Книга первая Детство и юность
Книга первая
Детство и юность
Старые, пожелтевшие от времени фотографии, немые свидетели ушедших времен и событий, с изображенными на них гордыми, прекрасными женщинами в роскошных нарядах прошлого столетия и красивыми мужчинами, одетыми в кольчуги и расшитые шнурами черкески, достались мне в наследство от моего отца. Эти улыбающиеся женщины были когда-то придворными дамами при царе Александре II, а молодые мужчины, призванные на военную службу из знатных семей, принадлежали к офицерскому корпусу черкесской лейб-гвардии{1} [2], основанной русским монархом после покорения Кавказа.
Мой отец, шестнадцатилетний уздень * {2} Манижал из Дагестана, являвшегося с 1859 года одной из провинций России, был юнкером Петербургского военного училища. Столичная жизнь быстро затянула молодого горца и его друзей в бурный водоворот придворных развлечений и праздников. Они наслаждались непривычным блеском и роскошью светских приемов с неистовством, свойственным лишь тем, кто прожил свою суровую и полную лишений юность в условиях жестокой и отчаянной борьбы. Офицеров новой гвардии подчеркнуто выделяли среди других и баловали, надеясь с их помощью завоевывать симпатии и поддержку многих знатных дагестанских тухумов (родов). Надо было закрепить успехи, достигнутые в кровопролитных сражениях, с помощью мирных средств. И эту приятную обязанность придворные дамы брали на себя. Легко себе представить то впечатление, которое производили статные и стройные молодые горцы в роскошной, живописной униформе, сшитой по образцу их национальной одежды, на дамское общество Петербурга, многие представительницы которого, наверное, пытались завоевать сердца залетных соколов.
Судя по воспоминаниям Муртазали (двоюродного брата моего отца), еще совсем юный Манижал был робок и сдержан в своих поступках. Но, несмотря на это, он за короткое время стал обладателем целой коллекции милых сердцу сувениров. Это были рисунки с поэтическими посвящениями, всевозможные брелоки и булавки, а также дорогие часы «Брегет», приносившие якобы их владельцу удачу по той странной причине, что их изготовитель, известный французский механик, наложил на себя руки {3}. Эти изящные карманные часы, оказавшиеся однажды в грубых руках аульского * кузнеца и утратившие с тех пор свой нежный звон, теперь принадлежали мне. Когда речь заходила о них, на лице дяди Муртазали появлялась лукавая улыбка, и он вспоминал, как однажды во время торжественного приема из нагрудного кармана отца раздались нежные звуки. И тут одна молодая смелая дама, сидевшая рядом с ним, стала с таким любопытством прислушиваться к неожиданно зазвучавшей приятной мелодии, что вскоре ее изящная, кудрявая головка на глазах у всех прильнула к его груди. Отец сильно покраснел от смущения, и тогда, вероятно, красавица услышала не только нежный звон часов, но и взволнованные удары его сердца.
Но однажды все это удовольствие внезапно оборвалось. Шел 1877 год. Началась русско-турецкая война, и в связи с этим в Дагестане поднялся бунт, организаторы которого надеялись таким образом избавиться от чужеземного господства (русских), длившегося около двадцати лет.
Старые борцы за свободу призывали в горах к восстанию, несмотря на то, что турецкая сторона не оказывала им действенной поддержки, вследствие чего вся эта акция при обстоятельном анализе выглядела поспешной и безнадежной. Хотя предводителя нашей освободительной войны великого Шамиля *, возможно, уже не было в живых {4}, многие из его наибов * {5} были еще живы и подхватили старые знамена, как например, мой старший дядя Захари, который укрепил крепости Гуниб, Салта, Хунзах, Чох и другие, а также проложил и построил многие дороги и мосты. Царь сразу же распустил черкесскую гвардию, отправил всех офицеров в немилость и передал их красивую форму казакам, на которых она, доставшись с чужого плеча, плохо сидела.
Вот так, совершенно неожиданно, пришлось молодым джигитам * отвыкать от полной удовольствий цивилизованной жизни и погрузиться в суровую и героическую жизнь своей родины, где насилие и месть, нападение и защита были обычными мужскими делами. Теперь их вновь окружили горные вершины, объятые пламенем, как в былые времена детства. Воспоминания о придворной, чуждой светской жизни развеялись быстро как дым.
