УЧЕНЫЕ

УЧЕНЫЕ

До сих пор все шло так, как при сборах в дальний путь. Вот уже готова повозка, впряжены лошади. Грузят вещи, прощаются, обмениваются последними словами. Пока еще никто не торопится. Но возничий наконец ударяет кнутом, лошади пускаются вскачь, стрелой летит повозка, все быстрей и быстрей — были бы только проворны кони — вертятся колеса.

Как прежде из незаметного монашка Даниил стал игуменом, так и теперь привез его великий князь в Москву и из игумена сделал русским митрополитом. Не спросив никого, посадил его на место старого Варлаама. Немного времени прошло после посвящения его в сан, и Даниил поспешил отблагодарить Василия. Давно уже великий князь хотел прибрать к рукам князя Северского Василия Ивановича. Благословения на это, как говорили, просил он и у прежнего митрополита, но Варлаам отказал ему. А теперь Даниил охотно согласился помочь, оповестил князя Северского, что тот может без страха приехать в Москву: ему окажут там покровительство. Князь приехал, его схватили и бросили в темницу. Всех возмутила неслыханная дерзость митрополита.

Вассиан сказал как-то святогорскому монаху:

— Теперь, Максим, добра не жди. Я уезжаю из Москвы.

— Куда же, брат?

— Туда, где жил прежде, в Симонов монастырь. Поедем со мной. Там у меня свои люди. Будешь в безопасности, а тут тебя окружают волки.

Они стояли в воротах монастыря. Возле дворца появился юродивый и направился к ним. Оборванец, в потертом кафтане, наброшенном на плечи, на ногах обмотки из грязного тряпья. Остановившись перед двумя монахами, он нагло заглянул им в лицо и что-то спрятал за спиной.

— Что там у тебя, дурачок? — спросил Вассиан.

— Вот, — промычал юродивый и помахал перед собой старой метлой, общипанной, никуда уже не годной.

— Зачем тебе метла?

Юродивый выпучил глаза и, показав язык, промычал:

— Очищаю Русь от врагов нашего князя. Много одержимых — метешь, метешь, а конца им нет.

Согнувшись и неуклюже, по-медвежьи переваливаясь с ноги на ногу, он стал разметать перед монахами слежавшийся снег.

— Вот так… вот так… Пускай сгинут враги, а великий князь живет многие лета, — громко рычал он.

Вассиан увел Максима на монастырский двор.

— Завтра на рассвете я уезжаю, — сказал он. — Собери свои пожитки и извести меня, я пришлю за тобой Евлампия. Неблагодарного Афанасия с собой не бери.

Расставшись с Вассианом, Максим направился к церкви Иоанна Предтечи.

Его очень огорчило, что новый митрополит в Исповедании веры даже не упомянул вселенскую патриархию. Точно она не существовала вовсе. В тот же вечер, двадцать седьмого февраля, после посвящения Даниила в сан, Максим написал послание, начинавшееся так: «Где и какое учение учит, что дозволено пренебречь святейшей патриархией, которая по строгим канонам управляет нашей святою православной церковью». Тон этого послания, не в пример другим, был резкий, слова жгли, точно угли. Селиван сделал с него много списков и разослал всем, начиная с великого князя и самого Даниила. Как всякое справедливое слово, послание распространилось повсюду. Не прошло и нескольких дней, как к Максиму пришел приспешник Даниила, Вассиан Топорков. Бесстрашный святогорский монах говорил с ним еще резче, чем писал в послании. И потребовал, чтобы показали ему наконец патриаршую грамоту, предоставляющую русской церкви право назначать митрополита без согласия патриархии. И на этот раз ему отказали, и опять Максим принялся искать грамоту среди старых рукописей. Но не нашел. И теперь намеревался написать об этом еще одно послание.

Ему было известно, что Даниил и Топорков собирают все его сочинения, обличающие еретиков, колдунов и астрологов. И те, где говорилось об ошибках в священных книгах, о произволе монахов, притеснении вдов и сирот. Они изучали их, букву за буквой, словно вшей искали в своих подрясниках. Старались найти погрешности и еретические заблуждения — все это рассказывал раньше Максиму монах Вассиан, то же слышал он и от других.

