Глава девятая «НЕЗАМЕНИМЫЕ АКТЕРЫ БЫВАЮТ»

Глава девятая «НЕЗАМЕНИМЫЕ АКТЕРЫ БЫВАЮТ»

К сожалению, я не был знаком с Осипом Абдуловым, но часто бывал в его удивительном доме, общался с его вдовой и сыном Всеволодом. Всегда было ощущение, что он по-прежнему присутствует дома, и не только потому, что на стенах висело множество фотографий: Абдулов в разных ролях, Абдулов с друзьями… Какое-то мистическое явление — мне казалось, что он слушает мои беседы о нем с Елизаветой Моисеевной: «Если б вы знали, сколько выпало нам с Осипом Наумовичем горя: мы потеряли двоих сыновей. Один умер в Ташкенте, второй в этой квартире (я случайно узнал от Сергея Владимировича Образцова, что один из сыновей Абдуловых покончил самоубийством). Осип Наумович помогает мне не просто выжить, но жить. Как жаль, что вам не довелось познакомиться с ним!»

Раневская не раз говорила, что, кроме Павлы Леонтьевны, у нее друзей не было, но в то же время говорила о своей любви к Михоэлсу и конечно же к Абдулову: «Я его нежно любила, тоскую и скучаю по нему и по сей день. За многие годы жизни в театре ни к кому из актеров не была так привязана». Они встретились и подружились, работая вместе в Театре имени Моссовета. Кажется, в спектаклях вместе не играли, а если и играли (как в «Шторме» Билль-Белоцерковского), то в разных сценах. Однажды Осип Наумович обратился к Фаине Георгиевне с предложением сыграть вместе что-нибудь из Чехова. Почему выбрали «Драму», сегодня сказать трудно, но писать текст решили вместе под редакцией Елизаветы Моисеевны. Решили подготовить выступление как эстрадный номер. С этого началась их дружба, длившаяся до последнего дня жизни Осипа Наумовича — Фаина Георгиевна навестила больного Абдулова за несколько дней до его смерти.

Как уже говорилось, мне единственный раз довелось видеть Раневскую в квартире Осипа Абдулова на дне его памяти, отмечавшемся 14 июня 1978 года. Там Елизавета Моисеевна вспомнила историю, которую любила повторять Фаина Георгиевна. И хотя история эта скорее трагическая, но очень давняя, и спустя годы вызывает улыбку. Случилось это летом 1940 года. Тогда Осип Наумович впервые почувствовал приступ стенокардии, как тогда говорили — грудной жабы. Он был один в доме и в испуге очень скоро нашел в записной книжке телефон врача. На той стороне провода послышался слабый голос — абонент взмолился: «Я сам болен и скоро умру». Но Осип Наумович подумал, что это отговорки, и настоял на приходе врача. Через несколько минут в коридоре большой коммунальной квартиры в Улановском переулке появился маленького роста старичок. Он чуть было не упал — его удержал Осип Наумович. Врач сказал: «Теперь вы видите, кто из нас скорее умрет?» И тут уже роль врача исполнял Осип Наумович — приступ грудной жабы прошел. Вот то, что медленно, спокойно рассказала Елизавета Моисеевна. Но все сидевшие за столом покатывались со смеху, а Фаина Георгиевна буквально задыхалась: «Лизочка, прекрати, я умру в твоем доме!» Немногим позже, когда мы вышли в коридор покурить, Ростислав Янович рассказал мне, что у этой истории весьма печальный конец — старый врач умер на следующий день после визита к Осипу Наумовичу, оказавшемуся его последним пациентом.

И снова из воспоминаний Раневской: «Мне посчастливилось видеть его в домашней обстановке. Обаяние его личности покоряло. Он любил шутку. Шутил непринужденно, легко, не стараясь рассмешить. Я не знаю никого, кто мог бы так, без малейшего усилия, шуткой привести в хорошее настроение опечаленного товарища». Здесь мне вспоминается разговор с Ростиславом Яновичем Пляттом на одном из дней памяти Осипа Наумовича. Он рассказывал мне о работе в «абдуловском» радиотеатре (именно так называл Плятт театр, созданный Абдуловым на радио). Осип Наумович создал коллектив, с которым выпустил немало спектаклей, — помимо актеров в группе были инсценировщики, композиторы и даже оркестр с дирижером. Помню слова Плятта: «Созданный Абдуловым творческий коллектив был сплоченным, послушным, это был, быть может, лучший в моей жизни коллектив. Хотя работа моя на радио у Осипа Наумовича была дополнительной, я не помню случая, чтобы я да и другие когда-нибудь нарушали дисциплину. Ему удалось перенести драматический театр к микрофону. Когда я сейчас слушаю записи этих спектаклей, то думаю, что это было истинное чудо искусства. Уж если Фаина Георгиевна так ценит его работу даже сегодня, то представьте себе, какими были его постановки». Много интересного рассказал в тот день об Абдулове Плятт и за общим столом, и во время нашей беседы. А уже через какое-то время, когда мы случайно встретились с Ростиславом Яновичем, он вдруг сказал:

— А знаете, Ося ведь не имел никакого музыкального образования, он был «слухач», а впечатление было, что он владел всеми инструментами и даже дирижерским пультом.