К вернувшимся на родину сыновьям в Темир-Хан-Шуру {6} приехал дальний родственник отца, старый фанатичный мусульманин, который пытался уговорить юношей присоединиться к мюридам * {7}, борцам за веру. Однако нашего отца ему не удалось уговорить, так как дедушка Манижал Мохама, который не принимал необдуманных решений, сражался на стороне русских у стен турецкой крепости Карс. Поэтому и мой отец счел для себя более подобающим перейти в распоряжение русского губернатора князя Орбелиани {8}, сделавшего его своим адъютантом, в то время как остальные члены семьи уехали из родного Чоха, где повстанцы все сжигали и рушили, в Кази-Кумух {9}. Представители одного тухума сражались на противоположных сторонах баррикад, кровные узы разрывались, брат шел на брата.
Как и предполагали более разумные люди, мятеж был беспощадно подавлен превосходящими силами русской армии, и поток царского гнева вылился в жестокие наказания по отношению к зачинщикам волнений. Но мой дед погиб при штурме крепости Карс, а для моего отца, то есть, его старшего сына, настал час, когда он понял, что легкомысленные времена галантных трофеев, без труда добытых цветных лент и шелковых локонов, уже прошли. Он решил избавиться от юношеской незрелости и обосноваться на родной земле. Эти перемены произошли в нем под влиянием почтенного аварского * {10} шейха {11} Андала, мудреца, пользовавшегося большим уважением в народе, который с помощью глубокомысленных наставлений и на примерах из своей жизни помогал ему вновь соединить те золотые нити, которые связывают каждого сына гор с его страной и унаследованными от предков обычаями. Вот тогда-то и посмотрел Манижал-Исрапил на окружающую действительность по-новому и обратил внимание на молодую Ханику из рода Ангурасул, красоту которой он воспел в нескольких песнях. Спустя некоторое время она стала его женой. После того как он основал свой дом, наместник царя назначил его наибом. Получив эту должность, отец поставил перед собой задачу, бережно сохраняя права и обычаи народа, то есть адат {12}, приблизить их к требованиям нового времени. Поэтому он обрил голову и отпустил, несмотря на свой молодой возраст, солидную бороду, так как она вызывала у народа уважение к ее обладателю.
Хорошо понимая заслуги шейха Андала в становлении своей личности, отец настолько высоко чтил мудрого старца и после его смерти, что люди еще долго пели песню следующего содержания: «Наш повсюду известный шейх Андал отдал свое тело земле, а душу свою Аллаху, нас же оставил в печали. Поэтому и наиб Манижал-Исрапил, охваченный глубоким трауром, опустил голову до земли. Он отошел от всех земных радостей и дал обет никогда больше не прикасаться к вину и к своему чудесному желтому табаку. Так сильно потрясла его смерть старого наставника и учителя…» Люди понимали состояние наиба, так как знали, насколько тесны были узы дружбы, связывавшие старца с его молодым другом.
Когда моя дорогая матушка в шестой раз ждала ребенка, у нее уже были сыновья Мохама, Каир, Заир и дочери Айшат и Патимат. В то время наша семья жила высоко в горах, в аварском селении Тлярош. Оно не было родным аулом нашего рода, который испокон веку жил в укрепленном селении Чох. Мы переехали в Карах, куда отец получил назначение на должность наиба. Народ тут жил в страшной нищете и был лишен всяких земных благ. Зато именно здесь была обитель того самого шейха, который несколько лет назад открыл моему отцу врата новой духовной, просветленной жизни, что стало поворотным пунктом в судьбе молодого офицера, которого судьба оторвала от роскоши и блеска петербургского дворца и занесла вновь в суровое одиночество гор, называемых его родиной.
Однажды шейх Андал обратился к моему отцу и сказал: «Если в этот раз Аллах подарит тебе мальчика, то обещай мне воспитать его верующим сыном родины. Не посылай его в Россию, чуждое не должно его коснуться. Когда он вырастет, пошли его в знаменитое медресе Эль-Асхар {13}, где он постигнет настоящее учение во всей его чистоте, ясности и дальше пойдет, а не то, что некоторые глупые муллы, которые вместо того, чтобы просветлять и просвещать народ, только затемняют его сознание. Воистину Аллах вознаградит тебя, если ты последуешь моему совету. Он простит тебе твои грехи и твою дружбу с неверными. Ты войдешь чистым во врата рая, и твое имя будет светиться в сердцах твоего народа. А мальчику ты должен дать мое имя, так как дни мои сочтены, и чаша моей жизни полна до краев».
