Глава девятая Кисловодск – Москва. Курортный роман. Уход

Глава девятая

Кисловодск – Москва. Курортный роман. Уход

Стоило Сергею Сергеевичу отлучиться в другой город, как немедленно летели от него письма Пташке, – переезд никак не отразился на семейных традициях. Иногда, правда, кажется, что письма как-то почти неуловимо потускнели. За исключением описаний природы повеяло буднями. Впрочем, нет оснований ждать особой праздничности настроения в обществе, где расстреливают, к примеру, бухгалтера Радио, а выступление на собрании в Союзе композиторов может оказать существенное влияние на творческую деятельность, о чём Прокофьев рассказывает Лине Ивановне.

13 апреля 1937 года он пишет из Ленинграда:

«Дорогая Пташка,

Сегодня утром ввалился Афиногенов и передал твоё письмо, которому я был очень рад. Приложение – мало интересное, но жаль, что не приложила заметку из „Правды“, где говорится, что моё выступление в Союзе композиторов интересное, хотя и спорное. (Афиногенов сообщил). Он считает, что это не плохо…» (Дальше, несчастный, пишет про мучивший его фурункул, с которым придётся всё же играть на концерте… В конце письма уточняет у Пташки личность расстрелянного бухгалтера, эта подробность выглядит буднично. Видимо, расстрелы бухгалтеров – дело обычное). «Крепко, Миленькая, обнимаю тебя, до 17-го! Поцелуй ребят.

Твой Серёжа»

На лето супруги разъехались: Сергей Сергеевич – в любимый с юности Кисловодск, Лина Ивановна – к морю. В этом тоже есть элемент советской жизни. Никогда раньше супругам и в голову не приходило разъезжаться на лето. Вместе снимали дома на океанском побережье, куда и отправлялись, как писал Сергей Сергеевич, «всем цугом». Но, может быть, в связи с нехваткой путёвок и курсовок в России уже была принята такая практика – раздельный отдых, послуживший мотивом не только для множества анекдотов, но и семейных раздоров. На курортах заводили романы, и появилось даже такое выражение: «курортный роман», то есть, краткий, недолговечный, на время отдыха в санатории.

Москва, 6 августа 1937 года

«Дорогая Пташка,

Получил твою телеграмму и рад, что ты хорошо долетела. Жаль, не прибавила, каков был перелёт, но если тошнило, то, конечно, об этом телеграфировать было неудобно. Я приезжал в город, потому что вчера у румынского посла был обед… (присутствовали английский, бельгийский, польский, финляндский послы с женами и больше никого). Уж не знаю почему меня пригласили в такую шикарную компанию. Тебе тоже было приглашение, и хозяин очень жалел, что тебя не было.

Дома всё благополучно. Степанида ворчит, но, кажется, досидит до твоего возвращения… Крепко целую, надеюсь, ты хорошо устроилась и у тебя отдельная комната.

С.»

Москва, 15 августа 1937 года

«Дорогая Пташка,

Получил твоё письмо, надеюсь, ты тем временем получила моё от 6 августа. Рад, что ты получила отдельную комнату, хотя по всему видно, не очень уютную. Конечно, вероятно, можно было устроиться лучше, но всё достигается опытом!

Я кончил партитуру и 17-го уеду в Кисловодск. С детьми остаётся Ника. Она перевезёт их 31-го и пробудет до твоего или моего возвращения. Степановна (en voila encore un numero!) тоже поклялась, что останется до моего возвращения или дольше. Я обещал ей премию в 50 рублей за эту любезность.

Дети в порядке, занимаются аккуратно, встают в 8, ложатся в 9 (Бэб) и в 10 (Святослав), у Бэбки один день болел живот и голова (он съел дыни и выпил молока), так прибежали обе докторессы в халатах и с трубками, чтобы брать слизь, говоря, что у него, вероятно, дифтерит. Словом, бедный Бебка целый день проскучал без других детей (запретили), а на другой день выздоровел.

От Харьковской Филармонии предложение продирижировать концерт из моих сочинений во 2-й половине октября. Я предложу им „Утёнка“ с тобой.

Крепко целую,

С.

Мой адрес в Кисловодске: Санатория „Десять лет Октября“».

Кисловодск 24 августа 1937 года

«Дорогая Пташка,

Получил твоё [письмо] от 16-18-20 августа и огорчился, что столь долгожданная поездка в Сочи не дала тебе нужного отдыха. У нас тут тоже на разных углах хрипит „культурное развлечение“, но видно не в той мере, как в Сочи! Я думаю, что хорошо будет, если ты приедешь в Кисловодск, кстати ходит удобный ночной поезд. В гостиницу „Интурист“ мы тебя устроим – это хороший отель типа московской „Москвы“; недостаток – слишком городской и кроме того не в парке, минутах в десяти ходьбы. Но ты должна за несколько дней телеграфировать мне точную дату приезда, чтобы я мог задержать комнату… мне очень хотелось бы, чтобы ты проехала в Сухум… (описываются возможности попасть туда)…

Санатория, в которой я живу, считается одной из лучших, но комнатки небольшие, хотя и отдельные. Кормят хорошо, легко, по-домашнему, service безукоризненный. Противно только, что как только переступаешь порог, перестаёшь быть человеком и превращаешься в „больного“ („покажите ‘больному’ его комнату“ и т. д.) А в столовой я слышал, как подавальщица говорила: „Салфетка 173 просит огурец“…

От Ники короткое извещение от 21-го, что там всё в порядке, только погода размокропогодилась! Я думаю, ход будет правильней, если ты напишешь ей простое и милое письмо без всяких ссылок на прошлые столкновения и выразишь твоё удовлетворение, что дети остались с нею. За Степановну я тоже более или менее спокоен, только если ты решишь приехать в Кисловодск, не пиши Нике, что твоё возвращение откладывается, а намекни об этом туманно.

Крепко целую тебя, буду ждать твоих известий и м.б. приезда!