Наветы Даниила, Топоркова, игумена Ионы и прочих святогорца не трогали. Как не трогали его и нападки латинянина Николая. Но Максима удручало, что даже окольничий Федор Карпов, человек просвещенный и благожелательный, сомневался в правильности его суждений. Он прослышал, что Федор ходит всюду с его посланием Николаю Немчину и утверждает, что обнаружил там ересь.

Поведение Федора неприятно поразило Максима, да и сам окольничий вызывал в нем жалость. Недостает ему, видно, знаний, и потому принял он сторону латинянина Николая или, может быть, несмотря на свою добродетель и честность, подобно другим, поддался страху, убоялся великого князя и митрополита, потерял чувство собственного достоинства и теперь проклинает его, Максима, из страха, а это самое позорное.

Давно не видел святогорский монах Федора, не мог припомнить, когда видел в последний раз. И, полный гнева и горечи, он передал ему через Власия, что строго осуждает его и просит не гневить бога, не забывать, кто он сам.

И вот в тот вечер в церкви Иоанна Предтечи после вечерни встретились лицом к лицу два просвещенных мужа — греческий монах и русский дьяк.

— Не следовало тебе, философ, не разобравшись в деле, судить да рядить, — удрученно сказал Карпов. — Философия учит, как известно тебе лучше меня, смиренного, что не всегда мы делаем, что хотим, верим во все, что слышим, и высказываем все, что думаем.

В голосе его прозвучала горечь, а не злоба. Максим понял, что слова эти — плод долгого раздумья. Он внимательно посмотрел на Карпова, увидел его прямой взгляд и опечаленное лицо. И понял, что был пристрастен, несправедлив к нему.

— Бога ради, не называй меня философом, добрейший Федор, — молвил он. — Не философ я, а монах, самый темный и худоумный. Философия — это богоданная священная наука, а поелику судил я о тебе, не выслушав правду из уст твоих, чего иного ждать от меня, коли не награжден я божественным даром? Затмился разум мой, вижу теперь, что был к тебе несправедлив.

— Нет, отец мой, верно, исказили тебе мои слова, — возразил Карпов. — Поп Степан из Никольской церкви — ты же с ним знаком — дал мне прочесть твое послание лекарю Николаю и сказал, что в нем ересь. Я возразил, что твое преподобие превосходно знает Священное писание и в своих сочинениях не отступает от святых канонов. И просил Власия вернуть тебе твое послание, чтобы ты внимательно его перечитал. Вот и все.

Церковь опустела. Максим и Федор вышли во двор. Стояла зима, было холодно, шел снег. Но оба они не замечали мороза, довольные тем, что недоразумение между ними уладилось, и не спешили проститься.

— Как поживает Николай? — спросил Максим.

— Хворает бедняга, — с жалостью проговорил Федор. — Всю зиму болеет, не выходит из дома.

— Да пошлет ему бог здоровья. Но не знаю, хочет ли теперь сам Николай поскорей поправиться.

— А почему ему не хотеть, отец мой? — с удивлением спросил Карпов.

— Да потому, добрейший Федор, что приближаются события, кои для него опасней всякой хвори, — улыбнулся монах. — Он предсказал, что настанет скоро второй всемирный потоп и, насколько мне помнится, всего несколько месяцев ждать нам этой напасти. Посему разве теперь до недугов плоти?

Максим явно посмеивался над Николаем Немчином, что не понравилось Карпову.

— Да будет тебе известно, отец, — сказал он, — Николай изучил множество наук, и слова его проникнуты знанием. Правда, многое нам неведомо, и он, думаю, прав, утверждая, что неведомое постигаем мы с помощью геометрии и физики.

— Да, — кивнул Максим, — но изучение геометрии может сделать нас геометрами, а изучение физики — физиками, но ни та, ни другая наука не дает высших знаний и не учит высшему смыслу жизни. Что же делает Николай?! Чертит треугольник и с его помощью пытается отстаивать католическую ересь и невежественные свои заблуждения. Один угол треугольника называет отцом, другой — сыном, третий — святым духом. И как, по его словам, мы переходим от одного угла к другому, так и от отца идем к сыну; и от сына — к святому духу. Ох, неразумный! Не понимает он, что стороны треугольника замкнуты и по ним можно передвигаться и в противоположном направлении, и тогда получится, что отец происходит от святого духа, а это заблуждение, добрейший Федор. Так же ныне Николай предсказывает и потоп…

— В предсказании потопа, отец мой, — перебил его Карпов, — мудрый Николай исходит из движения небесных светил.