Раневская вспоминала об Абдулове: «Он очень любил Р. Я. Плятта, восхищался его одаренностью. Я вообще заметила, что талант тянется к таланту, и только посредственность бывает равнодушна и даже враждебна к таланту». Она не соглашалась с теми, кто считал Абдулова весельчаком и балагуром: «Он был грустный, у него были печальные глаза».

С Фаиной Георгиевной Абдулова объединяла еще и потеря родительского дома: родившись в 1900 году в польском городе Лодзь, он юношей уехал в послереволюционную Москву в надежде попасть в русский театр, и примерно в то же время семья Раневской покинула Россию, оставив ее одну. На одном из вечеров памяти Осипа Наумовича Елизавета Моисеевна вспомнила курьезный случай, рассказанный кем-то из приятелей Абдулова:

«Он смотрел спектакль „Павел Греков“ на периферии. Главного героя играл хороший актер, но он хромал. Мой приятель спросил его:

— Почему вы хромаете в этой роли?

— То есть как — почему? Я видел спектакль в Театре революции, Абдулов там тоже хромает».

Услышав этот рассказ, я сразу вспомнил стихи поэта Арго, в юности дружившего с Абдуловым. Привожу их по памяти:

Король, какой, не все равно ли,

Был и разумен, и удал.

Но на ногах имел мозоли

И потому слегка хромал.

А царедворцы, род лукавый,

Такой обычай завели:

Кто левою ногой, кто правой

Хромали дружно, как могли.

Однажды царедворцы заметили при дворе стройного человека, не хромающего. Велико было их удивление, но человек этот на их вопрос, как смеет он не хромать, ответил: «А вы присмотритесь — я хромаю сразу на обе ноги». Рассказ Елизаветы Моисеевны о спектакле «Павел Греков» впечатлил Фаину Георгиевну, и она сказала: «Теперь я понимаю, почему Осип Наумович так часто играл королей. Он был самым демократичным королем; человека более доброжелательного, чем он, я не встречала. Он так спешил делать добро, что умер совсем молодым. Я ругала его, пыталась урезонить, а он отвечал: „Неужели и вы, Фаина, не понимаете, что в этом весь смысл моей жизни?“».

Всеволод Абдулов рассказывал мне: «Я навсегда запомнил день 31 мая 1953 года. Мы с мамой были на спектакле, так как знали, что в то утро у отца был острый сердечный приступ. И все же отец доиграл спектакль до конца. В этом был весь Осип Наумович». Две недели спустя, 14 июня, Абдулова не стало…

Напомним, что Раневская не любила писать воспоминаний и, скорее, относилась к ним отрицательно. Один из немногих сборников воспоминаний, в которых она участвовала, — это книга «Осип Наумович Абдулов. Статьи. Воспоминания». Хочу привести здесь отрывок из этой книги: «Помнится, как в день спектакля режиссер попросил его (Абдулова. — М. Г.) заменить внезапно заболевшего актера. Было это на гастролях во Львове, стояла нестерпимая жара, мы поехали в парк; там, укрывшись в тени, он читал роль, боясь, что не успеет ее выучить к вечеру… Волнуясь, как школьник перед экзаменом, он говорил текст роли, стараясь его запомнить. Глаза у него были детскими, испуганными, а ведь он был прославленным актером! Сыграл он экспромтом. Превосходно, только утром жаловался на сердце, которое всю ночь болело. И сколько подобного было в его жизни! Он жил в искусстве, не щадя себя, подвижнически, и умер молодым».

Многие, вспоминавшие об Абдулове, отмечали, что Фаина Георгиевна не только не забывала его, но часто, вспоминая, не могла сдержать слез даже при людях. Как-то она рассказала Катаняну, что обратилась к Константину Треневу, с которым была дружна, с просьбой написать для нее и Абдулова скетч:

— Понимаешь, Костя, нам нужно, чтобы мы могли приехать в любой клуб, я со своим чемоданчиком, где концертное платье, и сыграть скетч в сборном концерте. Как мы играем Чехова — стол, два стула, мы с Осипом. Но мне хочется что-то современное, грустное или смешное — это уже как ты решишь. Потом переоделись — бегом на другой концерт.

— Понятно, — сказал Тренев. — У меня даже есть идея.

Вскоре раздался его звонок:

— Приходи.

Дальше расскажем словами самой Фаины Георгиевны: «Купила торт, „прибоярилась“ (одно из ее любимых выражений — уж не от несыгранной ли роли боярыни Ефросиньи?) и поехала слушать скетч. Волнуюсь. После чая Костя раскрыл рукопись, откашлялся и начал:

— Открывается занавес. На сцене — спальня в стиле Людовика XIV, служанка зажигает свечи. Перед трюмо сидит Генриетта. Это ты.

— Подожди, подожди! Где мы возьмем спальню в концерте? И откуда служанка, когда мы с Осипом вдвоем? С чемоданчиком из клуба в клуб…

— A-а, понятно. Это другое дело. В следующий раз получишь то, что нужно!»

