V. Solvitur Ambulando[23]
V. Solvitur Ambulando[23]
Каждая болезнь – музыкальная тема, каждое излечение – музыкальное разрешение.
Новалис
Я встал – или, точнее, «меня встали», подняли на ноги двое крепких физиотерапевтов; я, как мог, помогал им, опираясь на два прочных костыля, которые мне дали. Мне процесс показался странным и пугающим. Когда я смотрел прямо перед собой, я понятия не имел, где находится моя левая нога; я вообще не имел определенного ощущения ее существования. Мне нужно было посмотреть вниз – все решало зрение. И когда я таки глянул вниз, то левая нога в это мгновение воспринималась только как объект рядом с правой ногой. Казалось, она никоим образом мне не принадлежит. Мне и в голову не приходило опереться на нее, вообще как-то ее использовать. Так что я стоял, или «меня стояли», поддерживаемый не ногами, а костылями и физиотерапевтами, в странной, довольно пугающей тишине, той напряженной тишине, которая возникает, когда должно случиться что-то значительное.
В эту тишину, в это оцепенение ворвались решительные голоса:
– Давайте, доктор Сакс! Не можете же вы стоять как цапля на одной ноге! Нужно пользоваться и другой, опираться на нее.
У меня возник соблазн спросить: «Какой другой?» Как мог я стоять, не говоря уже о том, чтобы двигать этот чудовищный ком желе, это ничто, вяло свисающее с моего бедра? И даже если, укрепленный этим меловым панцирем, этот нелепый довесок мог бы меня поддерживать, как мог бы я идти, если я забыл, как ходить?
– Давайте же, доктор Сакс! – торопили меня физиотерапевты. – Нужно начинать.
Начинать! Как я мог бы? И все же я должен. Именно этот момент и есть тот странный момент, с которого должно начаться начало.
Я не мог заставить себя опереться непосредственно на левую ногу – потому что это было просто немыслимо, не говоря уже о том, что страшно. Что я мог сделать – и сделал – это поднять правую ногу, после чего так называемая левая нога должна была послужить опорой или подогнуться.
Неожиданно, без всякого предупреждения, совершенно этого не предчувствуя, я обнаружил, что погрузился в головокружительное видение. Пол был на расстоянии многих миль от меня, потом оказался всего в нескольких дюймах, палата внезапно накренилась и повернулась вокруг своей оси. Я испытал шок, меня охватил острый ужас. Я почувствовал, что падаю, и закричал физиотерапевтам:
– Держите меня! Вы должны меня поддерживать – я совершенно беспомощен!
– Сохраняйте равновесие, – ответили мне. – Не опускайте глаза.
Но я чувствовал бесконечную неуверенность и был вынужден смотреть вниз. Вот тогда-то я и обнаружил источник непорядка. Им была моя нога – точнее, тот предмет, тот безликий гипсовый цилиндр, служивший мне ногой, та белая абстракция. Теперь цилиндр имел в длину то тысячу футов, то два миллиметра: он был то толстым, то тонким, он кренился то в одну сторону, то в другую. Он постоянно менял размер и форму, положение и угол наклона; перемены происходили четыре-пять раз в секунду. Степень трансформации была огромной – между последовательными «структурами» различие могло быть тысячекратным.
Пока перемены были такими чудовищными по величине и неожиданности, и речи не могло идти о том, чтобы я мог что-то сделать без поддержки. Было совершенно невозможно двигаться при подобной нестабильности образа, каждый параметр которого непредсказуемо менялся на несколько порядков. Через минуту или две (другими словами, после нескольких сотен трансформаций) перемены сделались менее своенравными и непредсказуемыми, хотя и продолжались с такой же скоростью, как раньше: трансформации гипсового цилиндра, хоть и оставались чудовищными, сделались менее резкими и стали затухать, приблизившись к приемлемым границам.
При такой ситуации я решил начать двигаться. Кроме того, меня торопили, даже физически направляли и подталкивали двое физиотерапевтов; они улавливали мое беспокойство и сочувствовали мне, но тем не менее (как я предположил и что впоследствии подтвердилось) не имели ни малейшего представления о тех ощущениях, которые в тот момент я испытывал и с которыми боролся. Можно было, пусть с трудом, представить себе (как я теперь подумал), что возможно научиться управлять такой ногой, хотя это походило бы на управление роботом чрезвычайно ненадежной конструкции, постоянно меняющейся невероятным и непредсказуемым образом.
