ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ

ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ

Три монаха с Афона — Максим, Неофит и Лаврентий — готовились к отъезду на родину: другого дела в Москве у них не было. Великий князь остался доволен трудами Максима, так он передал с митрополитом Варлаамом: через несколько дней в большой палате дворца он примет из рук митрополита Псалтырь, и будет устроено празднество. Потом монахи, щедро наделенные дарами, пустятся в обратный путь.

С того самого часа, как им об этом сказали, монахи только и думали об отъезде. Как доберутся они до Кафы прежде, чем наступит зима. Как переправятся через море из Кафы в Синоп.[106] Как, наконец, после трех с половиной лет разлуки вновь увидят свой монастырь.

Лаврентию приснился сон, и теперь в келье Максима он рассказывал его двум братьям:

— …с одной стороны суша, и с другой суша, а посередине море. За морем видать монастырь, видно стены и башни, купола, колокольню… И вдруг появляется лодка, а в ней Неофит. «Поедем, — говорит, — Лаврентий, в монастырь». И тогда я оборачиваюсь и говорю Максиму: «Брат Максим, поедем в монастырь». И тут вдруг вижу я старца, склоненного к морю. В одной руке старец держит свечу, в другой — ореховую скорлупку. Я и спрашиваю сего старца: «Что ты, брат, делаешь?» — и старец отвечает: «Скорлупкой вычерпаю море и дойду до монастыря». И только сказал, свеча погасла.

Услыхав о погасшей свече, Неофит прервал Лаврентия:

— Погасшая свеча, Лаврентий, это плен. Говорят, король Ричард,[107] возвращаясь на родину из Палестины, увидал во сне, будто держит свечу и свеча погасла. А на другой день он попал в плен к австрийскому герцогу Леопольду.

Максим сидел у окна, еще источавшего последний свет дня. Разговор монахов долетал к нему словно издалека. Мысли были заняты другим. Вновь и вновь обдумывал он Слово, которое написал и хотел прочесть на празднестве при вручении великому князю Псалтыри. Когда Лаврентий окончил, Максим, не поднимая головы, сказал:

— Брат Лаврентий, такой же сон, как у тебя, видел блаженный Августин.[108]

— Знаю, — откликнулся Лаврентий. — Потому я так и встревожился. Почудилось мне, будто старец со скорлупкой и есть сам блаженный Августин. Лицо закрывала борода, и сначала я не узнал его. Но потом все-таки узнал.

— И кто это был? — спросил Неофит.

Ответить Лаврентий не успел. За дверью послышались тяжелые, стремительные шаги. Дверь распахнулась, и в ее проеме появилось двое бояр. Один из них был приближенный князя дворецкий Иван Шигона.

В келью бояре не вошли. Они застыли у входа и пропустили вперед великого князя Василия.

— Святые отцы, с радостью узнали мы, вернувшись в стольный город, что все вы пребываете в добром здравии.

Монахи еще раз поклонились князю.

— Пусть господь дарует тебе, государь, здоровье и все, чего пожелаешь. Пусть он щедро вознаградит тебя за добро, что увидали мы в твоем могучем княжестве.

Василий сел и указал рукой, чтобы Максим сел напротив, а рядом с ним и двое других монахов. Он окинул взглядом келью, заваленную книгами, потом весело взглянул на Максима:

— А ведь ты не поведал нам, отец Максим, что происходишь из знатного рода и отец твой был воеводой в Арте. Если б ты сказал нам об этом, то не скроем — велико было бы наше удовольствие. Когда мудрый человек посвящает знания свои господу, он достоин нашей любви, но ежели он к тому же знатного рода, достоинство его вдвое больше.

— Государь, — ответил Максим, — таков у нас, монахов, порядок, неписаный закон монастырей. Постригаясь, мы отрекаемся от прошлого, отрезаем все нити. И больше не вспоминаем о них. Порядок этот старинный. Святой Евагрий Понтийский,[109] ученик Дидима Слепого[110] и диакон при Григории Богослове,[111] когда постригся и ушел в пустыню, не захотел, чтоб знали, кем он был раньше. Письма, что слали ему родные, он сжигал, дабы не будили в нем мирских воспоминаний, дабы не согрешил он перед своим назначением. Истинный монах должен отрешиться от всего, что связывает его с земным, и как нет у него прошлого, не должно быть ни настоящего, ни будущего.

Василий удивился.

— Но это же смерть, — сказал он.