Надо ли рассказывать, что сценарий Тренев так и не написал? В итоге Раневская и Абдулов сочинили его сами, при деятельном участии Елизаветы Моисеевны.

В воспоминаниях Раневской об Абдулове есть такие слова: «За долгие годы моей жизни в театре ни к кому из товарищей я не была так привязана. Актер он был редкого дарования и необыкновенной заразительности. Играть с ним было для меня наслаждение».

Осип Абдулов, Фаина Раневская и Соломон Михоэлс при всей занятости часто бывали на спектаклях друг у друга, ходили в гости. Почти всегда при любом застолье Соломон Михайлович вспоминал случай из ташкентской жизни: «Еду я на своем фаэтоне, вдруг извозчик говорит: „Соломон Михайлович, вон впереди идет ваш хромоногий друг“. Я обрадовался (это был Осип Наумович). Когда мы поравнялись с ним, я пригласил его в наш экипаж, на что Осип Наумович сказал: „Спасибо, я быстрее дойду сам“. И я, услышав эти слова, напел: „Только грянет над Ташкентом утро вешнее…“ Услышав это, Абдулов стал пританцовывать».

Ташкент еще больше сдружил Раневскую и Михоэлса, тем более что до этого они встречались в течение многих лет. «Когда не стало Осипа Наумовича, — вспоминала она, — я через некоторое время начала играть с другими партнерами, но вскоре прекратила выступать в этой роли. Успеха больше не было. И все роли, в которых прежде играл Осип Наумович, в исполнении других актеров проходили незамеченными. Зрители знали и любили Осипа Наумовича по театру, кино, эстраде. Мне посчастливилось часто видеть его в домашней обстановке. Обаяние его личности покорило меня. Он любил шутку. Шутил непринужденно, легко, не стараясь рассмешить. За долгую мою жизнь я не помню никого, кто так мог без малейшего усилия шуткой привести в радостное хорошее настроение опечаленного друга.

Как актер, он обладал громадным чувством национального характера. Когда он играл серба — был подлинным сербом („Министерша“), подлинный англичанин — „Ученик дьявола“, подлинный француз — „Школа неплательщиков“, подлинный грек — „Свадьба“ Чехова.

Вспоминаю его великолепное исполнение роли Лыняева в спектакле „Волки и овцы“, Сорина в чеховской „Чайке“. Эта работа особенно взволновала меня. Какая глубокая печаль уходящего, никому не нужного старика была показана им в этой роли! С какой мягкостью и вдохновением он ее играл!»

* * *

И снова нарушу хронологию. Что поделаешь — жизнь людей, да еще таких выдающихся, как Раневская и Михоэлс, не всегда вмещается в хронологические рамки.

О великих актерах Соломоне Михоэлсе и Фаине Раневской написано немало статей и книг. И все же есть малоизвестная общая страница их биографий, оставшаяся за пределами исследований и публикаций — дружба этих двух замечательных людей. Дружба не в том общепринятом понятии, которое сводится к частым встречам, постоянному общению, беседам… Скорее, это была та редкая истинная дружба, которая возникает между людьми, на первый взгляд далекими друг от друга и по образу жизни, и по ее восприятию, но в основе которой таится что-то непостижимое, позволяющее скрашивать горести и умножать радости.

Вспоминая ужин в гостинице в Киеве, Фаина Георгиевна написала: «В „Континентале“ Соломон Михайлович, Корнейчук и я. Ужин затянулся до рассвета. Я любуюсь Михоэлсом, он шутит, смешит, но вдруг делается печальным. Я испытываю чувство влюбленности, я не отрываю глаз от его чудесного лица».

Здесь позволю себе отступление, скорее подтверждающее эти слова Фаины Георгиевны, чем противоречащее им. Вот рассказ Анастасии Павловны Потоцкой, записанный мной еще в 1970-е годы: «Прошло столько лет с тех пор, как не стало Соломона Михайловича, а мне и сейчас трудно коснуться той темы, о которой сам Михоэлс вслух ни при ком не говорил… Не знаю, вправе ли я приподнять эту завесу… Ведь он сам так хотел забыть эту тему и оставить ее забытой для всех, кто не думал, да и не думает до сих пор, что Михоэлс нес только в самом себе, преодолевая, как огромную беду, свою внешность. Люди, безгранично верившие в него, любившие Михоэлса в жизни, на сцене, на трибуне, — обернутся с искренним недоумением, если при них кто-нибудь скажет, что Михоэлс был уродлив. Люди, писавшие и не писавшие о нем, вспоминают его внешность, как необыкновенную, неповторимую…»

В середине 1930-х годов Раневская, Михоэлс и Вениамин Зускин оказались в Киеве. Там снимался фильм «Последний извозчик». Консультировал его Григорий Львович Рошаль, режиссером был Хонэ Шмаин. В главных ролях снимались Зускин и Фаина Раневская. Из слов дочери актера Аллы Зускиной я узнал кое-что об этом несостоявшемся фильме: «Я, разумеется, не видела даже фрагменты фильма, но знаю и помню, что Фаина Георгиевна бывала у нас в доме и до войны и после. А уж почему закрыли этот фильм — не знаю. Незабываема для меня теплота отношений Раневской и Зускина, но это я уже могла наблюдать в послевоенные годы».