— Знаю, Федор. Но как бы то ни было, нового потопа быть не может, ибо ясно сказано об этом в Священном писании: «Не будет более истреблена всякая плоть водами потопа и не будет уже потопа на опустошение земли».[143]

Федор хотел что-то возразить, но монах горячо продолжал:

— Может, ты считаешь, что это открытие Николая? Он ведь лишь повторяет измышления магов и темных астрологов, давным-давно объявивших, что произойдет потоп, как только Сатурн соединится с Юпитером в созвездии Рака против Корабля «Арго»,[144] — это предсказал астроном Иоанн Штофлер, — а звезды так расположатся через несколько месяцев. И посему мы вскоре убедимся, всем ли нам предстоит погибнуть или кому-нибудь звезда его уготовила спасение.

Максим стал насмешлив, жаждал поспорить. Глаза его задорно сверкали, словно перед ним сидел сам латинянин Николай.

— В латинских странах, — горячился он, — богачи и правители, даже сам папа римский готовятся сейчас к бедствию, изобретают способы спасения жизни. Делают лари, чтобы лечь в них, прихватив свое добро, как только начнутся первые дожди. Но не думай, Федор, что их страшит потоп. Нет, от тяжких грехов ослаб их разум…

И распаленный Максим с возмущением продолжал обличать смехотворный и нелепый страх перед потопом. Карпов слушал его с почтительным вниманием, как обычно во время их уединенных бесед. Мысли святогорского монаха отвечали его мыслям; к тому же он умел искусно и сжато излагать свои взгляды: казалось, будто знания его сосредоточены в большом улье и стоит потревожить его, как пчелы тотчас взлетают, выставив свое жало.

Карпов знал, что Максиму угрожает большая опасность. Великий князь на него гневался, а Даниил лишь ждал случая, чтобы выместить на святогорском монахе давно скопившуюся в нем бешеную злобу. И Максим наверняка чувствует приближение опасности, но не думает сейчас о ней, поглощенный беседой. «Философский его дух продолжает поиски истины, — с восхищением размышлял Карпов. — Высшая сила просвещает его и вооружает упорством, ум не сосредоточивается на низменном, земном, а парит высоко, полон помыслов о непреходящем и вечном. Увы! Кто знает? Быть может, сегодня мы беседуем в последний раз. И я, как Критий,[145] выслушиваю последние его суждения, а потом придет корабль с Делоса и появится палач со смертельным ядом».

Но тут, прервав печальные раздумья Карпова, Максим оживленно заговорил:

— Ты не сказал мне, дражайший Федор, что делает Николай в ожидании потопа. Заказал он ларь для бренного своего тела и всякого добра или надеется чудом выйти сухим из воды?

— Однако ты не можешь отрицать, отец, — улыбнулся Карпов, — что Николай с подлинным рвением приобретает полезные и мудрые познания.

— Полезные, но не мудрые, — возразил святогорец. — И полезные познания хороши, если ограничиваются той областью, где они полезны, но коли вступают в разногласие с другими, высшими, то вред приносят, а не пользу.

— Но согласись, чтобы дойти до высшего, надо сначала превзойти низшее. Прежде чем стать мудрыми, должны мы быть образованными. Да разве ты сам не восхищался столицей Франции, славным градом Парижем,[146] где юноши, имущие и неимущие, учатся на средства самого французского короля, изучают полезные науки и искусства.

— Да, так обстоит дело во Франции, — подтвердил Максим.

— И да будет так повсюду, отец! — воскликнул Карпов. — Человек не может стать мудрым, будучи неученым, мудрость неуча — это мудрость раба, а не господина. Зачем она нам?

Федор повысил голос. Он окинул взглядом двор, словно желая обнять все открывавшееся перед ним пространство; глаза его сверкали, лицо озарилось внутренним светом. Больше ни у кого из московских собеседников не наблюдал Максим такого божественного преображения, свойственного лишь людям просвещенным.