— Это воскресение, государь. Лишь тогда монах освобождается от земных уз и всецело посвящает себя господу, у коего ни прошлого нет, ни будущего, ни конца, ни начала, как говорит просвещенный отец церкви нашей Иоанн Дамаскин[112] в своем сочинении «Источник знания»…

Максим продолжал, однако Василий уже не следил за его речью. Он слышал слова, но утратил связь понятий. Так случалось у них часто: монах говорил, а Василий не поспевал за ним. И в какой-то момент это начинало сердить князя. Он поднял руку, останавливая Максима.

— И много ты путешествовал? — спросил он монаха.

— Много, государь.

— Говорят, ты объездил все страны, — с восхищением сказал Василий.

— Не все, государь. Всюду только господь. Однако его волею повидал я на своем веку некоторые страны.

— У многих ли государей и князей доводилось тебе бывать?

— У многих, государь.

— А бывал ли ты в царстве самого папы?

— И туда направил меня господь, но в Риме пробыл я недолго, больше жил в других городах — в Венеции и Флоренции.

— Ты и тогда был монахом, отец Максим?

— Нет еще, государь. Тогда я был безрассудным юношей, ничем не отличался от безрассудных и грешных сверстников.

— Как ты попал туда?

— А вот как: когда исполнилось мне пятнадцать лет, родители послали меня учиться на остров Корфу, оттуда перебрался я в Италию.

— Что же ты делал, отец, православный, в стране латинов?

— Тогда, государь, я не был еще православным. А был я, как уже сказал тебе, безрассудным юнцом.

— Ты и тогда писал книги — в стране латинов?

— Писал. Тогда, государь, в Италии было много моих соотечественников, коих изгнали из родных краев мусульмане. Одни служили учителями в знатных домах, другие занимались искусством или ремеслом, третьи, как и я, жили при княжеских дворах, переводили древние рукописи с греческого на латынь, снимали списки, печатали книги. Так и жили — то хорошо, то плохо…

— Да, это я знаю, — сказал Василий. — Но книги, что переводил ты, отец Максим, — не священные.

— Те книги, государь, написаны были древними греками. Ты верно говоришь — не священные. Однако полезные. Но латины, словно ослепленные, не стали искать в них знаний, пригодных для жизни. Они искали корни собственных грехов. И как князь радуется, узнав, что род его еще древнее, чем он полагал, так и латины не видели в мудрых древних книгах ничего, кроме древности греха человеческого. Стали они безбожниками, почитали плоть, о духовном забыли… Словно голодные звери, сокрушили они ограду и ринулись в сад, чтобы поглотить его плоды. И вкушали все. И поедали неспелые гроздья! И древо познания источило свои соки, раньше времени стало сохнуть…

До этого места Василий следил за мыслью Максима. Ему нравилось, что монах говорит, не скрывая правды. Но тут речь святогорца опять вознеслась, и князь потерял ее нить. И опять его задело, что монах продолжает свой путь один. И снова он поднял руку, остановил.

— Скажи мне теперь, что ты там делал? Был ли среди тех, кто ринулся в сад? Грешил ли и ты тогда, в Италии?

Князь заметил, что монах не смущен вопросом.

— Грешил, государь.

— Много, святой отец?

— Много, государь. Сколько может грешить юноша лет двадцати — двадцати пяти там, в Италии.

— А потом?

— Потом господь простер свою длань и остановил меня на краю пропасти. Огляделся я по сторонам, узрел падение вокруг себя. О! Чувство, что испытал я тогда, сходно с чувством древнего Одиссея, узревшего своих товарищей, превращенных в свиней. И горько заплакал я подобно апостолу.

Максим перекрестился.

— Если бы господь, пекущийся о спасении всех, не поспешил озарить меня своим светом, пропал бы и я, как многие другие…

Василий погрузился в молчание. Он внимательно посмотрел на Максима, обернулся к другим монахам и вдруг спросил:

— А что ты делал потом, отец Максим?

Монах ответил охотно:

— То же, что и древний Одиссей, государь. Спасся я с божьей помощью и бросился спасать остальных. Так делаю и по сей день, сколько могу, сколько дано мне…

— От латинов ты тогда уехал?