Твоя Салфетка № 173»

(В приписке Сергей Сергеевич перечисляет среди знакомых Таировых, Держинскую, Сараджева, Цейтлина)[73]

Кисловодск, 11 сентября 1937 года

«Дорогая Пташка,

Твоё письмо из Лозовой доскочило довольно быстро. Я вполне понимаю твоё настроение: сначала кисель тебе не понравился, но ты уже приняла elan на Москву, а когда проснулась после Ростова и увидела впереди себя дождливую Москву с её скучными делами, тебя потянуло обратно.

В моей ответной телеграмме я не мог дать никаких точных сведений, так как погода была переменная, а бензин ещё не привезли. Сейчас погода будто устанавливается, то есть тепло и солнечно, и пришла первая цистерна бензина, но пока не для экскурсий, а для езды в пределах города. Надо подождать ещё дня два.

Жизнь моя течёт с обычной регулярностью, то есть встаю в 6 ч. 30, теннис, нарзанные ванны, уроки премудрости, переделка увертюры, изредка партия в шахматы. Ходил с компанией на гору Седло (4 с половиной часа ходу), но Эльбрус кутался в облака, и вид был испорчен…

Крепко тебя целую, мы очень мило провели с тобой время, жаль ещё раз, что с Тебердой возникло бензиновое препятствие, а то могла бы выйти очень приятная поездка.

Обними детей,

С.

Марки детям.»

На лето, как и во Франции, снимали дачи, и Лина Ивановна считала летние месяцы самыми счастливыми периодами жизни. Были и другие радости. К ним безусловно относился новый синий «Форд», полученный из Америки в 1938 году. Автомобиль – последняя модель – вызывал всеобщее восхищение, детишки на улицах с восторгом глазели на него, а Сергей Сергеевич вместе с женой ездил за город и показывал машину друзьям. Он поначалу водил машину сам, но потом, уверившись в том, что никто из водителей не соблюдает правил уличного движения, а, напротив, все как бы норовят устроить аварию и броситься под колёса, перестал управлять и передал руль шофёру.

Он не изменял своим излюбленным привычкам и продолжал долгие пешие прогулки на свежем воздухе.

В 1936 году в Москве состоялся третий шахматный турнир. Сергей Сергеевич ходил каждый день, чтобы смотреть на игру, и Лина Ивановна не отставала. Сражались в шахматы и дома у Прокофьевых, турниры проходили при большом стечении игроков, на многих досках, по всем правилам турнирной борьбы.

Красочно описывая невероятные по масштабу шахматные баталии в кабинете отца, на многих досках, Олег Сергеевич вспоминает:

«Когда мы поселились в Москве на Чкаловской улице, нашим соседом оказался молодой Давид Ойстрах, ставший опасным соперником по шахматам. В Центральном доме работников искусств в 1937 году между ними состоялся матч и блестящий в техническом отношении скрипач композитора обыграл.»

Ездили на Николину Гору, в Переделкино, в гости к А. Н. Афиногенову, с которым подружились ещё в Париже. Там Сергей Сергеевич и Лина Ивановна встречались с замечательными писателями, актёрами. Особенный восторг вызывал Борис Пастернак. Впоследствии, когда Лина Ивановна оказалась «на севере», Б. Л. Пастернак всякий раз при встрече со Святославом, с участием и сочувствием расспрашивал его о матери. Конечно, ничего не боялся. Сохранились отрывочные воспоминания Лины Ивановны о дружбе с верными ей Афиногеновыми, продолжавшейся до самой гибели Афиногенова во время бомбёжки Москвы в 1941 году.

В числе друзей, с которыми встречались домами, на частых приёмах в ВОКСе[74] или в Кремле – Д. Д. Шостакович, Г. С. Уланова, А. Н. Толстой, Г. Г. Нейгауз, К. Н. Игумнов, Н. П. Охлопков, Ю. А. Завадский, – всех не перечислишь.

Соединяя переписанные редакторами, приглаженные и, как нужно, сокращённые, воспоминания, опубликованные в сборнике шестидесятых годов, с архивными материалами, полученными при Лондонском Фонде, складывается хотя и не полная, но достаточно выразительная картина внешней стороны жизни знаменитой четы.

Лина Ивановна описывает один из вечеров, который они провели у близкого их друга П. П. Кончаловского. Пётр Петрович показывал свои яркие, мощные по колориту полотна, и, что, может быть, особенно согрело сердце Лины Кодина-Любера, пел испанские песни и арии; И. М. Москвин одну за другой изображал сцены из своего необъятного репертуара, Сергей Сергеевич играл. Дома Прокофьевы, как это повелось у них с давних лет, обсуждали этот удивительный вечер, вспоминая всё новые и новые подробности.

Они навещали Кончаловского и в «Буграх» около Малоярославца. В это же время у хлебосольного хозяина гостил В. В. Софроницкий со своей женой Еленой Александровной, дочерью Александра Скрябина. Природа, сирень, игра Софроницкого.

Многие художники, помимо Кончаловского, писали портреты Прокофьева: И. Э. Грабарь, Н. Э. Радлов. Соседи по дому на Чкаловской Кукрыниксы сделали остроумнейшую статуэтку Прокофьева. Лина Ивановна говорит, что Сергей Сергеевич ворчал: «Они уже сделали из меня обезьяну».

Упомянув Радлова как автора карикатур на мужа, Лина Ивановна рассказывает о разных эпизодах сотрудничества мужа с ним.

Во время обсуждения балета Сергей Сергеевич и Радлов вдруг решили, что конец балета должен быть счастливым, чтобы всё устроилось наилучшим образом. Потом, к счастью, передумали. То, что премьера балета прошла не в Москве или Ленинграде, как мечтал и в чём не сомневался Прокофьев, а в Чехословакии, в Брно, глубоко огорчило Прокофьева.