В фильме «Последний извозчик» снимался Марк Бернес, игравший «мужа дочери» Зускина. Жену его сыграла Ксения Тарасова, замечательная, но сегодня забытая актриса. По неведомым причинам фильм этот так и не появился на экранах. В книге Глеба Скороходова можно прочесть воспоминания Раневской: «Мне довелось играть с таким гением, как Зускин, мы снимались в фильме „Последний извозчик“… У меня где-то сохранилась фотография — я ее сама придумала, — мы с Зускиным „молодые“ новобрачные голубки с тупыми лицами, замершие перед объективом местного фотографа.

К сожалению, следы этого фильма мне нигде разыскать не удалось. Фильм начали снимать до войны, а завершали уже после, видимо в ту пору, когда мы с Михоэлсом и Корнейчуком были в Киеве и проводили время в „Континентале“ и других „злачных“ местах. Помню, мы шли с Ксенией по Крещатику — обе элегантные, погода чудесная, солнце, зелень, легкий ветерок с Днепра, и настроение радостное, и съемки „Извозчика“ шли удачно, и вдруг видим — навстречу женщина с безумными глазами: идет, что-то выкрикивая. Вокруг нее люди, а она, одетая вполне интеллигентно, вытянув руку с указующим перстом, пророчески взывает к окружающим. Мы замерли, а женщина подошла к нам, указав на наши лица, протяжно сказала: „Сотрите Вашу краску, распустите Ваши прически, сорвите Ваши праздничные одежды — скоро придет огонь и смерть, слезы, горе, запылают жилища, почернеют листья. Сотрите Вашу краску, сбросьте Ваши праздничные одежды!“

И пошла дальше. Как это было страшно! Она была сумасшедшей или пророчицей. Это был сороковой или сорок первый год. Не знаю, может быть, она действительно предчувствовала события, но я вспомнила ее, когда приехала после войны в Киев, на гастроли, и увидела сгоревшие дома и почерневшие листья.

Фильм не сохранился. Нет уже Бернеса, погиб Зускин. Будучи репрессированным, он не выдержал и, разбежавшись, размозжил себе голову об стену (это не так — он был расстрелян вместе с другими членами Еврейского антифашистского комитета 12 августа 1952 года. — М. Г.). Умерла и Тарасова. Актеры разных талантов, разной одаренности, но не одна ли у всех судьба — умереть дважды?»

И еще немного из воспоминаний Раневской о том же ужине в киевском «Континентале»:

«Уставшая девушка-подавальщица приносит очередное что-то вкусное. Михоэлс расплачивается и дарит подавальщице сто рублей — в то время перед войной большие деньги. Я с удивлением смотрю на Соломона Михайловича, и он шепчет, наклонившись ко мне: „Знаете, дорогая, пусть она думает, что я сумасшедший“. Я говорю: „Боже мой, как я люблю Вас!“».

Вспоминает Анастасия Павловна Потоцкая: «Как бывало больно за него в трамвае, в автобусе, где случайные пассажиры начинали перемигиваться и подсмеиваться, а Михоэлс это видел и чувствовал каждую черту своей внешности, каждой клеткой своего нутра!.. Как часто в таких случаях во мне вскипала такая злость, что хотелось наказывать ни в чем не виновных, кроме бестактности и невоспитанности людей. И, кстати, я нашла очень интересный способ наказания… Если пристально с некоторым удивлением смотреть на чужие ноги — обладатель или обладательница ног начинает чувствовать себя беспокойно… Переведите в этот момент глаза, постарайтесь встретиться взглядом и вновь начните рассматривать эти ноги. Успех необыкновенный идет буквально у вас на глазах. Сначала перемигивания и ухмылка, а потом и весь идиот!»

Разумеется, в своей влюбленности в Михоэлса Потоцкая и Раневская были союзниками.

В конце войны, в 1944 году, Михоэлс во главе Еврейского антифашистского комитета вернулся из поездки в Америку. Фаина Георгиевна пришла к нему домой, в его комнату с вечно гудящим за стеной лифтом.

И снова Раневская:

«Он лежал в постели, больной и рассказывал мне ужасы из „Черной книги“; он страдал, говоря это. Чтобы чем-то отвлечь его от этой страшной темы одного из кругов, не рассказанных Данте, я спросила: „Что вы привезли из Америки?“ Соломон Михайлович усмехнулся: „Мышей белых жене для работы, а себе… мою старую кепку“. Мой дорогой, мой неповторимый».

И дневниковая запись 14 января 1948 года: «Погиб Соломон Михайлович Михоэлс. Гибель Михоэлса, после смерти моего брата, самое большое горе — самое страшное в моей жизни.