— Не сразу. Во Флоренции, государь, был приобщен к лику святых один игумен, просвещенный муж, коего, ежели не был бы он латином, и нашей церкви следовало к лику святых причислить. Много мук претерпел он от своих врагов. Папа предал его сожжению, потому что без страха разил он порок. Проповедь его была святой. Прочитал я его сочинения и почувствовал себя подобно слепому, увидавшему свет. Ощутил я тогда большое желание найти его…

— Но ведь ты сказал, что его сожгли, — с недоумением заметил Василий.

Максим улыбнулся.

— Я сказал, государь, что он стал святым. Тело его было мертво, но душа жила. Жила, как я думал, в монастыре, коим правил он много лет. Вот я и пошел в монастырь…

Василий изумленно взглянул на монаха.

— В монастырь латинов? К папским монахам? Постригся?

Максим заметил, как переменилось, стало неузнаваемым лицо князя. Заметил он и то, как испуганно перекрестились двое братьев-монахов. Он смело посмотрел князю в глаза.

— Нет, государь, не так это было, как показалось твоей милости. Я же сказал тебе: тогда я искал. Шел словно путник в ночной час, нащупывающий дорогу палкой, потому что глаза не могут ему помочь, кругом мгла. Так направился я в монастырь, чтобы найти там душу святого Иеронима,[113] только и всего.

Василий успокоился, перекрестился.

— Если бы тебя, Максим, заставили принять схиму, грех твой был бы велик, ничем бы тебе его не замолить… Но что же ты нашел там, в монастыре?

— А вот что: пока не попал я в монастырь, глубока была моя вера. Верил я, что, хотя Иеронима и сожгли, дух его жив и откроется мне. Приблизился я, переступил порог, вошел, однако не увидал ничего. Вместо того, чтобы найти его душу, едва не потерял я свою. Почувствовал я тогда горечь невыносимую. Нет, князь Василий, ничего нестерпимее великой веры, уже умершей, когда люди не желают ее хоронить, ложью удерживают в жизни, облачают в богатые одежды, чтоб не видна была ее нагота, окуривают сладким ладаном, чтоб не слышен был запах тлена. Но она мертва, ложью ее не спасти… Очнулся я и ушел. И направился на Афон.

В келье воцарилось молчание. Последние слова монаха привели Василия в замешательство, мысли его разбегались, как будто он вновь утратил нить рассказа. Так прошло несколько минут, пока князь не спросил:

— А на Афоне, отец Максим, что нашел ты на Афоне?

Монах ждал, что его спросят и об Афоне. Но не ответил тотчас. Ответ был готов, сам так и срывался с уст. Это был вздох, стон души, несколько слов, которые прозвучали бы в тишине, как рыдание, провожающее звук колокола на пустынном кладбище: «И там, князь, то же самое… То же самое… Все то же…» Однако он видел, с каким нетерпением Василий ожидал ответа. Во взгляде великого князя монах читал надежду и чаяние. Точно путник, оставивший позади темный мир, он готовился вступить в другой, чистый и светлый. Он следовал за Максимом по пятам — покинул грешную Италию и тоже направлялся к сердцу православия, к Афону: когда же наконец покажется его сверкающая вершина? Слово, которое Василий ждал теперь от монаха, должно было, как солнце, позолотить эту вершину.

И монах сказал:

— На Афоне, князь, все иначе!

Василий потянулся к Максиму, лицо его просветлело.

— А как же? — спросил он.

— Святая Гора, князь Василий, это молитва, которой нет конца. День и ночь ты молишься — кем бы ты ни был: поешь утрени, вечерни и всенощные, но когда и не поешь, опять же молишься. Потому что и скромная еда твоя в трапезной с другими братьями, и корзина, какую ты сплетешь, и рыба, какую поймаешь, ложка или печать, что вырежешь, деревце или семя, что посадишь в землю, — все это тоже молитва господу, как и святая книга, что переписывает просвещенный брат, или же почитаемый образ, который переносит на освященную доску иконописец…

Монах остановился, перевел дыхание. Он говорил об Афоне, но думал не о нем. В памяти своей он вызывал картину братской общины, какой видел ее из Италии, прежде чем добрался до Афона, — читая описания в книгах и слушая рассказы других. Он улавливал, с каким вниманием следит за его словами Василий, как сверкают его глаза.

— Да и церквушки в монастырях суть не что иное, как скромные молитвы, обращенные к небесам, свечи, горящие ночью и днем: одни на суровых скалах — точно гнезда святых душ, другие у моря, а третьи — по склону Афона…

Монах продолжал, он говорил все тише и проникновеннее. Василий слушал его с волнением, а когда тот закончил, перекрестился и спросил монаха мягко, мечтательно и сочувственно:

— Так ты желаешь вернуться теперь в свои края?