В 1940 году состоялась премьера «Ромео и Джульетты» и в Ленинграде. В городе было затемнение из-за войны с Финляндией. «Мы шли вдоль канала, – читаем у Лины Ивановны – и чуть не свалились в воду. Исполнение было прекрасным, и нам оно понравилось, хотя не всё. Постановщики позволяли себе слишком вольное обращение с этим балетом, переставляли эпизоды, выдвигали свои требования, надо было сделать много изменений, много работы. Сергей Сергеевич рассердился и не хотел идти на премьеру, не хотел над этим работать.

Сергей Сергеевич надеялся, что „Ромео и Джульетту“ покажут в Большом Театре. Мог ли он представить себе, что этот балет будет идти с Улановой, будет показан во всё мире…»

Дальше Лина Ивановна, обойдя описание реальной ситуации, всё же позволяет себе упомянуть имена Таирова и Мейерхольда и их несостоявшиеся постановки с музыкой Прокофьева. То ли дело сборник 1965 года! Там нет ни слова об аресте Мейерхольда и передаче уже готовой постановки в руки С. Бирман. Нет объяснений и почему музыка к «Евгению Онегину» никогда не исполнялась. «Пиковая дама» в постановке Таирова тоже «почему-то» не состоялась, музыка оттуда вошла в Восьмую сонату.

«С Таировым и Мейерхольдом говорили о возможности написать музыку к „Борису Годунову“, но из этого ничего не вышло. Сергей Сергеевич в своё время написал фрагменты музыки к „Евгению Онегину“, сосредоточившись на эпизодах, отсутствовавших в опере Чайковского. Эта театральная музыка никогда не исполнялась. Впоследствии он включил её часть в оперу „Война и мир“ – произведение, которое он начал писать в 1941 году. Я помню, что идея пришла ему в голову ещё во Франции, когда он прочитал книгу Толстого на английском языке. Он перечитывал русскую классику, чтобы улучшить свои знания английского языка. В 1935 году он познакомился с певицей Верой Духовской, и она посоветовала ему читать „Войну и мир“ по-английски.

В 1938-39 годах А. Я. Таиров рассказал Сергею Сергеевичу, что он намеревается поставить в своём театре комедию Шеридана „Дуэнья“, а в 1940 году состоялась премьера этой пьесы в Камерном театре. Сергею Сергеевичу очень понравилась пьеса, юмор, мелодии. Он захотел написать что-то похожее…»

* * *

В 1940 году Прокофьев написал «Дуэнью», был на нескольких репетициях в театре Станиславского и Немировича-Данченко, но вскоре грянула война, премьеру отложили. Опера была поставлена позже, в 1947, и называлась «Обручение в монастыре» («Дуэнья»).

Я прекрасно помню премьеру этой ослепительной оперы в театре Станиславского и Немировича-Данченко. Мы ходили слушать оперу с мамой, но мамы уже нет, и мне не у кого спросить, кто из семьи Прокофьева присутствовал на этой премьере. Спектакль прошёл с огромным успехом.

Имя Таирова было на устах присутствующих, произносились шёпотом какие-то туманные намёки, но мне настолько понравилась музыка, юмор, полная необычность этой оперы, что я не задавалась вопросом, почему на смену Таировскому театру пришёл театр имени Станиславского и Немировича-Данченко.

Лина Ивановна рассказывает, что романсы Прокофьева, написанные на стихи Пушкина, были исполнены впервые 20 апреля 1937 года по Радио и Телевидению. Телевидение тогда было экспериментальным. Надо было красить губы в зелёный цвет, и это очень рассмешило Сергея Сергевича. Он смеялся, пока слёзы не потекли из глаз. Освещение было очень сильным и мешало Сергею Сергеевичу играть.

В ноябре – в Большом зале Московской консерватории состоялся симфонический концерт, и Лина Ивановна пела в этом концерте «Гадкого утёнка» в сопровождении оркестра.

Выступая в разных городах Советского Союза, доехали аж до Архангельска. Лине запомнились деревянные тротуары и красота реки Двина.

Осуществлялась желание Прокофьева работать для кино: Сергей Сергеевич был очень счастлив после разговора с Эйзенштейном, предложившим ему сочинить музыку для фильма «Александр Невский». Вернувшись со студии «Мосфильм», он с увлечением рассказывал об этом Лине Ивановне. Потом он написал кантату на тему из этого фильма, которая была исполнена в мае 1939 года в Москве.

В сборнике 1965 года Лина Ивановна в радужных тонах описывает дружбу Прокофьева с Эйзенштейном:

«… Пока шла подготовительная работа к картине, Сергей Сергеевич делал наброски музыки. Сергей Михайлович в то время (1938?) часто бывал у нас на улице Чкалова вместе с очаровательной Елизаветой Сергеевной Телешевой, режиссёром МХАТа, которая работала с актёрами в картине „Александр Невский“. После чашки чая демонстрировались новые пасьянсы, – они оба этим увлекались. Затем Сергей Сергеевич проигрывал то, что он написал. По этому поводу тут же завязывались оживлённые разговоры. (…)»

Справедливости ради стоило бы всё же прояснить обстановку работы над этим фильмом, Сталин не доверял Эйзенштейну, режиссёр был поставлен под жестокое наблюдение: у него был второй сценарист и второй директор по работе с актёрами (та самая очаровательная, как говорит Лина, Телешева), да и замечательный актёр Николай Черкасов как никак был членом Верховного Совета. Фильм был снят в 1938 году для устрашения немцев, но после советско-германского пакта немедленно изъят из обращения и снова пущен в прокат уже в 1941 году после нападения немцев на СССР.

«Между Прокофьевым и Эйзенштейном сложились непринуждённые товарищеские отношения, что с Сергеем Сергеевичем случалось довольно редко. Иногда Сергей Михайлович звал нас и к себе домой. Запомнился один обед у него на Потылихе. (…) С Эйзенштейном было легко и весело; как всегда „оба Сергея“ шутили и остроумно каламбурили не только по-русски, но и по-английски и по-французски.