Не знаю человека умнее, блистательнее, нежнее его. Очень его любила, он бывал мне как-то нужен, необходим. Однажды я сказала ему: „Есть люди, в которых живет Бог; есть люди, в которых живет Дьявол; и есть люди, в которых живут только… глисты. В Вас живет Бог!“ Он улыбнулся, задумался и ответил: „Если во мне живет Бог, то он в меня сослан“…»

А вот отрывок еще из одного письма Раневской Михоэлсу, написанного в 1944 году:

«Дорогой, любимый Соломон Михайлович! Очень огорчает Ваше нездоровье. Всем сердцем хочу, чтобы вы скорее оправились от болезни, мне знакомой… Мечтаю о дне, когда смогу Вас увидеть, услышать, хотя и боюсь докучать моей любовью. Обнимаю Вас и милую Анастасию Павловну. Душевно Ваша Раневская».

Ниже я приведу еще один отрывок из этого письма, а пока хочу рассказать о другом. Долгие годы меня связывала дружба с Анастасией Павловной Потоцкой, и я слышал много ее рассказов о дружбе Михоэлса и Раневской. В марте 1965 года в ВТО состоялся вечер, посвященный семидесяти пятилетию Михоэлса. Это был особый вечер и по содержанию (достаточно сказать, что на нем выступили Ю. А. Завадский, А. Г. Тышлер, И. С. Козловский, П. А. Марков), и по царящей на нем атмосфере. Все ожидали выступления Раневской, но его так и не было.

«Я, как, впрочем, и многие, была не только в недоумении, но даже расстроена, — рассказывала Анастасия Павловна. — Попыталась встретиться с Фаиной Георгиевной, но поговорить с ней не удалось — она, видимо, ушла сразу же после окончания. Надо ли вам объяснять состояние моей души после этого вечера? Конечно же, заснула только под утро, да и то, сидя в кресле. И тут звонок: „Анастасия Павловна, милая, замечательная моя! Не спала всю ночь после вчерашнего. Думала о Михоэлсе. Счастью моему не было предела. И волнению тоже… Боялась, что не выдержит сердце, так была взволнована. Простите, что звоню в такую рань — это не в отместку за звонок, который сделал мне Соломон Михайлович в два часа ночи после спектакля „Капитан Костров“… Так вот, дорогая Анастасия Павловна, я вчера не выступала не только из-за волнения, но помешало что-то еще: моя излишняя застенчивость и очень яркие выступления на этом вечере… Я хотела после вечера отдать вам свои записи — наброски к выступлению, но вы были окружены людьми, а у меня не было сил еще ждать… Я непременно передам вам эти свои записи“».

Правда, в этих записях не было воспоминаний Фаины Георгиевны о том, что специально для участия в спектакле «Капитан Костров» она научилась играть на аккордеоне только для того, чтобы самой исполнить песенку «Ну-ка встану, погляжу, хорошо ли я лежу». И песенка эта стала изюминкой всего спектакля.

Когда я помогал Анастасии Павловне в упорядочении архива Михоэлса, — и это было в середине семидесятых годов, — я, естественно, спросил, есть ли эти записи у нее. К сожалению, Фаина Георгиевна так и не передала их, не знаю почему.

Передо мной письмо А. П. Потоцкой от 6 января 1979 года. Она написала его, вернувшись из театра со спектакля «Дальше — тишина», потрясенная игрой Фаины Георгиевны. Это письмо — замечательное свидетельство истинных отношений Михоэлса и Раневской; я воспроизвожу его почти полностью: «А ведь Вы — действительно удивительная, дорогая Фаиночка! Вы дороги тысячам людей, дороги поколениям актеров! Вы бесконечно дороги Михоэлсу и мне, и сегодня я не могу не написать Вам. Спектакль „Дальше — тишина“ я смотрела трижды и каждый раз уходила с ощущением огромного нового дыхания, того самого, которое так нужно, чтобы жить и быть человеком. Это то дыхание, украденное зрителем от таланта актера, которое помогает не существовать, а жить, жить, думать и работать.

Меня иногда упрекают в том, что о ком бы, о чем бы я ни писала — я обязательно „свожу все к Михоэлсу“. Это не так плохо, Фаиночка, если в этом письме я напомню Вам о том, каким Михоэлс был провидцем, как он умел предвидеть. В день его 75-летия Вы позвонили мне и сами напомнили о поразительном звонке Соломона Михайловича, свидетелем которого я была. Это было в три часа утра (или ночи — как хотите). Он звонил Вам, я пыталась удержать его: „В три часа!“ „Нет, — сказал Михоэлс, — она поймет, что я рядом, и ей станет легче, а разве лучше, если она будет метаться в одиночестве?!“ И тогда состоялся этот самый телефонный разговор: „Фаиночка, я знаю, что ты не спишь. Ты сегодня играла не так, как ты умеешь! Ну и что? Я тебе говорю очень серьезно — это все ничего не значит. Подумаешь — „Капитан Костров“! Ведь ты такая актриса, которая… ну обязательно, обязательно… словом, ты сыграешь, и сыграешь не одну роль. И сыграешь замечательно! Да, это я — Михоэлс. Обнимаю“. Мне к этому прибавить нечего. Вы играете замечательно, как и обещал Соломон… Спасибо! Обнимаю, целую Вас, Фаиночка, очень-очень Вас люблю „одна за двоих“».