Разве можно с успехом сделать хоть один шаг в мире – перцептивном мире, – постоянно меняющем свою форму и размер?
Когда началось это смятение чувств, у меня возникло впечатление взрыва, абсолютной беспорядочности и хаоса, чего-то совершенно случайного и анархического. Но что могло вызвать такой взрыв в моем уме? Могло ли это быть просто сенсорным взрывом, порожденным состоянием ноги, которой пришлось в первый раз служить опорой, стоять, функционировать? Несомненно, ощущения были слишком сложны и скорее напоминали гипотезы, совокупность тех элементарных априорных догадок, без которых не было бы возможным восприятие или конструирование мира. Хаос царил не в восприятии как таковом, а в пространстве, в эталонах, которые предшествуют восприятию. Я чувствовал, что наблюдаю – в тот момент, когда подчиняюсь им, – само возникновение эталонов, измерений мира.
И это восприятие – или предвосприятие, догадка – не имело ко мне никакого отношения: оно происходило собственным экстраординарным и неумолимым образом, начавшись и сохраняясь, по сути, случайно, модулируясь, возможно, процессом проб и ошибок – чудесной, но несколько механической разновидностью расчета, совершенно меня не касавшейся. Я присутствовал, это верно, но только как наблюдатель – простой свидетель доисторического события, «большого взрыва», который положил начало моему внутреннему миру, микрокосму во мне. Эти перемены я переживал пассивно, а не активно, и таким образом это напоминало присутствие при основании мира, доисторическом установлении его эталонов и пространства. Передо мной и во мне разыгрывалось настоящее чудо. Из ничего, из хаоса создавалась мера. Мечущиеся, колеблющиеся измерения сходились к некоторой средней – к протошкале. Я испытывал ужас, но также благоговение и волнение духа. Во мне, казалось, работает космическая математика, устанавливая безличный порядок микрокосма.
Неожиданно я вспомнил о вопросах, обращенных Богом к Иову: «Где был ты, когда Я полагал основания земли?.. Кто положил меру ей?..»[24] И я с благоговением подумал: я там был, я видел это. Структуры, трепещущие структуры заставили меня подумать о Планке и Эйнштейне и о том, как квантовость и относительность могут иметь одно происхождение. Я чувствовал, что ощущаю себя в собственном «до-планковеком времени» – том невообразимом времени, о котором говорят космологи, тех первых секундах после Большого взрыва, когда пространство еще нестабильно, колеблется, квантировано, – времени приготовления, предшествующем началу настоящего времени.
Я стоял неподвижно, остановленный, прикованный к месту, отчасти из-за головокружения, делавшего движение невозможным, отчасти потому, что меня удерживали эти размышления. Мою душу пронзил восторг перед чудом. «Это самое замечательное, что только со мной случалось, – подумал я. – Никогда нельзя забывать этот чудесный момент. И я не должен скрывать это от других». Сразу же следом за этой мыслью мне пришли на ум другие слова из книги Иова: «О, если бы записаны были слова мои! Если бы начертаны они были в книге…»[25] В этот момент я понял, что должен описать свои переживания.
Никогда еще не испытывал я такой быстроты мышления; никогда еще не знал такой быстроты восприятия. Все, что требует столь долгого пересказа: размышления об ощущении, зародившемся в ноге, о высших неиспользуемых системах координации, о том, как они, сначала неуправляемые и хаотичные, калибруются и корректируются методом проб и ошибок, различные захлестнувшие мой разум ощущения, перцептивные[26] гипотезы и расчеты – сменяли друг друга с невообразимой скоростью.
Должно быть, славным физиотерапевтам было интересно понаблюдать за мной: они видели явно неустойчивого, качающегося, сбитого с толку человека с выражением ужаса на лице, постепенно восстанавливающего равновесие, сначала взволнованного и испуганного, затем зачарованного и полного решимости и, наконец, радостного и умиротворенного.
– Ну что ж, доктор Сакс! – сказал один из них. – А теперь как насчет того, чтобы сделать первый шаг?
Первый шаг! Пытаясь устоять, обрести контроль, я думал только о том, чтобы удержаться от падения, выжить – где уж там двигаться! А теперь, подумал я, можно попробовать и шагнуть. К тому же меня торопили, даже мягко подталкивали физиотерапевты, которые твердо знали: нужно поторапливаться, нужно действовать, нужно сделать первый шаг. Они обладали бесценным знанием, которое разум может и утратить, – нет никакой замены действию, «деяние – в его начале»: нет никакого способа что-то сделать, кроме как сделать это.