После обеда Сергей Сергеевич сел за рояль и играл новые куски подряд, громко напевая, как бы отчеканивая вокальные партии. Тогда впервые прозвучали при слушателях „Вставайте, люди русские“, песня „Поле мёртвых“. Эту песню Сергей Сергеевич переложил для меня на более высокий регистр, и я исполняла её в концертах. У меня осталось яркое воспоминание об остроумии, эрудированности, тонких суждениях Эйзенштейна. Эти же качества пленяли и Сергея Сергеевича, который всегда много и оживлённо говорил со мной о них.

Помню, как Сергей Сергеевич обрадовался, когда я однажды, вернувшись из Крыма, рассказала ему о том, как группа мальчишек, играющих в войну, поднимаясь по склону холма, громко распевала „Вставайте, люди русские“ и затем пустилась „в атаку“.

Тогда же Сергей Сергеевич сделал кантату в семи частях из музыки „Александра Невского“. Он сам дирижировал её первым исполнением в Москве в мае 1939 года».

Из архива:

«Сергей Сергеевич работал в Москве очень интенсивно. Мы видели полный успех, и заслужили уважение во всём музыкальном мире. Я ещё помню то время, когда он сочинял „Семёна Котко“. Как только начались репетиции в театре Станиславского, новая опера полностью захватила воображение Сергея Сергеевича. Мы ходили на каждую репетицию, по утрам и после обеда. Он сидел в театре, наблюдал за певцами. Вдруг подпрыгивал, чтобы выяснить что-то с постановщицей Серафимой Бирман.

Бирман хотела выполнить все пожелания Прокофьева, но часто Прокофьев был слишком требовательным. „Котко“ была первая советская опера и казалось, что успешная. Но у певцов не было привычки к музыкальному языку Прокофьева, и поэтому вначале им было трудно. Вскоре они смогли исполнить эту оперу, и премьера состоялась 23 июня 1940 года. Сергей Сергеевич был доволен исполнением, декорации были сделаны Тышлером.

К сожалению, в наше время мало кто в Москве помнит мелодическую красоту этой музыки и этого исполнения. Ещё ждём этой постановки в Москве.

После „Ромео“ и „Котко“ Сергей Сергеевич главным образом посвятил свой талант и свои интересы театральной музыке.

В 1939–1940 годах у Сергея Сергеевича были планы написать новые оперы и балеты. В 1940 году он написал „Дуэнью“, в 1940–1944 „Золушку“, а в 1941 году начал работать над „Войной и миром“».

Но сохранились и другие свидетельства истинного настроения Лины Ивановны. Она отдавала себе отчёт в происходящем в СССР. Она знала, что надо бояться. В материалах Лондонского архива есть следующие расшифровки беседы с Линой Ивановной:

«…Он должен был бы быть более ответственным. Он говорил: если не понравится, можешь вернуться. И мама тоже может приехать.

Вы знаете, что говорить откровенно было нельзя. Постепенно становилось ясно, что это за дикий бесчеловечный режим. Я всегда думала, что мы можем уехать. Когда начались аресты в 1936 году, я хотела уехать. Я это чувствовала и нервничала. У него были его друзья, а у меня никого не было. В доме люди с нижнего этажа были арестованы. Прокофьева смутило, что они были объявлены предателями. Я была иностранкой, у меня были хорошие знакомые, но они боялись входить со мной в слишком дружеские отношения. Меня предупреждали, чтобы я не ходила в иностранные посольства. Шли чистки, все боялись арестов, у большинства людей были приготовлены маленькие чемоданчики. У меня не было причин бояться, совесть моя была чиста. Атмосфера была напряжённой. Один раз ночью в сильном стрессе я узнала, что одного знакомого человека взяли. Я сказала, что хочу вернуться обратно к маме. Сергей ответил: подожди, это временно, всё пройдёт. Можно было услышать, как хлопали двери, все чувства были наэлектризованы, накалены. Все звуки ловились как антеннами.

Сергей Сергеевич никогда не просил разрешения уехать – боялся, что ему откажут, и совсем отрезал себя от Европы.»

О чем думал сам Сергей Прокофьев, мы не знаем. После запрета Кантаты «К 20-летию Октября», «Евгения Онегина», «Пиковой дамы», после того как балет «Ромео и Джульетта» не был поставлен на больших сценах страны, – что он думал об этом? «Семён Котко», только что восхваляемый, был объявлен неудачей, а потом начали поносить и «Войну и мир» – что он думал? Конечно, находились утешители, – они ценили Прокофьева – ещё бы!!! – но указания из Комитета по делам искусств – важнее. Подобно многим другим, быстро перековался Самосуд. Сначала ведь Прокофьев его на дух не переносил, но потом привык и в своём безнадёжном положении обращался исключительно к его дирижёрской палочке.

Страдания, несправедливость, сразу же обнаружившаяся государственная ложь, безысходность не сближали супругов, – они оказались, может быть, на разных позициях, – Лина видела всё как есть, а Прокофьев был склонен рассматривать происходящее как временные трудности. Боялся признаться даже себе. Лина думала, что нужно бежать. Сергей искал утешения и объяснения.

– Все пишут, и сам Сергей Сергеевич подтверждает, и Вы говорите, что мама его поддержала в решении переехать в Россию. Она потом жалела об этом? – спросила я Святослава Сергеевича.

– Да, конечно. От отца я никогда не слышал ноток сожаления. А мама, особенно когда он ушёл, очень жалела. Она даже начала вспоминать, как за ней в Америке какой-то инженер ухаживал. «Была бы я в Америке…» – такие вот слова разочарования.

Эти горькие слова сожаления высказала Лина Ивановна после катастрофического вторжения в безоблачную двадцатилетнюю жизнь с Прокофьевым М. А. Мендельсон.

Блестящий период жизни Прокофьева в Москве, его встречи с самыми талантливыми и знаменитыми представителями всех сфер искусства, горячий приём, оказываемый не только ему – признанному российскому гению, но и его очаровательной жене, – приходился в то же самое время на самый (хоть все – «самые» – в каждом найдётся свой ужас) активный репрессивный период деятельности НКВД, – кругом шли аресты, НКВД заметало в свои застенки сотни людей. Слово «иностранный» приобрело уже свой однозначно отрицательный, подозрительный, враждебный оттенок. «Иностранка» Лина Ивановна не могла не раздражать бдительных стражей страны, где «так вольно дышит человек». Может быть, именно в этом и коренились истоки всех её последующих бед. Пусть она была его преданной женой и родила двух сыновей.

