наш русский революционный чертежник. Здесь схема состоит из трех звеньев. Звено первое — бесплодные мечтания о революции в течение одного-двух поколений, стансы о революции, куча революционных теорий, романсы и серенады в честь революции, причем все смотрят налево (или направо). Звено второе — нежданно-негаданно, обязательно не с той стороны, куда смотрели, тихой сапой в щель пролезает нечто мерзкое, какой-то скунс, помноженный на абракадабру.
С целенаправленностью эпидемии чумы эта жуть ликвидирует и тех, кто ее вызывал, и тех, кто без нее бы обошелся, причем случайно уцелевшие наблюдатели обнаруживают себя в Манчестере, когда планировался Ливерпуль (и наоборот). Автобус «Русская революция» принципиально ходит не по маршруту.
Когда кончается стадия собственно революции, наступает звено третье и последнее — лет этак 70 проклятий и стенаний по поводу того, что мы пришли не туда, куда следовало, что революция не удалась, и все сословия, классы и возрасты далее исповедуют бесплодные сожаления по поводу плохой революции. Бесплодные сожаления о минувшей революции плавно переходят в бесплодные мечтания о будущей, и все повторяется по новой, причем кривая отчетливо идет по нисходящей и чудесно укладывается в схему «социальный регресс».
В конце концов общество попадает в какие-то зыбучие пески, и даже фантазии Кобо Абэ не хватит, чтобы дать какую-нибудь теорию практике под названием «страна в песках». Срисуйте себе схему — это и есть особенный российский путь, он же знаменитый «третий путь», ибо давно известно, что те, кто ищет третьего пути, помимо французско-общезападного или первого, советского, почему-то попадают именно на этот первый, и если бы мы не были безнадежными пифагорейцами-гегельянцами, балдеющими от триады, то давно бы заметили, что римляне были правы: «Аut — aut. Tertium non datur» («Или-или. Третьего не дано»).
Давайте пройдемся галопом по чужим революциям и посмотрим, какую пользу французские товарники из них извлекли. Самый первый вариант, вариант 1789 года, был твердо рассчитан на достижение конституционной монархии или аристократической республики с сильнейшим олигархическим элементом (нормальная буржуазная республика всегда управляется качественной элитарной олигархией, назови ее хоть «сто семейств», хоть «сильные мира сего»). Словом, курс был взят на английскую палату общин, на Великую хартию вольностей, но не на уровне XIII века, а уже для третьего сословия, причем с креном в островной, американский вариант. Однако французское общество было гораздо более традиционалистским и централизованным (издавна аборигены превалировали, а пришельцы растворялись, тогда как США — сплошные пришельцы, а Англия — это такие их водопады, что соотношение абориген — пришелец было 50:50), поэтому полный островной вариант и сегодня не проходит, а континентальная модель вырабатывалась поэтапно.
Ясно, что элита третьего сословия могла с первого захода получить только хартию, независимую прессу и равный по значению слабой королевской власти парламент, то есть то, что третье сословие не могло вырвать в XVII веке, во время Фронды, когда часть аристократов уже сдала двор и его номенклатуру, решив поставить на парламент. Собственно, сословного общества во Франции не было с XVII века (помните, как Портос не погнушался жениться на деньгах прокурорши Кок-нар), ибо французский рационализм не идеологичен.
Словом, Людовик XVIII, его хартия и его время, когда газеты были сильней и влиятельней монархии, это и есть тот искомый вариант. Однако Франция получает это только в 1815 году (хотя бы начерно).
На что же ушли 25 лет, с 1790-го по 1815-й? На ликвидацию авралов и ЧП. Попытка приспособить к континентальному менталитету островной англо-американский вариант приводит к тому, что резьбу срывает: из скважины вырывается фонтан, но не нефти, а санкюлотов. Обращаться за помощью к плебсу так же накладно, как и выпускать из бутылки джинна: где гарантия, что он захочет назад? Он и не захотел. Все эксцессы якобинства — на его вкус и на его фасон устроенные кардинальные «разборки». Однако, к чести французов, надо отметить, что ни Ленин (Гракх Бабеф со своим заговором «равных»), ни Троцкий (Жак Ру и его «бешеные»), ни Зиновьев (Эбер) власти даже в 1794 году не получили. Падение Дантона и Демулена (французский вариант Виктора Чернова, Церетели и К°) предопределило и падение Робеспьера, который в нашей системе координат оказался бы левым эсером, чем-то вроде Марии Спиридоновой или Ларисы Рейснер (мягкий большевизм). Безумную утопию Мора или Кампанеллы не взяли на вооружение даже якобинцы.
