Непримиримые не сдаются
Непримиримые не сдаются
Труднее всего было с герцогом Майенном, который и не думал разоружаться, точно так же, как не намерен был отступаться от своего Филипп II, несмотря на все понесенные им человеческие и материальные жертвы. Многие французские города и крепости сохраняли свою приверженность Лиге, не желая подчиняться власти законного короля — по крайней мере их губернаторы, поскольку население в большинстве своем склонялось к примирению с Генрихом IV. Майенн продолжал упорствовать, то ли движимый чувством уязвленного самолюбия, то ли полагаясь на отказ папы дать Генриху отпущение грехов, несмотря на его отречение от протестантизма, и на поддержку со стороны Филиппа II. При всем при том, несмотря ни на что, он в глубине души оставался французским патриотом. Выпрашивая у испанского правителя субсидии и солдат, он не желал уступать ни пяди французской земли или признавать над собой власть монарха, посаженного Филиппом. Майенн и сам запутался в этих необъяснимых противоречиях. Наивно полагая, что дурачит испанцев, он сам оказался в дураках, начисто лишившись их доверия. Герцог Фериа, хорошо изучивший этого своего союзника, писал королю Испании: «Я могу сказать, что герцог Майенн до сих пор не сделал ничего стоящего. Религии, которую якобы защищает, он причинил больше вреда, чем некоторые из тех, кто добивается ее гибели. Под предлогом правосудия он замарал свои руки кровью тех, кто немало споспешествовал ее величию и был в числе самых ревностных католиков Франции. Он сдал неприятелю важнейшие города и щадил Беарнца в то время, когда у того не было ни армии, ни денег». Когда это письмо, перехваченное роялистами, было доставлено Генриху IV, он не смог отказать себе в удовольствии переслать его Майенну, дабы показать ему, сколь велико к нему доверие его испанских друзей. Толстый герцог тут же отправил собственное послание Филиппу II, пытаясь оправдаться перед ним, но тщетно. Король Испании даже подумывал, не арестовать ли его. И все же Майенн получил разрешение присоединиться к наемному войску графа Мансфельда, набранному на испанские деньги, которое вторглось в Пикардию.
Итак, война, несмотря на вступление Генриха IV в Париж, продолжалась, и он, собрав армию, совместно с маршалом Бироном приступил к осаде Лана. Это было весьма рискованное предприятие, учитывая, что гарнизон осажденного города получил подкрепление от Мансфельда, который к тому времени контролировал Ла-Фер, Реймс и Суассон, города в окрестностях Лана. Иначе говоря, король рисковал оказаться в окружении, быть зажатым между двух огней. Однако отступать было поздно: на кону стоял королевский престиж. Осада обошлась ему очень дорого. Гарнизон Лана, находившийся под умелым командованием, хорошо обеспеченный продовольствием и боеприпасами, оказывал яростное сопротивление. Близость испанских союзников поднимала боевой дух защитников города. Мансфельд и Майенн попытались захватить лес, обладание которым позволило бы им занять ключевую позицию, доминирующую над окопами, прорытыми осаждавшими. Однако эта попытка не увенчалась успехом. Вскоре после этого маршал Бирон внезапно напал на обоз армии Лиги и сжег 400 повозок вместе с содержимым, не имея возможности переправить добычу в лагерь роялистов. Обреченные на голод, испанские наемники Мансфельда отступили. Однако и после этого город продолжал оказывать сопротивление еще не менее месяца, капитулировав лишь 22 июля 1594 года.