Мой первый шаг! Легче сказать, чем сделать…
– Ну доктор Сакс, чего вы ждете?
– Я не могу двинуться, – ответил я. – Я не могу придумать, как это сделать. Я и понятия не имею, как делается первый шаг.
– Почему? – последовал вопрос. – Вы вчера были в состоянии согнуть ногу в тазобедренном суставе. Вы еще так взволновались по этому поводу – а теперь не можете сделать шага!
– Одно дело – согнуть ногу, – ответил я, – но совсем другое – сделать первый шаг.
Врач бросила на меня долгий взгляд и, поняв бесполезность слов, молча передвинула мою левую ногу своей ногой, переместив мою ногу в новую позицию, так что я сделал, или был вынужден сделать, что-то вроде шага. Как только это было сделано, я понял, как нужно действовать. Мне этого нельзя было объяснить, но можно было показать, и врач показала мне, на что похоже такое движение – сначала невольное; тактикообразное сгибание накануне показало мне, на что похоже движение бедра. После того как это было мне показано, я смог воспользоваться собственной волей, смог активно действовать сам. Как только был сделан первый шаг, пусть и искусственный, а не автоматический, я понял, как его делать – как можно согнуть ногу в тазобедренном суставе, чтобы нога передвинулась вперед на разумное расстояние.
В отношении определения того, что такое «разумное расстояние» и «разумное направление», я оказался в полной зависимости от внешних визуальных ориентиров – от меток на полу или результатов триангуляции расположения мебели и стен. Я должен был заранее полностью разработать шаг, а потом передвинуть ногу – осторожно, эмпирически определяя, когда она достигнет точки, которую я рассчитал как надежный пункт назначения.
Почему «шел» я таким нелепым образом? Потому что, как обнаружилось, выбора у меня не было. Если я не смотрел вниз и позволял ноге двигаться самостоятельно, она могла переместиться на четыре дюйма или на четыре фута, а то и не в том направлении – например, вбок или, чаще, под случайным углом. Действительно, несколько раз, прежде чем я осознал, что должен программировать ее движения заранее и постоянно следить за ними, нога «терялась», что едва не приводило к падению: левая нога каким-то образом отставала или путалась с моей нормальной правой ногой.
Нереальность происходящего все еще не проходила. Это не на своей ноге я шел, но на огромном неуклюжем протезе, странном придатке, имеющем форму ноги гипсовом цилиндре – цилиндре, который к тому же постоянно менялся, колебался в форме и размере, как будто я управлял удивительно нескладной, ненадежной конструкцией, совершенно нелепой искусственной ногой. Я не могу передать, кроме как в этих выражениях, какой странной была эта псевдоходьба, какой полностью лишенной смысла и соответственно насколько перегруженной мучительной механической точностью и осторожностью. Я обнаружил, что мне приходится вести самые сложные, утомительные и нудные расчеты. Это было своего рода передвижение, но неодушевленное, нечеловеческое. «И это ходьба? – сказал я себе и с ужасом добавил: – Это то, с чем мне придется мириться остаток жизни? Неужели я никогда больше не испытаю настоящей ходьбы? Неужели никогда больше не узнаю ходьбы – естественной, автоматической, свободной? Не буду ли я вынужден отныне и впредь обдумывать каждое движение? Должно ли это быть таким сложным?»
И неожиданно в тишину, в безмолвное щебетание неподвижных застывших образов ворвалась музыка, ликующая музыка Мендельсона – фортиссимо! Жизнь, пьянящее движение! И так же неожиданно, без размышлений, без какого-либо намерения я обнаружил, что иду – иду легко, вместе с музыкой. И так же неожиданно в тот момент, когда началась эта внутренняя музыка, музыка Мендельсона, призванная моей душой и пригрезившаяся ей, именно в тот момент, когда ко мне вернулась моя «двигательная» музыка, моя кинетическая мелодия, – в этот же момент вернулась моя нога. Внезапно, без предупреждения, без какого-либо перехода нога стала живой, настоящей, моей; момент актуализации точно совпал со спонтанным возрождением, движением и музыкой. Я как раз поворачивал из коридора в свою палату, когда как гром с ясного неба произошло это чудо: музыка, ходьба, актуализация – все одновременно. И тут столь же внезапно я ощутил абсолютную уверенность – я поверил в свою ногу, я знал, как ходить…
– Только что произошло нечто экстраординарное, – сказал я физиотерапевтам. – Я теперь могу ходить. Отпустите меня – только лучше будьте рядом!