Истинно одаренные люди талантливы во многом. И в умении дружить, в верности дружбе, в постоянстве, несмотря на любые трудности и испытания. Настоящая дружба не прекращается, пока жив один из друзей. Свидетельство дружбы Раневской и Михоэлса — письмо Фаины Георгиевны Анастасии Павловне. И хотя письмо это во многом перекликается с рассказом Анастасии Павловны, которое я воспроизвел выше, и с ее письмом Фаине Георгиевне, я все же воспроизвожу часть его, так как оно подтверждает непреходящую преданность старой дружбе. Как жаль, что письмо это по причинам, мне неведомым, так и не было отправлено адресату и Анастасия Павловна не знала о его существовании до конца своих дней! За несколько месяцев до смерти — она умерла осенью 1981 года — Потоцкая послала Раневской поздравительную открытку. В ней были слова, преисполненные любви к Фаине Георгиевне, воспоминания об их встречах и приглашение в гости: «Давно пора повидаться».

Хочу привести еще один фрагмент из письма Раневской Михоэлсу 1944 года, которое я уже цитировал, — из него становится особенно понятно, сколь крепкая и глубокая дружба связывала этих людей, как доверительны были их отношения. Но сперва комментарий к этому письму. Я. Л. Леонтьев — театральный деятель, заместитель директора Большого театра СССР, близкий друг семьи Булгаковых — попытался в 1944 году помочь вдове Булгакова Елене Сергеевне и написал обращение, которое передал Михоэлсу для того, чтобы тот по своему усмотрению собрал под ним подписи видных деятелей культуры.

Итак: «Дорогой, любимый Соломон Михайлович! Тяжело бывает, когда приходится беспокоить такого занятого человека, как Вы, но Ваше великодушие и человечность побуждают в подобных случаях обращаться именно к Вам. Текст обращения, данный Я. Л. Леонтьевым, отдала Вашему секретарю, но я не уверена, что это именно тот текст, который нужен, чтобы пронять бездушного и малокультурного адресата! Хочется, чтобы такая достойная женщина, как Елена Сергеевна, не испытала лишнего унижения в виде отказа в получении того, что имеют вдовы писателей меньшего масштаба, чем Булгаков. Может быть, Вы найдете нужным перередактировать текст обращения. Нужна подпись Ваша, Маршака, Толстого, Москвина, Качалова…»

И еще «вне очереди» хочу рассказать об одной виртуальной встрече Раневской с Анастасией Павловной и Соломоном Михайловичем Михоэлсом. Помню точно, что это было в 1981 году, в день рождения Анастасии Павловны. В тот день в могиле Михоэлса у его ног мы захоронили урну с прахом его жены. Не могу точно вспомнить год, но помню, что именно в тот день — надо же случиться такому совпадению! — первый раз по телевизору показали фильм-спектакль «Тевье-молочник» с Михаилом Ульяновым. Многих из тех, кто присутствовал на этом захоронении, пригласила к себе Елизавета Моисеевна Метельская, а уже когда мы были в доме у Абдуловых, Елизавета Моисеевна позвонила Фаине Георгиевне и пригласила ее в гости: «Приезжай, у нас поэт Моисей Цетлин». Прошло около часа, и Фаина Георгиевна была уже с нами. Она подняла тост за здоровье Анастасии Павловны: «Выпивать за здоровье умерших надо так же, как за живых». И после тоста Фаина Георгиевна попросила Моисея Цетлина прочесть его стихи, посвященные Потоцкой и Михоэлсу. Моисей Наумович прочел эти стихи, слушая которые, Раневская и Метельская глотали слезы. Потом он прочитал стихотворение «Завещание»:

Я прожил жизнь средь этих стен.

Как радостен был для меня

Их скромный вид, их малый плен.

Здесь видел я отца и мать…

Я видел здесь, как рок сиял,

Я видел горе здесь и смерть,

И здесь хочу я умереть.

Но здесь я не хочу лежать, —

В далекой Азии, где — мать.

«Вы сказали такую горькую правду! — воскликнула Раневская. — Я так часто думаю об этом, и не только потому, что также размышлял Александр Сергеевич Пушкин»:

Два чувства дивно близки нам —

В них обретает сердце пищу —

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

Уже много лет спустя я прочел в книге Раневской ее слова: «Когда я слышу о том, что люди бросают страну, где родились, всегда думаю: как это можно, когда здесь родился Толстой, Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Чехов, когда здесь жили писатели, поэты, как Тютчев, Блок и те, другие, каких нет нигде. Когда здесь свои березы, свои тополя, свое небо. Как это можно бросить?»

* * *

А теперь вернемся к тому неотправленному письму, о котором Фаина Георгиевна говорила по телефону Потоцкой после вечера памяти Михоэлса в 1965 году. По счастью, оно сохранилось в архиве Раневской: «Дорогая Анастасия Павловна! Мне захотелось отдать Вам то, что я записала и что собиралась сказать в ВТО на вечере в связи с 75-летием Соломона Михайловича. Волнение и глупая застенчивость помешали мне выступить. И сейчас мне очень жаль, что я не сказала, хотя и без меня было сказано о Соломоне Михайловиче много нужного и хорошего для тех, кому не выпало счастья видеть и слушать его.