— Отец, ты много знаешь и поистине мудр, — взяв монаха за руку, тепло и проникновенно сказал Карпов. — Посмотри вокруг, загляни к нам в душу и прочтешь в ней, как читаешь в книгах. Княжество наше — молодое, и нам надобно научиться жить. Иначе погибнем мы, как погибли бесследно многие царства. Погубили их невежество и мрак. А нас погубят необъятные пространства. Княжество наше, не в пример иным, огромно. Земли его бескрайни, климат северный, суровый, мы страдаем от холодов. Нам предстоит совершить подвиг великий, а без знаний на что мы способны? До нас жили другие народы и теперь рядом с нами множество стран. Мы должны знать, что сделано ими, поучиться у них, а потом, если сможем, сами поучим других.

Монах хотел что-то сказать, но Карпов, жестом остановив его, продолжал:

— Святой отец, я знаю, что именно ты возразишь. Заметь, как полезные знания не должны вредить мудрым, так и богословие пусть не мешает наукам. Надо их разделить.

— Не отрицаю благ светского воспитания, — молвил Максим. — Я сам обучался в миру много лет, нельзя назвать меня неблагодарным. Но скажи, Федор, как разграничить науки и богословие?

— Только с помощью истинных знаний! — убежденно ответил Федор. — Необразованный человек — раб своего невежества. Услышав гром небесный, он думает, что ангелы гонятся за дьяволом, а образованный знает причину небесных явлений. Знает, что молния возникает от столкновения облаков, как искра от трения одного кремня о другой. Чем больше познают люди, — увлеченно продолжал он, — тем дальше гонят от себя невежество. Перестают страшиться темного, неведомого. И не видят уже в нем таинственных сил. Освобождая землю и небо от пут неизведанного, бесстрашно идут они вперед. Ум их свободно парит и когда-нибудь вознесется до самого истинного бога.

Монах внимательно выслушал Карпова. Потом, взяв его за руку, устремил взгляд во тьму, точно желая различить что-то.

— Горячее рвение достичь истины, ученейший Федор, возвышает мой разум и укрепляет силы. Я не жалею труда, добиваюсь, чтобы рассеялась враждебная тьма египетская и разлился яркий свет дня.

— Святой отец! — воскликнул Карпов. — Прекрасно сказано.

— Дело не в том, Федор, — вздохнул Максим. — Сколько ни ищи, что ни обрети, в конце концов ничего не останется. Дионисий Ареопагит с терпением и усердием изучал все, что изучили до него философы, риторы и прочие ученые. Но под конец забросил все и внял кроткой проповеди Павла. А почему? Горе королям и королевствам, коли нет веры в царя иного, что сильней царей земных, и судью самого справедливого, судью всевидящего. Он карает за несправедливость, защищает слабых от сильных, правых от неправых, вдов и сирот от жестоких тиранов. Горе, если нет у человека страха перед богом.

— Прошлое наше, отец, вот чему учит, — грустно заметил Карпов, — священники, ученые, толпы несчастных, все мы взываем к господу, а владыки мира сего не покоряются ему, а берут его себе в услужение. Об этом говорит и Матфей: «От дней же Иоанна Крестителя доныне царство небесное силою берется и употребляющие усилие восхищают его…»[147] И как мир делится на царства и народы, так делятся и боги; у каждого свой бог, вера ослабевает и хиреет.

— Ах, Федор, недостойны слова эти твоего благочестия и мудрости. И не огорчайся, услышав от меня, что при иных болезнях приходится прибегать к сильным средствам. Если вера ослабевает и хиреет, надобно ее поддерживать. Воздвигать столпы и преграды.

— Законы — единственные преграды, отец. Государству потребны законы; тогда властители не будут самовластны, а деспоты — деспотичны. Законы всех обуздают. Слабые и смиренные найдут в них защиту и не будут страдать от несправедливости — ведь кто все терпит, все и теряет. Там, где властвует один и толпы терпят, гибнет народ и царство. А там, где действуют законы, каждый знает свое место, там господствует гармония и благоденствует народ. И разве не доказано это прошлым? У просвещенных народов действовали всегда благие законы, да и теперь европейские государства управляются законами, примеру их и мы должны следовать.