Но разве не стало бы лучше, если на месте светской дамы, царящей на приёмах в иностранных посольствах, оказалась бы «наша» девушка, комсомолка, на пороге вступления в партию? Чтобы у возвратившегося на родину гения русской музыки появилась подруга, которая объяснила бы ему что к чему в нашей лучшей из стран. Конечно, такие мысли приходят в голову.

Встреча, наверное, произошла случайно, но было бы наивным думать, что она осталась незамеченной.

1938 год

Несчастье пришло не сразу. К 1938 году относятся последние в жизни гастроли Прокофьева в Америке. Супругов выпустили вместе. Дукельский[75], которому во многих случаях не приходится особенно доверять в силу многих причин – достаточно читать «Дневник», изобилующий упоминаниями о нём, тем не менее, красочно описывает сцену, когда Лина, в мехах и драгоценностях, увидев его в артистической, бросилась ему на шею и страшно разрыдалась. Велико оказалось, может быть, даже неосознанное напряжение жизни в России. Здесь она была дома.

– Зимой 1938 года Сергей Сергеевич поехал в Штаты, я тоже ездила с ним, – говорит Лина Ивановна. – По дороге мы останавливались в Варшаве, Праге и Лондоне. Мы переплыли океан на французском корабле «Норманди». В Лондоне Сергей Сергеевич дирижировал исполнением «Пети и волка». Было много концертов, и он имел огромный успех. В Вашингтоне он играл отрывки из «Ромео и Джульетты», а я пела романсы, написанные им на стихи Пушкина.

***

В августе 1938 года Мира Мендельсон, двадцатичетырёхлетняя студентка переводческого отделения Литературного института, по обыкновению поехала с родителями отдыхать в Кисловодск.

Туда же приехали и Сергей Сергеевич с Линой Ивановной.

«Во время обеда в столовую санатория вошли миниатюрная женщина и высокий мужчина с необычной походкой и очень серьёзным выражением лица», – вспоминает Мира на страницах своего дневника…

Испытывая слабость к знаменитостям, Мира даже и в случае, когда ей впервые указали на Сергея Прокофьева и его «нарядные чемоданы», не забывает сказать, что указавшим был «сын академика А. Е. Ферсмана».

Этот день 26 августа положил начало разразившейся впоследствии драме в семье Прокофьевых. Сергей Прокофьев, безусловно принадлежал к великим мира сего, девушка затрепетала и записала: «Может быть именно строгое и сосредоточенное лицо Сергея Сергеевича явилось причиной мелькнувшей у меня на мгновение мысли: если полюбит такой человек, какой настоящей должна быть его любовь».

Источник, на который мы опираемся, начав описание «курортного романа» Прокофьева и Миры Мендельсон – это она сама, её дневник, недавно опубликованный в Трудах Государственного центрального Музея музыкальной культуры имени Глинки.

Хотя Прокофьев вошёл в столовую с женой, это нестеснило свободу в полёте фантазии. Жена, дети, – всё меркнет в сравнении с загоревшейся мечтой Миры Мендельсон о его любви.

Мира подробно рассказывает о том, как решилась заговорить с Сергеем Сергеевичем, как начались их встречи и прогулки. «Сила сильнее меня толкнула меня к нему обратиться с простым вопросом о его предстоящем концерте (…) Мы вышли из санатория, побродили по улицам и вскоре вернулись».

За месяц до знаменательной встречи, в июле 1938 года Лина получила из Теберды два письма. Прокофьев пишет ей по-прежнему со всей обстоятельностью, подробно, ласково. Снова мелькают всё ещё не привычные в его языке слова «корпус», «газик», «путёвка», «курсовка» и т. д. Письма свидетельствуют о продолжающихся близких, доверительных, ничем не омрачённых отношениях в семье Прокофьева.

Прошлое изменить нельзя. Всё уже случилось. Но если бы Лина Ивановна (по собственным её словам, «она и представить себе такого не могла!») не уехала столь беззаботно и доверчиво, история была бы другой.

Теберда, 16 июля 1938 года

«Дорогая Пташка,

Получил твою телеграмму, а за несколько часов до этого послал тебе мою… (Сергей Сергеевич подробно описывает дорогу, опоздание поезда на час в Невинномысской, семь часов ожидания, проливной дождь). По счастью, моя телеграмма подействовала, и за мной прислали газик, на котором[76] 105 километров довольно скверной, но очень красивой дороги… Дом отдыха здесь довольно новый, чистый, комната симпатичная, с балконом и видом, в тихом корпусе, что самое главное. Повар – поклонник артистов и захаживает справляться, чего угодно… (Сергей Сергеевич перечисляет именитых отдыхающих, снабжая их меткими характеристиками, а также сообщает, что дирекция уже обращалась с просьбами поиграть, что он сделает в пределах 15 минут). Теберда – красивое место, окружённое покрытыми лесом горами. Но, конечно, вся соль в экскурсиях. Мансурову, например, я почти не видел: она уходит в 6 часов утра на целый день в экскурсию, а на другой день отлёживается…[77] Думаю тряхнуть стариною и сесть на лошадь, так как многие экскурсии совершаются верхом… (Сергей Сергеевич рассказывает о концерте с участием музыкантов Самуила Фурера и Нины Отто, вечере Сергея Михалкова, танцах и шашлыке).

Жду с интересом от тебя письма, хотя, вероятно, это всё доползает очень долго. Как устроилась и не слишком ли жарко? Писала ли Радлову? Наслаждаешься ли морем? … Крепко и нежно целую тебя, жду писем и телеграмм.

Твой С.»