И я действительно шел – несмотря на слабость, несмотря на гипс, несмотря на костыли, несмотря ни на что, – шел легко, автоматически, спонтанно, с вернувшейся мелодией движения, которая каким-то образом была вызвана мелодией Мендельсона и созвучна ей.
Я шел с шиком – в стиле, который был неподражаемо моим. Те, кто это наблюдал, испытывали чувства, сходные с моими. «Вы раньше шли механически, как робот, – сказали они. – Теперь вы идете как личность, как вы сам».
Это было, как если бы я вспомнил, как нужно ходить, – нет, никакого «если бы»: я действительно вспомнил! Совершенно неожиданно я вспомнил естественный, бессознательный ритм и мелодию ходьбы, они внезапно вернулись ко мне – как вспоминается когда-то знакомый, но давно забытый напев, вернулись рука об руку с ритмом и мелодией Мендельсона. В этот момент совершился резкий и окончательный скачок – не процесс, не переход – от неуклюжей, искусственной, механической ходьбы, когда каждый шаг нужно было сознательно рассчитывать и совершать, к неосознанному, естественно-грациозному, музыкальному движению.
Снова я сразу же подумал о Засецком в «Потерянном и возвращенном мире» и его поворотном моменте, описанном Лурией, – о неожиданном открытии, которое Засецкий однажды сделал: письмо, которое раньше было ужасно трудным, когда он мучился над каждой буквой и чертой, могло стать совершенно легким, если дать себе волю, если бессознательно и без стеснения отдаться естественному течению, мелодии, спонтанности. И еще я подумал о бесчисленных, пусть и менее эффектных собственных впечатлениях – когда я учился бегать или плавать, сначала сознательно рассчитывая каждый шаг или движение, а потом совершенно неожиданно открывал, что «проникся», что каким-то таинственным образом, без малейших усилий «уловил», «вошел в ритм», «прочувствовал» движение, что теперь я делал все правильно и легко, без сознательного расчета, а просто отдавшись действию в собственном темпе и ритме. Это ощущение было таким обычным, что я едва ли о нем задумывался; теперь же я внезапно обнаружил, что оно было самым главным.
Я подумал о том, что совпадение возможности ходить с Мендельсоном было капризом судьбы – простым совпадением, не имеющим особого значения, и вдруг, шагая вперед, полный уверенности в себе, я неожиданно пережил рецидив: внезапно забыл свою кинетическую мелодию, забыл, как ходить. В этот момент так же резко, как если бы игла была поднята с пластинки, внутреннее звучание Мендельсона прекратилось, и в момент его прекращения моя ходьба прекратилась тоже. Нога неожиданно перестала быть надежной и реальной и вернулась к кинематическому бреду, прежним ужасным скачкам формы, размера, структуры. Как только прекратилась музыка, прекратилась и ходьба, а нога превратилась в колеблющийся фантом. Как мог я усомниться в значимости всего этого? Музыка, действие, реальность – все это было едино.
Я снова был беспомощен и едва мог стоять.
Двое физиотерапевтов подвели меня к перилам, в которые я вцепился изо всех сил.
Левая нога безжизненно шлепала. Я коснулся ее – она была лишена тонуса, была нереальной.
– Не пугайтесь, – сказал один из физиотерапевтов. – Это местная усталость. Дайте нервным окончаниям немного отдохнуть, и все снова наладится.
Наполовину опираясь о перила, наполовину стоя на здоровой конечности, я дал отдых левой ноге. Бред уменьшился, отклонения стали менее резкими, хотя продолжались с той же частотой. Примерно через две минуты наступила относительная стабильность. Вместе со своими помощниками я рискнул двинуться дальше. Ко мне снова вернулась музыка, столь же неожиданно, как в первый раз, и с ее возвратом появились спонтанность, ходьба без размышлений, тонус в ноге. К счастью, до моей палаты оставалось всего несколько футов, и я смог удержать музыку – и музыкальность движения, – пока не добрался до своего кресла, а оттуда – до кровати; я был измучен, но торжествовал.