Карпов замолчал, и потом тихо, тихо, словно неведомо откуда донесся церковный гимн, заговорил Максим:

— Поброди по свету, поброди по свету, добрейший Федор. Поезжай в Рим, а когда поглядишь на него своими глазами, поймешь, что такое Рим. Издалека он завораживает и ослепляет своим блеском, но один поэт сказал: «Нигде Римом не пренебрегают так, как в самом Риме». Дороги, на которые ступаешь ты и которые покидаешь, мне ведомы. Ты повторяешь мой путь, иди по нему. Ты должен его совершить, чтобы затем вернуться. Душа утолит жажду, и ты ощутишь жажду иную. В другую сторону пожелаешь пойти, убедившись, что законы не уничтожают греха. Напротив, они вооружают его своей силой. Так же образование и воспитание. Зарождается добродетель, но зарождается и зло. И то и другое обзаводится своими законами. Ты прекрасно знаешь, что мудреца Сократа погубила не темная чернь. Три просвещенных афинянина выступили обвинителями на суде: один — служитель муз, другой — враг тиранов и друг свободы, третий — ритор. Вот кто были его обвинители. А судьи — пятьсот один лучший афинский гражданин, объявившие Сократа нарушителем законов и установлений.

О Сократе Федор слушал с волнением. Потом он взглянул на Максима, и ему почудилось, будто он, вернувшись из приятного путешествия, опять оказался среди снегов в надвигающейся ночной мгле. И ему пришла в голову мысль, что монах, как недавно и сам Федор, не случайно припомнил историю Сократа и, рассказывая о своем древнем предке, верно, имел в виду себя…

Взгляд Карпова остановился на ожидавшем его возке. И опять с болью в сердце он подумал, что это, возможно, последняя встреча его с Максимом. «Бедный философ, должно быть, и тебя, как агнца, поведут на заклание, — размышлял он. — Мы сейчас читаем то, что написали две тысячи лет назад ученики Сократа о его последних часах, и скорбит неизъяснимо душа наша. Как видно, когда читаем мы о прошлом, сливаются в мыслях наших близкие и далекие времена и свет минувшего озаряет нам нынешнее. Быть может, сейчас умерщвляют нового Сократа. И пусть ум его не столь велик, как у древнего, но справедлив он, добр, правдив и просвещен. За это его истязают. И умертвят».

— Зима на дворе, философ, — огорченно проговорил Карпов. — Холодно, всюду снег, мерзнут руки; мы разжигаем огонь, чтобы согреться, и задыхаемся в дыму, слезятся глаза, ничего не видим, коченеет наша душа, даже чернила на бумаге тут же застывают. Евангелист говорит: «…тьма была по всей земле». В дни наши лютует злоба. Вчера у нас вырвали один глаз, сегодня тщатся вырвать второй; нынче уводят нашу овцу, завтра украдут корову, за одним злом следует другое; за правду платят ложью, за мед — ядом. И как, отец мой, не вспомнить слова поэта? — И он, скандируя, прочел стихи:

Люди живут грабежом; в хозяине гость не уверен,

в зяте — тесть, редка приязнь и меж братьями стала.

А монах, слушая его, предался далеким сладким воспоминаниям. Улыбка заиграла на его устах.

— На снегу расцвели розы, журчит ручеек, сладок его шум, — сказал он. — Ты, Федор, словно лилия с долины, василек с поля. Встреча с тобой для меня — утешение, а беседа — отдохновение.

Низко поклонившись, Карпов поблагодарил его и попрощался.

— Да благословит тебя бог, — молвил Максим.

Федор пошел к саням. Собрался было сесть в них, но внезапно вернулся. И тихо, очень тихо и торопливо прошептал:

— Отец, будь осторожен. Много врагов тебя окружает. — И, почти касаясь губами уха Максима, прибавил: — И не только те, что тебе ведомы. Есть и другие, святой человек. Знай, что и соотечественник твой лекарь Марк не в числе друзей твоих, как ты полагаешь.

Монах с удивлением выслушал Карпова и, увидев тревогу у него на лице, проговорил с улыбкой:

— Ах, добрейший Федор, много козней подстерегает при княжьем дворе такого жалкого книжного червя, как я… Много у меня врагов, знаю. Но еще многочисленней и страшнее другие. — Помолчав, он прибавил: — Те, что в душе у меня, грешника.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.