Вслед за капитуляцией Лана предпочли сдаться королю и соседние города: Шато-Тьерри, Амьен, Бове, Нуайон. Маршалу д’Омону сопутствовал успех в Пуату, Анжу, Мене и Бретани. В ноябре завершились переговоры с молодым герцогом Гизом, сдавшим королю Шампань со всеми городами, включая и Реймс, которого ему так недоставало для проведения надлежащим образом коронационных торжеств. Взамен герцог получил должность губернатора Прованса и огромную, почти в четыре миллиона ливров, компенсацию — самую большую из тех, что были выплачены бывшим противникам короля, перешедшим на его сторону. Майенн отошел в Бургундию, губернатором которой являлся. В Пикардии продолжал оказывать сопротивление законной власти герцог д’Омаль, а в Бретани — Меркёр.
1594 год ознаменовался двумя пышными церемониями: торжественным вступлением Генриха IV в Париж и прибытием венецианского посольства. Согласно обычаю, новому королю устраивалась официальная торжественная встреча в столице. Генрих IV думал об этом с момента завоевания Парижа 22 марта, однако, учитывая бедственное экономическое положение и продолжение военных действий, с торжественной церемонией пришлось повременить, да и то она оказалась не столь пышной, как у его предшественников. Парижане, как говорили, поскупились на расходы. 15 сентября вечером при свете факелов Генрих IV вступил в Париж. Хотя не было ни триумфальных арок, ни фонтанов с вином, кортеж получился исключительно красочным. Король, облаченный в серый бархатный камзол (он знал, что серое идет ему), верхом на сером в яблоках коне, приветствовал серой шляпой с белым пером женщин и девиц, махавших ему из окон. И все было бы хорошо, если бы не носилки, которые несли впереди королевского кортежа и на которых томно возлежала в черном атласном платье, украшенном белыми мехами, усыпанная бриллиантами и жемчугами Габриель д’Эстре. Такого не видали даже при погрязших в разврате и роскоши Валуа. Это был дерзкий плевок в лицо общественному мнению. На вопрос любопытствующих, что это за красавица, парижане без обиняков отвечали: «Королевская шлюха». Генрих IV, в своем стремлении к высшей власти всегда апеллировавший к закону — Салическому закону, основному во Французском королевстве, считал возможным для себя приносить закон в жертву собственным прихотям, игнорируя правила приличия и общественное мнение, без надобности раздражая и друзей, и недругов. Въезд в Париж венецианских послов, состоявшийся спустя несколько месяцев, произвел на жителей столицы гораздо более приятное впечатление.
Лига, похоже, на этот раз проиграла, что тем не менее не убавило фанатизма у некоторых католиков. Это нашло свое наглядное проявление в покушении, которое совершил Жан Шатель. Вечером 27 декабря 1594 года, сразу же по прибытии из Пикардии в Париж, Генрих IV в сопровождении многочисленных дворян направился навестить Габриель д’Эстре в ее особняке на улице Сен-Оноре. Вместе с этой толпой человек в сорок внутри помещения оказался и некий молодой человек лет девятнадцати, еще на улице интересовавшийся, кто из этих господ король. Когда один из дворян, пришедших поприветствовать суверена, преклонил перед ним колено и Генрих IV нагнулся, чтобы поднять его, раздался звук, похожий то ли на щелчок, то ли на пощечину. Король, ощутив резкую боль, подумал, что это была очередная проделка его шутихи Матюрины, и выбранил ее. Однако из его рта полилась кровь, и взгляды присутствовавших обратились на стоявшего рядом молодого человека, у ног которого лежал окровавленный нож. Это был Жан Шатель, сын зажиточного парижского торговца. Он пришел, чтобы убить короля, а поскольку тот еще не успел снять свое плотное меховое пальто, решил нанести удар не в грудь, а в шею, но промахнулся и лишь рассек ему верхнюю губу и выбил один зуб. Рана была не опасна, о чем и говорилось в официальном сообщении, которое распространили тем же вечером, правда, не упомянув места, где было совершено покушение. Во всех церквях отслужили благодарственный молебен с исполнением гимна «Тебя, Господи, славим».