В театре, который теперь носит имя Маяковского, мне довелось играть роль в пьесе Файко „Капитан Костров“. Роль, как я теперь вспоминаю, я обычно играла без особого удовольствия, но, когда мне сказали, что в театре Соломон Михайлович, я похолодела от страха, я все перезабыла, я думала только о том, что Великий Мастер, актер-мыслитель, наша совесть — Соломон Михайлович смотрит на меня.

Придя домой, я вспоминала с отчаянием, с тоской все сцены, где я особенно плохо играла. В два часа ночи зазвонил телефон. Соломон Михайлович извинился за поздний звонок и сказал: „Ведь вы все равно не спите и, наверное, мучаетесь недовольством собой, а я мучаюсь из-за вас. Перестаньте терзать себя, вы совсем неплохо играли, поверьте мне, дорогая, совсем неплохо. Ложитесь спать и спите спокойно — совсем неплохо играли“. А я подумала, какое это имеет значение — провалила ли я роль или нет, если рядом добрый друг, человек — Михоэлс. Я перебираю в памяти всех людей театра, с которыми сталкивала меня жизнь, нет, никто так больше и никогда так не поступал. Его скромная жизнь с одним непрерывно гудящим лифтом за стеной. Он сказал мне, знаете, я получил письмо с угрозой меня убить. Герцен говорил, что частная жизнь сочинителя есть драгоценный комментарий к его сочинениям. Когда я думаю о Соломоне Михайловиче, мне неизменно приходит на ум это точное определение, которое можно отнести к любому художнику. Его жилище — одна комната, без солнца, за стеной гудит лифт денно и нощно. Я спросила Соломона Михайловича, не мешает ли ему гудящий лифт. Смысл его ответа был в том, что это самое меньшее зло в жизни человека…»

Письмо это не закончено, а уж почему Фаина Георгиевна к нему не вернулась, нам сегодня остается только гадать.

Но о другом можно сказать с уверенностью: много, очень много общего было в отношении к жизни, к искусству и к себе у Раневской и Михоэлса.

Михоэлс привез из Америки только кепку, в которой уехал… Раневская же, когда ее спросили, почему она так скромно живет, почти бедно, не задумываясь, ответила: «Мое богатство в том, что оно мне не нужно!..» И еще об этом же: «У актера в кармане должна быть только зубная щетка, чтобы он свободно мог передвигаться, смотреть, видеть, изучать жизнь». Михоэлс однажды сказал Анастасии Павловне: «Знаешь, что меня беспокоит? Это что я оставлю в наследство тебе и детям? Разве что мой юмор и следы моего обаяния?»

В восхождении к театру у Раневской и Михоэлса немало похожего. «В театральную школу я не была принята по неспособности», — Раневская. «Я мечтал стать актером… Но мой первый учитель актерского мастерства заявил, что актера из меня не выйдет, так как у меня для этого нет достаточных данных», — Михоэлс. «Училась в таганрогской казенной гимназии, по окончании которой вынуждена уйти из семьи, которая противилась моему решению идти на сцену», — Раневская. «Мои родители отнеслись бы к подобному решению отрицательно: в среде, к которой принадлежала моя семья, профессия актера считалась зазорной», — Михоэлс.

Во многом, если не в целом, отношение к искусству в России определяется отношением к Пушкину. «Я боюсь читать Пушкина… Я всегда плачу. Я не могу без слез читать Пушкина… Мне так близок Пушкин. Я прихожу с репетиций, кидаюсь без сил, на кровати лежит пушкинский том открытый. Даже читаю то, что знаю наизусть… Все думаю о Пушкине. Пушкин — планета» — это из записей Раневской о Пушкине в разные годы.

Михоэлс прожил всю жизнь с оглядкой на Пушкина. Он много говорил о Пушкине в своих лекциях, писал в статьях. Есть у него в записных книжках мысль, представляющая особый интерес: «Пушкин всю жизнь черпал огромное богатство не только в русской культуре, но и вне ее… Но, черпая все эти богатства, Пушкин, обогащенный, снова и снова возвращался в русскую культуру, отдавая ей все свои силы и все накопленное им. Пушкин был как бы бумерангом русской культуры. Вылетающий с огромным размахом из русской культуры, он к ней же возвращался и в нее вносил новые свои вклады».

Обоих роднит еще и то, как безоглядно, не думая о последствиях, они бросались на помощь своим друзьям, когда те попадали в беду.

Из записок Раневской об Ахматовой: «Когда появилось постановление (о журналах „Звезда“ и „Ленинград“. — М. Г.), я помчалась к ней. Открыла дверь Анна Андреевна. Я испугалась ее бледности, синих губ. В доме было пусто. Пунинская родня сбежала. Молчали мы обе… Она лежала, ее знобило. Есть отказалась. Это день ее и моей муки за нее и страха за нее».