Теберда, 24 июля 1938 года

«Дорогая Пташка,

От тебя две телеграммы, но пока ни одного письма. Надеюсь, однако, что твоё пребывание наладилось. Если же невыносимо, то надо не задумываясь бросить путёвку, если только можно куда-нибудь переехать. Я тут поиграл на концертах при больших восторгах отдыхающих, – и дирекция написала в Кисловодск, прося принять тебя и меня недели на две в августе. Оттуда ответили, что постараются сделать это…» (Перспективы пробыть до августа на Кавказе, описание погоды, участие в теннисном и шахматном турнире – теннисном не особенно удачно, а шахматном – удачно, – верховая езда, и работа, работа, работа). «Крепко тебя целую, надеюсь, настроение у тебя хорошее, несмотря на всяческие неудобства. Здесь публика скорее приятная, хотя особенной дружбы ни с кем не установилось.

Жду письма.

Твой С».

Приписка: «Сведения для твоего переезда в Кисловодск: люкс из Сочи в Кисловодск ходит через день. Говорят, он не наполнен, и билеты достать не трудно. Директор Филармонии в Сочи – Грольман (тот самый, о котором рассказывал анекдоты кто-то у Дуловой – помнишь?) Siege у него в „Ривьере“, и меня он должен знать. Говорят, есть гидропланное сообщение Севастополь – Туапсе. Целую ещё раз.

С.»

Оказавшись в Кисловодске среди друзей, всегда в центре внимания, Лина, видимо, не обратила ни малейшего внимания на невзрачную девушку.

Письмо Прокофьева Лине из Кисловодска от 27 августа 1938 года.

«Получил твою телеграмму, огорчён, что тебе пришлось печься в вагоне, да ещё опоздать на три часа. А я вспомнил тебя в 1 час дня, представил себе, как ты вылезаешь на Курском вокзале и как тебя встречают Ника и дети. (…) Вот видишь! Святослав совсем не так кипел попасть на юг(?), и ты напрасно терзала себя и твоего бедного мужа!

На следующий день после твоего отъезда я сел за инструментовку виолончельного концерта, которая пошла так удачно, что я буквально просидел целый день и сделал очень много. Зато на следующий день болела голова и день пропал. Вечером был очередной бал, но танцевали 1? пары и дело до того не клеилось, что кончили ? 11-го, а я играл в шахматы. Венгеровский (директор?) оставил меня в „нашей комнате“. Тут все спрашивают, куда ты девалась, и м.б. больна и не выходишь из комнаты. Кроме того, пристают, чтобы я поиграл»…

Да, Лина Ивановна в самом деле пробыла в Кисловодске недолго и вернулась в Москву к детям.

28 августа в 6 часов утра Мира Мендельсон и Сергей Сергеевич вышли на первую прогулку в горы. Мира читала ему стихи и, по её словам, Сергей Сергеевич жалел, что она пишет стихи не ему.

«Эпизод, – называет происшедшее Лина. – Он поехал в дом отдыха в Кисловодск на Кавказе (…) написал мне письмо, что познакомился там с кем-то, она повела его на длинную прогулку и читала ему скучные стихи.»

Приведу стихотворение Миры Мендельсон, которое она то ли небрежно забыла, то ли заботливо оставила среди страниц своего дневника.

ЛЮБОВЬ

Всё приходит как-то сразу вот –

И веселье и беда.

Привела голубоглазого

И сказала «навсегда».

Сердце словом растревожила,

Продолжала напрямик:

«Не как гостя и прохожего,

Ты как жизнь его прими».

Это он, тобой не узнанный,

Часто мимо проходил.

Но невидимыми узами

Он с тобою связан был.

Оглянись, в мечтаньях прошлого

Ты его отыщешь след,

В ожидании хорошего,

В повторяющихся «нет».

Если место есть готовности

Поле жизни с ним пройти,

Сердце примет все неровности

Предстоящего пути.

И пошла я вверх по лестнице,

Уводимая судьбой,

Далеко ступени-месяцы

Оставляя за собой.

М.

Вернувшись в Москву, Сергей Сергеевич ушёл в свои бесчисленные дела и едва не забыл про летние встречи. Он ведь и при самом знакомстве с Мирой обратил раздражённое внимание не на неё, а на подругу, с которой она появилась. Её и счёл поначалу Мирой Мендельсон. Спутал, у кого из девушек такие неприятные манеры. Но это Мира прояснила и поставила на своё место. А сейчас тем более не пустила начавшееся знакомство на самотёк.

Она пишет:

«Приехав в Москву в первых числах сентября, я начала посещать занятия в Литературном институте при Союзе советских писателей, на третьем курсе которого я училась. Об этом институте вспоминаю с нежным и хорошим чувством, там умели прививать истинную любовь к знаниям, к литературе, там между студентами была настоящая дружба и не казённые, искренние товарищеские отношения с преподавателями.

Прошло недели две. Я отправила Сергею Сергеевичу стихотворение Роберта Бернса „Мэри“, которое перевела, и переписала его красным карандашом. (Рассказывает, как проф. М. Морозов хвалил её стихотворные переводы). Дня через два Сергей Сергеевич позвонил мне. С тех пор он начал звонить время от времени.»

Не думаю, чтобы ему легко дался первый звонок. Но это был уже шаг.

Мира Мендельсон на 24 года моложе. Она посылает ему перевод «Мэри». Он ей – билеты на исполнение виолончельного концерта, после концерта – прогулка на Воробьёвы Горы. Он рассказывает о себе. Она описывает даже первый поцелуй. Совершенно в стиле советских фильмов.