— Желаю, князь мой, иначе не могу и помыслить. Все мы, существа божий, имеем свое гнездо, и мое гнездо там.

— Да, — покачал головой Василий. Лицо его еще светилось от видения, которое оживил рассказ монаха. Вдруг будто облако проплыло перед его глазами, лицо князя омрачилось, стало жестким. Василий встал — медленно, молча. Встали и остальные.

Князь окинул взглядом келью, посмотрел на Максима, на монахов, на груды книг. Повернулся, направился к двери. У порога он вдруг резко остановился, обернулся, поднял руку:

— Мы желаем остаться здесь наедине с отцом Максимом!

Бояре с поклонами, монахи, согбенные, крестясь, покинули келью.

Василий шагнул к Максиму.

— Сядь сюда, — сказал он.

— Сядь сюда, отец, — повторил он, указывая на место рядом с собой, — и скажи мне вот что. Доводилось ли тебе видеть, как душа разлучается с телом?

Василий был взволнован, однако монах отвечал так, будто ему задали самый обычный вопрос:

— Не раз, государь.

— Видел ты, как умирают грешники и как праведники?

— Никто из нас, великий князь, не ведает, каков другой человек. Да и каковы мы сами — тоже не ведаем. Знает только господь.

Василий помолчал.

— Говорят, — промолвил он немного погодя, — когда душа отлетает в рай, она походит на белое облачко, а когда в ад — на черное крыло.

— Все это домыслы, государь. Много говорим мы, невежественные: одни — будто она походит на облачко, другие — на пар, третьи — на тень, а еще на бабочку или же на голубку. Так же спорят колдуны и невежды о местопребывании души: где она — в голове, в крови или же в сердце? Но все это пустое гадание, потому что душа не обитает нигде, не облачко она и не пар.

— Так что же она?

— Святой дух. Не умирает, не рождается, присутствует всюду, неизменно и вечно. Душа наша есть то, что не есть наше тело, не подвержена она ни тлену, ни недугу, мы же судим о душе как о бренной плоти, отсюда и домыслы наши.

Василий не был удовлетворен.

— Но то, что сказал я тебе, я слыхал от монаха.

— Государь, много говорим мы, монахи, но не все, что говорим, — от бога. Человек, покуда носит бренную плоть, не свободен от греха и заблуждений. Только дух свободен и вечен, так сказал и апостол: если живете по плоти, то умрете, а если духом умерщвляете дела плотские, то живы будете.[114] Что до нас, монахов, то многие носят рясу и блюдут каноны, но живут, как велит плоть, грешат…

Василий в знак согласия молча кивнул головой.

— Вот взгляни, государь, хоть на эту Небесную лестницу с Синая, — продолжил монах, показывая на одну из икон. — Один ее конец упирается в землю, другой достигает небес. Поднимаются по ней монахи, одну за другой преодолевают ступени, каждая из которых есть добродетель святости. Посмотри — вот тут стоит святой Иоанн Лествичник[115] и говорит монахам: «Поднимайтесь, поднимайтесь, братья», однако поднимаются не все. К вершине лествицы, где видим мы благословляющую десницу господа, взбираются лишь немногие.

Василий встал. Подошел к иконе, внимательно вгляделся в нее. Различил лестницу, на ступенях которой сгрудились монахи, возносящие руки к небу, откуда к ним обращена десница божия. Как хотелось бы им ухватиться за нее и очутиться на небе! Одни поднимаются уверенно, другие спотыкаются, ступают с явной боязнью, третьи попадают ногой не на ступень, а в зияющий хаос, и некоторые срываются в пропасть.

— Оступаются, падают, — задумчиво заметил Василий.

Монах поправил:

— Плоть их тяжела, тянет вниз.

Икона произвела на Василия сильное впечатление.

— Вот эти, — показал он пальцем, — падают сами, а этих низвергают бесы.

Вокруг душеспасительной лестницы, посреди золотисто-желтого хаоса отчетливо, совсем как живые, выступали черные фигуры бесов. Одни метили в монахов из лука, другие набрасывали на них веревочные петли и стаскивали и бездну. Испуганные лица монахов, бесы с их зловещими орудиями, строгий лик вседержителя, который одним протягивает руку, на других же мечет молнии карающих взглядов, привели душу Василия в трепетное волнение. Страх князя возрос еще более, когда взгляд его остановился на черной дыре, в которой исчезали тела грешников. Она казалась глубокой и мрачной.