Из воспоминаний А. П. Потоцкой: «Михоэлс никогда… не мог оставаться зрителем, если друг был в беде. Он не мог быть просто гостем на празднике друга. В дни так называемых разгромных статей по телефону звучали слова: „Это я, Михоэлс, просто подаю голос…“»

Вскоре после похорон Михоэлса Анастасия Павловна обратилась к ближайшим друзьям Михоэлса с просьбой по поводу сбора материалов о нем. Наверное, она по наивности своей решила, что если было вынесено решение правительства об увековечении памяти Михоэлса, подписанное самим Сталиным, если даже установили стипендии имени Михоэлса, а театр назвали его именем, то память о нем останется неприкосновенной. Из записей Раневской от 28 февраля 1948 года: «Вчера у меня была вдова Михоэлса, мне хотелось ей что-то дать от себя, а было такое чувство, что я не только ничего не могу ей дать, а еще и обираю ее».

«Самый прекрасный подарок, сделанный людям после мудрости, — дружба». Эта мысль Ф. Ларошфуко более всего отражает суть отношений Раневской и Михоэлса — кроме истинной мудрости, свойственной и Фаине Георгиевне, и Соломону Михайловичу, Бог даровал им большую человеческую Дружбу. И более того, после смерти они оказались рядом — и Михоэлс, и Раневская похоронены на кладбище крематория около Донского монастыря.

На этом же кладбище похоронена сестра Фаины Георгиевны Изабелла. «Однажды я встретила Фаину Георгиевну на этом кладбище, — рассказывала мне Елизавета Моисеевна, — мы недолго постояли у могилы Беллы, а потом не сговариваясь пошли к Соломону Михайловичу. Неожиданно для обеих заговорили о Верико Анджапаридзе, которой так и не удалось побывать на могиле Соломона Михайловича. А мне вспомнилось все, что слышала о встрече и дружбе Анджапаридзе и Михоэлса. В каком-то смысле связующим звеном для них была Раневская…»

Когда Михоэлс погиб, одна из первых телеграмм с соболезнованиями пришла из Тбилиси от Верико Ивлиановны. После этих нескольких слов сочувствия, вечером 17 января она позвонила Анастасии Павловне и долго беседовала с ней по телефону. Среди прочих утешений она сказала: «Мы с вами счастливые женщины. Мы обе любили, обожали замечательного человека. Слово „актер“ — лишь часть этой личности. На тризне я всегда буду с вами. А если не удастся приехать в Москву, то пойду гулять по улочкам старого Тбилиси. Рядом со мной будет Соломон Михайлович. Он будет напевать мне напевы, которые он назвал каким-то красивым словом — хасимские (наверное, хасидские. — М. Г.), а я ему буду петь грузинские песни, которые, я знаю, он любил так же, как и еврейские. Встречу с Михоэлсом мне послали небеса как подтверждение встречи двух народов — грузин и евреев».

В начале 1950-х, когда имя Михоэлса предавали проклятию в советской прессе, Верико Ивлиановна находила способ каждый год 13 января дать знать о себе Анастасии Павловне, и не просто словесно — через своих друзей и знакомых в Москве она помогала ей материально. Что может быть благороднее?

Уж коли мы вспомнили об Анджапаридзе и Михоэлсе, хочу эту главу завершить рассказом об одной их встрече. Летом 1934 года ГОСЕТ гастролировал в Тбилиси, тогда еще Тифлисе. В тот приезд театра в Тифлис Соломон Михоэлс и Верико Анджапаридзе часто встречались, подолгу беседовали, гуляли по городу. Однажды побывали в Государственном историко-этнографическом музее Грузии, где гидом их оказался народный артист Акакий Хорава. Он был замечательным экскурсоводом, прекрасным знатоком «еврейского Тбилиси». На одной из улочек Хорава обратил внимание своих спутников на развалины — здесь когда-то была синагога, разрушенная очередными завоевателями. Во время этой экскурсии Хорава вспомнил, что совсем недавно, год тому, он водил по «еврейскому Тифлису» Раневскую, для которой весь его рассказ оказался неожиданным: «Помню, как этому моему рассказу удивилась Фаина Георгиевна. В особенности моим словам о том, что евреи в Тбилиси живут почти также давно, как и грузины. Фаина Георгиевна просияла, когда я рассказал ей о событии, происшедшем в 1840 году. Начальники тифлисских портных — устабашей, как их называли, — обратились с письмом лично к главному представителю России на Кавказе с просьбой не выселять евреев-портных из Тифлиса. И этот главный русский обратился к высшему руководству, написав: „Жалоба на евреев лишь доказывает, что евреи в мастерствах своих превосходят других ремесленников, да и вообще они городу не только нужны, но и необходимы…“»

Когда ГОСЕТ уезжал из Тифлиса, Верико Ивлиановна и Соломон Михайлович под мелодию еврейской народной песни «Дядя Эля» прошлись в танце по перрону.

Михоэлс, Раневская, Анджапаридзе…

Давно известно и сказано не мной: «Кто умер, но не забыт — бессмертен».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.