Он неопытен не только в отношениях с дамами, он попал в другую страну, – совсем не ту, из которой уехал, и в которую думал, что возвращается. Могла ли найтись в дебрях новой выморочной действительности лучшая проводница для него, чем комсомолка, готовящаяся вступить в члены партии, дочь преуспевающего профессора в области экономики (каким образом уцелел?), студентка обожаемого ею Литературного института, атмосферой которого восхищается в те самые годы, когда там гноят и уже сгноили лучших из лучших, да ещё поэтесса, да ещё из квазиинтеллигентной, любящей посещать концерты и театры семьи, взлелеявшая мечту попасть на самый верх советского общества к самым-самым знаменитым и прославиться там как поэтесса, и, о счастье, увидевшая, что мечта с помощью нехитрых хрестоматийных (да ещё в новом советском стиле, «ррромантических») женских уловок может превратиться в реальность? И как же угодна властям! Какая безупречная анкета (бедная Лина в дальнейшем напишет, что комсомол помогал Мире), как подходит во всех отношениях, идеальная кандидатура, чтобы разрушить брак предмета гордости советского искусства с иностранкой. И Мира тихим своим голосом, домашняя, в халатике, свернувшись в клубочек в уголке дивана, всё объясняла и объясняла растерявшемуся композитору, как и почему что происходит. Успокаивала, уговаривала, сглаживала, утешала.

Лина Ивановна почти никогда не говорила ни о своём пребывании «на севере», ни о Мире Александровне Мендельсон. Но была в этом умолчании разница. К лагерю не хотела возвращаться как к эпизоду пребывания в аду, который то ли был, то ли не был (не хотела трогать). Но связанное с Мирой Мендельсон болело. Болело всегда, и хотя как человек приверженный к христианской науке «Christian Science» и вообще незлобивый, по всему складу характера склонный всем и всё прощать, Миру Александровну она не простила. Говорить о ней и происшедшем крахе своей семьи хоть с какой-то долей уравновешенности не могла. Да и кто мог бы… Страдала до конца жизни.

Должно быть, именно потому, что никогда об этом не говорила, в тех случаях, когда обстоятельства её вынуждали, она срывалась, у неё не было в арсенале привычных гладких формулировок, отказывали сдерживающие центры, она была прямодушна, резка, смотрела в корень, не накидывала никакого флёра на случившееся. В отличие от прекраснодушных речей Миры Александровны, невинно выражавшей удивление по поводу неуживчивого характера Лины Ивановны, в расшифрованных плёнках Лины Ивановны из Архива Прокофьева при Лондонском фонде мы читаем то разрозненные фразы, оторванные друг от друга большими промежутками времени, то вразумительно изложенные эпизоды. Названия улиц и опер иностранному расшифровщику незнакомы, есть несообразности. Это Линины попытки написать историю своей жизни.

«Когда он вернулся, он открыл для себя новое поколение, с которым мог хорошо общаться. Видимо, тогда он и познакомился с Мендельсон. О любви с первого взгляда не было и речи. Он подумал: молодая женщина из литературного института. Такая хорошая возможность для моих будущих либретто. Он знал русскую классику, но не современную литературу. Но её цель была совсем другой: поймать его на крючок. Как интересно завлечь его, – подумала она».

Мира Александровна приписывает себе обращение композитора к сюжету «Дуэньи».

… В этом же году[78] появился ещё один сюжет. Как-то мне позвонила Татьяна Озерская, бывшая соученица по Литературному институту (…) с предложением перевести очень занятную, по её словам, комедию Шеридана. В комедии было много стихотворного текста, который должна была перевести я. Прозу же брала на себя Озерская. Это была «Дуэнья» Шеридана. С трудом мы раздобыли на дом «Дуэнью». Эта пьеса стоила того, чтобы её перевести. Необычайная острота, живость, сатира, свежесть, лирика. Помню, Сергей Сергеевич сидел на диване, а я ходила по комнате, пересказывая ему содержание «Дуэньи». Первое время он слушал рассеянно, но я видела, что постепенно его внимание концентрируется. Когда я кончила, он сказал: «Да ведь это – шампанское! Из этого может выйти комическая опера в стиле Моцарта, Россини». Сергей Сергеевич ещё больше утвердился в этой мысли, когда прочитал комедию. Т. к. книгу надо было вернуть в библиотеку, он привёз мне пишущую машинку с латинским шрифтом и я перепечатала для него «Дуэнью». (…)

Далее следует довольно запутанный рассказ о переводе Мендельсон «Дуэньи». Откуда ни возьмись возникает вдруг поэт Вл. Александрович Луговской (она ещё девочка, но возникающие в её рассказе фигуры – всегда «государственного масштаба»), в содружестве с которым она переводит «Дуэнью» Шеридана. Они-де показали свой перевод Берсеневу (театр Ленинского Комсомола), он, видимо, предложил подработать версию, но потом, по словам Миры Мендельсон, перевод был принят и с авторами его заключили договор. Она сетует, что договор был ни к чему не обязывающий, и пьеса осталась лежать без движения. И тут вдруг Мира Александровна сообщает:

«Вскоре в Камерном театре появился „Обманутый обманщик“ – так назывался новый перевод „Дуэньи“. Быть может, потому и не была поставлена пьеса в нашем переводе – вряд ли театр Ленинского Комсомола стал бы работать над той же пьесой одновременно с Камерным театром.»

Имени Таирова Мендельсон не называет. В качестве автора предложения Прокофьеву, о чём свидетельствует Лина Ивановна, он тоже не упоминается, и это, конечно, неудивительно, режиссёр в опале. Прокофьеву «Дуэнью» открыла Мира Александровна. Её притязания на роль либреттистки Прокофьева вызывали глубокое возмущение у Лины Ивановны.

Позднее, уже в Париже (70-е годы) Лина Ивановна говорит:

«Мендельсон не была музыкантом, хотя кто-то из её друзей говорил, что она слушала курс музыковедения. Но я сомневаюсь. Я возмущена, что он выбрал её для своего либретто. Всё это случилось, когда она кончала Литературный институт. У неё не было опубликовано ни книг, ни статей, только стихи для советских военных маршей. И уж тем более никакого опыта в либретто. Есть ДВА стиха в оригинальной партитуре „Дуэньи“. Как автора её называют под двумя фамилиями, но у неё нет на это права. Во всяком случае официального. Она сама стала так подписываться. Власти разрешали ей так поступать, хотя знали, что она не имеет на это права. Сожительства недостаточно для того, чтобы пользоваться чьим-то именем и фамилией. Она старалась всячески убрать меня с дороги. Хотя эта фамилия была моей с 1923 года. Мы никогда не расходились и не разводились. У меня оставался тот же паспорт. К моему удивлению, когда я приехала в Европу, меня называли первой женой Прокофьева.