— Всепоглощающий ад! — произнес Василий.

— Да, — услышал он рядом голос монаха. — Это пасть дракона, а вот его глаза.

Ведомый рукой монаха взгляд князя вдруг открыл, что бесформенный хаос принимает очертания огромной головы. Вытаращенные глаза чудища, волосатый череп, черные гнезда ноздрей, острые зубы — казалось, они только что проступили во мраке. Василий отшатнулся. Его взгляд в испуге бежал от иконы и обратился к монаху. Князь увидел черные блестящие глаза, изучающие его, пытающиеся заглянуть к нему в душу…

Василий сел — вполоборота к иконе. Он чувствовал, что монах все еще смотрит на него. «Испытывает меня, окаянный…» — сказал он про себя и ощутил внезапный прилив гнева. Да, конечно, монах нарочно показал ему эту икону — нарочно, чтобы устрашить. Захватил врасплох, воспользовался минутой слабости, погрузил свой взор в самые глубины и увидел все. «Проклятый!» — негодовал Василий, чувствуя, как кипит его кровь, прилившая к голове. Указав на икону, он проговорил жестко, с вызовом:

— И что же — это и есть монахи, кои служат господу в монастырях?

— Да, государь, это монахи. Пришли в монастырь, но и там им сопутствуют земные грехи.

— В чем их вина, за что господь не хочет их принять?

— За то же, за что и других грешников. Вот посмотри на этого. Бес накинул на него петлю, тянет вниз, а он, хоть и падает, все еще держит сундучок. На сундучке написано: «Сокровище стяжателя». Как видишь, свой грех он протащил и в монастырь. Неважно, много у него серебра или мало. Ежели монах укроет от братьев даже ничтожный моток ниток, чтобы залатать свою рясу, когда другие ходят в лохмотьях, это все равно будет грехом. Бог видит его и карает.

С этими словами монах снова испытующе заглянул князю в глаза, как будто говорил не о монахах, а о самом Василии.

— Но тогда, — со злостью прервал его Василий, — ежели монастырь не излечивает души, ежели и там творится то же, что и в миру, зачем тогда монастыри? Какая от них польза?

— Монастыри, государь, ежели и не спасают души, спасают мир.

— Мир? — враждебно переспросил Василий. — Ты же сам говорил, что монастыри отрекаются от мирского.

— Потому и спасают, что отрекаются.

Василий рассердился.

— Странное говоришь, — промолвил он в гневе.

— Я говорю, государь, что в монастырях монахи отрекаются от жизни для себя, но спасают ее для других. — Максим умолк, однако заметив, что Василий смотрит на него с неудовольствием и недоумением, продолжил: — Они подобны солнцу, князь Василий. Там, где солнце, жизни нет, оно сжигает все, но пламя его от этого становится сильнее, и доходит к нам, и оживляет нас. Так и монастыри.

Князь был поражен его словами.

— Дай бог, чтобы было так, однако солнце ослепляет нас своим блеском, а монастыри?

— А монастыри, государь, разве не такими же кажутся и они издалека? — с легкой улыбкой спросил монах. — Но ты не принимай это близко к сердцу. Знай, что и солнце не такое ясное, каким мы видим его издали. Оно, князь Василий, подобно большому костру. Собираем мы в лесу хворост, ветви сухие и сырые, все, что попадется под руку, складываем, добавляем растопки и разжигаем огонь. Ветки согреваются, и те, что сырые, не горят, а дымят, а какие потолще — даже и не дымят, огонь перед ними бессилен. Те же, что посуше и потоньше, нагреваются и воспламеняются сразу. Так рождаются тепло и свет, государь. Таково наше призвание.

— Какое же? — удивился Василий.

— Пример праведной жизни! Ежели пропадет он, все пропало, люди станут зверьми, а царства — дикими чащобами.

Василий продолжал смотреть на монаха с недоверием.

— А какой пример от вас, монахов?

— Огонь, который мы разжигаем, государь, — скромно ответил Максим. — На него смотри, не на рясу, не на стены. Ряса — всего лишь одежда. Монастырь — стена. Тысячи монахов, бывает, собираются вместе, но огня не разжигают. Так и остаются грудой сучьев, утопающих в невежестве и грехе, никого не согревают, ничего не освещают. Но вот появится одна святая душа, и вспыхивает, и горит, и освещает округу. Это и есть монастырь, очаг, где гореть хорошему дереву, только и всего… Много знаем мы таких примеров, князь Василий… И чтобы не обращаться к великим пустынникам, возьми хотя бы патриарха Игнатия.[116]

— Кто он был родом?