Проведенное по горячим следам следствие показало, что покушавшийся не был фанатиком-одиночкой, за ним стояли непримиримые католики, которых не убедила очередная смена Генрихом IV религии. Жан Шатель прежде учился в Клермонском коллеже у отцов-иезуитов, а к моменту покушения был студентом юридического факультета. Тогда считалось, что за каждым покушением на короля стояли иезуиты, и отношение к ним как агентам папы и Филиппа II в широких кругах парижского общества было враждебным. Процесс над иезуитами затевался еще в июне 1594 года, и уже готово было решение об изгнании их из Французского королевства, однако исполнение его было отложено из-за личного вмешательства Генриха IV, не желавшего еще больше раздражать папу, от которого он ждал отпущения грехов. Дело Шателя послужило поводом для возобновления процесса. Обыск, проведенный в Клермонском коллеже в ночь после покушения, выявил компрометирующие материалы (в печатных изданиях иезуитов короля клеймили как Сарданапала, Нерона, «беарнского лиса» и предрекали ему заточение в одном из монастырей), отдельные из которых появились уже после возвращения Генриха IV в католичество, что расценивалось как особенно отягчающее вину обстоятельство.
Следствие велось в стремительном темпе, и уже 29 декабря Жан Шатель был приговорен к смертной казни путем четвертования. В тот же день на Гревской площади его разорвали на четыре части с помощью четырех лошадей, предварительно отрубив ему руку, которой он нанес удар королю. Его четвертованное тело было сожжено, а пепел развеян по ветру. Тогда же был повешен один из бывших наставников Шателя, а другой приговорен к вечному изгнанию. Что же касается самого ордена иезуитов, то на сей раз Парижский парламент, опираясь на общественное мнение, действовал быстрее, чем король успел среагировать. Уже 29 декабря было принято решение, что все иезуиты должны убраться из Франции в течение двух недель, а их коллежи подлежат закрытию.
Дело Шателя имело большой резонанс. Парламент своим неумеренным усердием поставил Генриха IV в весьма деликатное положение, как внутри королевства, так и за его пределами. Ультракатолики и лигёры, клеймившие короля как атеиста и лицемера, использовали изгнание иезуитов как очередной повод для нападок на него. В Риме испанские агенты и представители Лиги наседали на Климента VIII, ссылаясь на инцидент с иезуитами как аргумент против того, чтобы снять с Генриха IV церковное отлучение. Гугеноты склонны были истолковывать неудавшееся покушение на короля мистическим образом как предостережение, посланное клятвопреступнику Всевышним. Сразу же после покушения, пока хирург обрабатывал рану, д’Обинье будто бы сказал королю: «Сир, пока что вы отреклись от Бога одними только губами, и вам пронзили губу, а когда вы отречетесь сердцем, вам пронзят сердце».
Душевная рана, нанесенная Генриху IV, оказалась гораздо тяжелее пережитых им физических страданий. Он искренне недоумевал, за что его так ненавидят — ведь он хотел всеобщего блага. Когда приближалась Пасха, прошел слух, что король отправляется в Фонтенбло, чтобы там втайне совершить гугенотское богослужение. Он был раздражен, однако остался в Париже, чтобы все видели его во время пасхальных торжеств. Правда, и тогда он по своему обыкновению не отказывал себе в удовольствии пошутить. Заметив, что советник Понкарре облачен не в парадную мантию члена парламента, он громко воскликнул: «Поглядите-ка, Понкарре забыл надеть свою красную мантию, но свой красный нос не забыл!»
Шутки шутками, но, действительно, надо быть очень легкомысленным человеком, чтобы не понимать, почему люди не верят в искренность обращения того, кто по соображениям целесообразности уже пять раз менял веру, и не было никакой гарантии, что не поменяет еще, если того потребуют обстоятельства. Если он сам, не имея твердых моральных, религиозных и политических убеждений и принципов, готов был прощать кого угодно, оскорбляя тем самым чувства по-настоящему достойных людей, это вовсе не значит, что и ему все должны были простить всё.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.