Она была прискорбно патриотична и не нашла ему ни одной темы. С её версиями из „Я сын трудового народа“ Катаева – для „Семёна Котко“ – он не соглашался. У него были свои версии о выходцах из рабочего класса. Она работала над несколькими местами по роману „Война и мир“, но он их изменил, она так и не закончила либретто. Когда я его спросила, почему он называет её соавтором, он ответил: „Если это когда-нибудь будут исполнять, она может получить авторские права“. Он был добрым.»

Официально Мира Мендельсон являлась автором нескольких текстов из оперы «Обручение в монастыре», текстов нескольких массовых песен Сергея Прокофьева, а также принимала участие в написании либретто для опер «Война и мир» и «Повесть о настоящем человеке». Правда, сыновья утверждают, что Сергей Сергеевич всегда писал либретто сам, а Мира Александровна даже ленилась перепечатывать, но в нотах значится так. Святослав Сергеевич неоднократно замечал, что «у неё ведь совершенно не было слуха!»

24 декабря 2000 года в беседе с Суги Соренсеном[79] Святослав Сергеевич касается сомнительных заслуг Миры Мендельсон как либреттисткито вся:

– Я должен сказать, что Прокофьев всегда сам писал либретто для своих опер. Это позволяло ему объединять литературный материал большого объёма с музыкальным языком и прочими компонентами оперы. Так что участие Миры Медельсон, у которой не было никакого опыта в написании либретто, имело вспомогательный или даже просто секретарский характер. Посещая отца в его последние годы, я был свидетелем, как много раз – не раз и не два – ему приходилось уговаривать Миру перепечатать отмеченные им отрывки из «Войны и мира» Льва Толстого. Она не очень охотно делала даже это.

Видимо, один и тот же вечер в Доме литераторов в 1939 году описывает и Лина Ивановна, и Мира Александровна.

Лина Ивановна:

«В клубе учёных были уроки танцев, и Сергей на них записался.

Мы продолжали ходить в дом писателей. У нас был большой стол с Дживилеговыми[80] и однажды, когда мы ужинали, я увидела молодую женщину с молодым мужчиной за столом для двоих. Вдруг этот мальчик подошёл и спросил, может ли его спутница познакомиться с Прокофьевым. Сергей Сергеевич смутился, но пригласил её танцевать. Она не была красавицей. Сергей Сергеевич танцевал плохо и сам стеснялся этого. Он так и не научился танцевать.

В Европе и Америке женщины гонялись за деньгами, а в России – за знаменитостями. Видимо, Сергей Сергеевич был получше, чем студентик, с которым она сидела. Она выглядела как хищная птица. Я не знала, были ли они уже знакомы. Возможно, они танцевали уже на уроках танцев».

Мира Александровна:

«Как-то мы поехали в Богородск перед концертом Сергея Сергеевича в клубе Советских Писателей (sic!), куда он пригласил и меня. Ходили по снежным дорожкам. Казалось странным, что через несколько часов мы встретимся в совсем другой обстановке. Я поехала в Клуб с очень давним знакомым, сыном старых друзей моих родителей и с его двоюродным братом. Сначала была музыка Сергея Сергеевича, а потом ужин и танцы. Я сидела за одним столиком с Матусовским, Алигер, Долматовским, Симоновым, с которым училась в одном институте. Сергей Сергеевич несколько раз подходил и приглашал меня танцевать. Миша Матусовский заметил – „какой успех сегодня у Миры“. Симонов откликнулся – „а откуда ты знаешь, что только сегодня?“»

1939 год.

В 1939 году Сергей Сергеевич начал выезжать по воскресеньям на Николину Гору. Иногда с Мясковским.

В июне посетил дом родителей Миры.

Тогда же начались разговоры о предстоящем лете. Прокофьев собирался в Кисловодск на июль и август. Приглашал Миру провести там же летние месяцы. В своих «признаниях» Мира касается, наконец, существования Лина Ивановна, правда, не упоминая о сыновьях.

«Я не знала, были ли у С. С. с Л. И. разговоры обо мне, но как выяснилось позже она ещё ничего не знала о происходящем. Видимо, С. С. не находил нужным делиться с ней своими переживаниями. Такие отношения казались мне странными. У Л. И. развилась склонность к упрёкам „не за что-то, не почему-то“, а по бесконечному набору причин. Всё ей казалось „плохо“, и это постепенно отдаляло С. С. Каждый зажил самостоятельной жизнью. В совместной жизни, такие упрёки со стороны Л. И. казались мне совершенно непонятными – С. С. удивительно мягок и заботлив изо дня в день, из минуты в минуту».

Между тем письма Сергея Сергеевича к Лине Ивановне и этого времени совершенно не свидетельствуют о каком бы то ни было отдалении. Напротив, он по-прежнему очень добр, внимателен и, как обычно, делится с Линой Ивановной всем происходящим. (см. ниже письмо из Кисловодска, от 10 июля 1939 г.). Видимо, Сергей Сергеевич, жертва, по выражению Лины Ивановны, «ужасной страсти», тем не менее, не помышлял ещё ни о каких решительных шагах в своей семейной жизни. Он расспрашивает о новостях с квартирой, просит не забыть «привязать приёмники у обоих граммофонов, а то, помнишь, у старого сломался, когда ехал из Парижа».

Поглощённый творческими планами (писать, оркестровать, исправлять и пр.) Прокофьев уезжал в Кисловодск в начале июля. Студентка Мендельсон готовилась к сдаче экзамена по русской литературе. 14 июля она получила письмо от Прокофьева с описанием его путешествия и прибытия в Кисловодск.

Письмо от 10 июля 1939 года написано из Кисловодска и жене и, как всегда, оно полно интересных подробностей и местных новостей.

Кисловодск, 10 июля 1939 года. 9 ч.в.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.