— Был он сыном самодержца. Четырнадцати лет от роду, преследуемый врагами отца своего, ушел он в монастырь. Тридцать три года прожил монахом. За добродетель избрали его патриархом. Сильная была у него душа, исполнение долга закалило ее, и когда настал трудный час, не дрогнула.

— Кто же были его враги и каков его подвиг?

— Врагом его был кесарь Варда, дядя самодержца Михаила, прозванного Пьяницей. Делами царства своего Михаил не занимался, и кесарь Варда захватил всю власть, однако помехой ему служили мать самодержца Феодора и ее советник логофет[117] Феоктист. Варда убил Феоктиста, а чтоб избавиться от Феодоры, повелел патриарху Игнатию постричь ее и сослать в монастырь. Игнатий отказался. Воля кесаря столкнулась с непреклонностью патриарха…

Восхищение патриархом, звучавшее в голосе монаха, задело Василия. Ему показалось, будто Максим смотрит на него с особой проницательностью. «Проклятый! — раздраженно подумал князь. — Нарочно вспомнил эту историю… Испытывает меня, дьявол!»

— И как поступил кесарь Варда? — спросил он с нескрываемой досадой.

Максим улыбнулся.

— Кесарь Варда сделал, конечно, по-своему. Он низложил Игнатия и посадил Фотия. Даже не спросил иерархов…

— А царицу?..

— Царицу Феодору с четырьмя дочерьми он заточил в монастырь и остался безраздельным правителем империи.

— Ну, а как же правил кесарь Варда — хорошо или плохо?

— Правил Варда дурно. Много раз преступал законы, надругался над святынями, и правление его было одним из худших.

— Были у него наследники?

— Нет. Погас и не оставил после себя ничего, кроме дурного имени.

— Долго он правил?

— Немногими были годы его правления.

— Случались при нем землетрясения? Войны? Поразили его государство тяжелые болезни и мор?

— Увы! В его правление враги христианства так тесно окружили империю, что едва не задушили ее! Но и церковь, рукою Фотия благословившая беззаконие, подверглась не меньшей угрозе. С востока наступала на нее ересь, с запада латины. Однако бог не пожелал тогда наказать империю, он наказал кесаря.

— Что же сделал господь кесарю?

— Несколько лет спустя был он убит, потом от руки того же убийцы пал Михаил, и византийский трон получил новую династию.[118]

Побледнев, выслушал Василий последние слова. Некоторое время он сидел молча, потом встал, прищурил глаза, посмотрел на монаха:

— Чувствую я в своей душе большую жажду беседовать с учеными людьми о высших целях жизни и мира. И не скрою: теперь, когда настало время тебе уезжать, часто я размышляю, будет ли полезно для нас лишиться твоего просвещенного совета?

Голос его был мягок. Однако в глазах князя Максим различил странные вспышки.

— И сегодня испытали мы такое удовольствие, — добавил Василий, — что много раз, пока ты говорил, задавались мы вопросом: а не угодно ли богу, чтоб ты остался у нас еще на несколько лет?

Взгляд князя впился в монаха. Максим испугался.

— Государь, желание мое — вернуться на родину. Отпусти меня поклониться своему монастырю, а ежели понадоблюсь, позови, и я приду снова и буду служить тебе сколько пожелаешь.

— Мы подумаем.

Василий повернулся, направился к двери.

И долго еще перед глазами Максима стоял образ князя с большим крючковатым носом и взглядом, острым, словно клинок. Когда в келью вернулись двое монахов, они застали Максима стоящим у окна. Он смотрел во двор, где ничего уже не было видно: знакомые очертания монастырских стен растаяли во мгле.

Монахи не нарушили молчания. Они сели и стали ждать.

— Брат Лаврентий, — послышался будто издалека голос Максима. — Кто был тот старец из твоего сна, тот, что черпал море ореховой скорлупкой?

Монахи переглянулись. Лаврентий не ответил.

— Ты сказал, что узнал его, — послышался опять голос Максима. — Кто же это был?

Лаврентий встал, перекрестился.

— Брат Максим, это был ты, — сказал он и поклонился ему до земли.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.