Я испытывал экстаз. Казалось, произошло чудо. Реальность моей ноги, способность снова стоять и ходить вернулись ко мне, снизошли как благодать. Теперь, воссоединившись с ногой, с той частью себя, которая была отлучена от меня, я был полон нежности к ней и поглаживал гипс. Я от всей души приветствовал утраченную и вернувшуюся ногу. Нога вернулась домой, к себе домой – ко мне. Действие тела было нарушено, и только теперь, с возвратом телесной активности как целого, тело как таковое стало ощущать себя единым.
До того как началась музыка, не было совсем никаких ощущений – то есть не было ощущения феномена как такового. Это стало особенно ясным в немногие фантастические минуты калейдоскопического мелькания образов. Оно было впечатляющим, самым впечатляющим зрелищем в моей жизни, но это было именно зрелищем, а я – зрителем. Не было «входа внутрь», не было даже мысли о возможности войти в эти чисто сенсорные и интеллектуальные феномены. Я смотрел на них, как смотрят на фейерверк или на звезды. Они обладали холодной безличной красотой, красотой математики, астрономии, неба.
Затем неожиданно, безо всякого предупреждения в такой же холодный и безличный микрокосмос разума вошла музыка, теплая, живая, подвижная, личная. Музыка, как это грезилось мне раньше, была божественным посланием и вестницей жизни. Она была в первую очередь быстрой – «ускоряющим искусством», как называл ее Кант, возрождающей душу, а вместе с ней и тело, так что внезапно, спонтанно в меня ворвалось движение, моя личная перцептивная кинетическая мелодия, в которую вдохнула жизнь внутренняя жизнь музыки. И в этот момент, когда тело обрело действие, нога сделалась живой, плоть стала музыкой, воплощенной вещественной музыкой. В тот момент весь я телом и душой сделался музыкой.
Ты – музыка,
Пока она звучит.
Элиот
Скачок от холодного трепетания к теплому потоку музыки, действия, жизни абсолютно все преобразил. Бред, мельтешение демонов, калейдоскоп, кинофильм были сущностно неодушевленными, дискретными, в то время как поток музыки, действия, жизни был полностью неделимым органическим целым, лишенным делений или стыков, сочлененным жизнью.
Начал действовать совершенно новый принцип – то, что Лейбниц называл «новым активным принципом единства», – принцип единства, присущего только действию и заданного им.
Что было самым восхитительным, так это божественная легкость и уверенность: я знал, что делать, я знал, что произойдет следующим, меня нес вперед музыкальный поток – безо всякой сознательной мысли или расчета; меня просто несло чувство. Именно это так отличалось, так абсолютно отличалось от сложных изматывающих расчетов, от чувства, что все нужно рассчитать и проработать заранее, выработать программу, стратегию, процедуру, что ничего нельзя сделать просто, не задумываясь. Радость действия, его красота и простота стали откровением: это была самая легкая, самая естественная вещь в мире – и в то же время неизмеримо превосходящая самые сложные расчеты и программы. Действие придавало уверенности одним милосердным касанием, которое превосходило самую сложную математику. Теперь все просто ощущалось как правильное, все было правильно – без усилий, но с внутренним чувством легкости и радости.
Так что же неожиданно вернулось ко мне, воплощенное в музыке, великолепной музыке, в Мендельсоне, в фортиссимо? Это было триумфальное возвращение квинтэссенции жизни, на две недели исчезавшей в бездне, возвращение не призрачного, обдуманного, солипсического «я» Декарта, которое никогда не существует и не действует. То, что пришло, что объявило о себе так ощутимо, так радостно, было полнокровным жизненным чувством и действием, заложенным в основополагающем, командующем, проявляющем волю «я». Фантасмагория, бред не имели организации, не имели центра. То, что пришло с музыкой, организацию и центр имело, и организацией и центром любого действия было «я». Оно превосходило физическое тело, но немедленно организовало и реорганизовало его в сплошное совершенное целое. Этот новый, сверхфизический принцип был благодатью. Нежданная благодать явилась на сцену, сделалась ее центром и трансформировала ее. Благодать вошла, как это ей присуще, в самый центр всего, в скрытый самый глубокий, недостижимый центр и немедленно скоординировала, подчинила себе все феномены. Она сделала следующее движение очевидным, уверенным, естественным. Благодать была предпосылкой и сутью всего Solvitur ambulando[27]: разрешение проблемы ходьбы – ходьба. Единственный способ сделать что-то – сделать это. Ключом к этому парадоксу служит тайна благодати. Здесь действие и мысль достигли своего конца и успокоения. Я пережил самые богатые событиями и решающие десять минут своей жизни.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.