Общество, кстати, избавилось от них своими силами (ликвидировало аварию), значит, контроль за ситуацией не был утрачен. Директория — это прорыв в островной республиканский идеал, и все было бы ничего, но слабая коллегиальная олигархия — это хотя и прогресс, но не тогда, когда на пятки наступает плебс.
Пока по плебсу не шарахнул из пушек в Тулоне авторитарный (хотя и вполне буржуазный) молодой Бонапарт, плебс не успокаивался. Империя — это сильный, вернее, преувеличенный вариант Пятой республики, то есть президентское правление, когда расщепляется плебс, богатеет и постепенно уходит в третье сословие; путем конвергенции создается новая военно-буржуазная элита; словно в заварном креме, размешиваются все прежние сословия. И здесь опять срывает вентиль: мир завоевывается не кирасирами, а мануфактурами; Францию и Наполеона занесло, и здесь-то и случается Реставрация и достигается мягкая конституционная монархия, оптимум для Франции того времени; 1830 год — это попытка воссоздания абсолютизма, это рецидив. Один расстрел, одна манифестация — и монархия сметена, а Орлеанская династия — дальнейшее обыгрывание президентской республики и олигархии; рецидив ликвидирован мгновенно. Плебса все меньше, да и народа поубавилось. Буржуа — индивидуум, он уже — не народ.
1848 год пробивал дорогу современному трудовому законодательству, «народному капитализму», акционерству среди рабочих. В сущности, только рабочие в 1848 году не были буржуа (крестьяне уже приобщились к этому варианту). Срыв 1815 года, Луи Бонапарт — это опять недочет в создании третейского механизма олигархической власти.
С 1848 по 1871 год происходит процесс дробления народа на личности, на единицы крупных и мелких хозяев. Общие интересы почти утеряны, частный интерес превалирует. Народ — это вообще что-то униженное, оскорбленное, голодное и нуждающееся в срочном спасении. Поэтому так просто оказалось в 1871 году (для олигархии, конечно). Бедные коммунары! Они затрубили в свой рог, а Карл откликнуться не мог: народа уже не было как общности. Коммунары не опередили время, а отстали от него. Отстающие гибнут вместе с Роландом в Ронсенвальском ущелье. С Коммуной олигархия справляется сама, и это — смертный приговор монархии: сильная рука больше не нужна. 1968 год — не иррациональный бунт. Даниэль Кон-Бендит помог Пятой республике проделать в своем палисандровом ящичке дырочки для воздуха. Даниэль сказал: общество не идеально.
Общество раскололось, призналось во всем чистосердечно и создало Римский клуб, «зеленых», Хельсинкские группы, Армию спасения, Корпус мира и прочие разносолы. Коварный прогресс отказался от самодостаточности и стал ломать руки и искать смысла жизни (в свободное от производства и потребления время). Как против него бунтовать? Ты ему говоришь: бяка! А он тебе: я и сам знаю, да что поделаешь? Почва протеста поросла травой забвения.
С каждой революции французы получили и товар, и навар. Поэтому 14 июля они не бьются в истерике и не бьют друг другу морды, как мы 7 ноября или 12 марта, а пускают шутихи, смотрят фейерверк и покупают в киосках значки с Маратом и Дантоном. Всё оприходовано, всё пошло на пользу.
Другое дело — мы. С 1905 года ничего не получили, кроме нулевого съезда народных депутатов Российской империи — четырех Дум. Перманентный митинг и никакой функциональности. Благодетельные столыпинские реформы не упразднили плебс, а приумножили. В феврале 17-го чернь сделала еще один рывок, октябрь 17-го — это уже пришествие Красной Смерти. Буржуа были вырезаны начисто, все 300 миллионов стали чернью и плебсом. Все эти тьмы и тьмы против Борового, Тенякова и С. Федорова — слишком неравный бой.
Мы — вечная кавалерия, не слезающая с коней, спящая в седле, новые кентавры, а наши революции — самые бескорыстные в мире. Ни себе, ни людям.
В этом мы достойны своих славных предшественников — ордынцев. Что может быть бескорыстнее Орды? Где теперь Чингис-хан, Батый и команда? Где все наработанное от набегов и походов к Последнему морю? Голосуют, болезные, о выходе из состава Московского великокняжества. Поэтому, когда я слышу об особом российском пути, мне хочется кусаться.
Конечно, у всадников Апокалипсиса особый путь. Им мы и следуем без малого семь веков. Так что пять — ноль в пользу острого галльского смысла против сумрачного российского гения.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.