Между тем в темных бедных мечетях Караха народ уже молился о том, чтобы жена доброго наиба родила дитя мужского пола. Ведь мальчики в горах всегда ценились выше девочек, так как судьба страны находилась в руках воинов.
Когда наступил первый вечер мусульманского поста, неожиданно раздалась громкая стрельба и барабанная дробь, так как всемилостивый Аллах подарил наибу желанного сына. Отец тут же разослал гонцов с радостной вестью ко всем родственникам. Молниеносно вскочив на коней, держа в руках факелы, всадники поскакали в ночь, зная, какой почет и какое вознаграждение ждет каждого, кто принесет радостную весть о рождении наследника.
На третий день новорожденный в торжественной обстановке получил свое имя. Весь народ был приглашен на праздник. Зарезали двадцать баранов, и радости не было конца. Здесь присутствовал и сам шейх Андал. Он взял мальчика в свои старческие руки, наклонился к нему так, что его красивая серебристая борода почти закрыла маленькое детское личико, и произнес свое августейшее имя трижды в крошечное ушко. Вот так я получил имя Андал, что в переводе означает «верный».
Странным существом была эта Хава, женщина, которую отец нанял для ухода за мной. Полумужчина, полуженщина. Мужская кольчуга обтягивала ее сильное тело, женский платок покрывал ее буйную голову. Я уверенно сидел перед нею в седле, в то время как она стреляла на скаку, бесстрашная, как мужчина. А когда я был еще совсем маленьким, она возила меня по дороге из Караха в Чох, привязав люльку со спящим ребенком к своей спине. Так пересекал я два раза в год дикие перевалы, которые не всякий мужчина мог бы преодолевать без головокружения. Хава, вооруженная кинжалом * и саблей, часто служила моему отцу конюхом, но со мной она обращалась как самая нежная женщина.
Когда же мне исполнилось пять лет, я почувствовал себя уже слишком взрослым, чтобы позволять Хаве привязывать себя к спине. Теперь я сидел за ее спиной в седле, мои маленькие ручки держали ее за пояс, и кольчуга при каждом подъеме и спуске натирала мои пальцы до крови. Но гордость за свое новое положение в седле и новую одежду, черкеску с изящным оружием, которое мне подарили совсем недавно, была сильнее боли. Мы без страха ехали на лошадях через горы и долины, через реки и ущелья, и, хотя дороги, размытые и заваленные обломками скал после дождей и таяния снегов, были нередко труднопроходимы, сомнений в успешном прибытии к цели не возникало. Наши кони могли взбираться в горы как мулы, а у людей это в крови — несмотря на все препятствия, находить правильный путь. А Хава и ее конь были самыми надежными существами в мире, ни разбойники на горных тропах, ни джинны {14}, злые духи пропастей, не имели над ними никакой силы.
В отличие от тех времен, когда Дагестан был независимым, русское правительство имело обыкновение перемещать своих наибов периодически в разные места. Так, моего отца перевели наибом в селение Ури Казикумухского округа, по соседству с которым находилось наше имение «Кала», унаследованное моим отцом от Казикумухского хана, нашего родственника. Мы часто ездили на лошадях от «Кала» до города (Кази-Кумуха) и обратно. В имении было очень весело: куча сельской детворы, дети местных работников играли в замечательные игры. Когда мы приезжали, разинув рты, они глазели на нас, а потом приносили нам сочные фрукты и сладкое толокно с сушеными яблоками и грушами.
В Ури мы жили в доме одного богатого человека, имение которого в Кале находилось по соседству с нашим. Этот Калай Магома был огромным и толстым мужчиной, к тому же и жутким тираном. Он ел обычно во дворе, и я с интересом наблюдал за ним с балкона. Это зрелище навсегда осталось в моей памяти. Когда хозяин дома выходил во двор и хлопал в ладони, его сыновья и слуги тут же выносили большой красный медный котел с едой. Затем он требовал, чтобы его сыновья, семь взрослых юношей, выстроились в шеренгу и надули щеки, после чего он благосклонно обходил их и сильно бил по надутым щекам, так что воздух вырывался из них с забавным шумом. Эта шутка, казалось, доставляла ему огромное удовольствие, потому что каждый раз он разражался при этом раскатистым хохотом. Затем он садился к котлу, ел досыта, вытирал губы и уходил. После этого к огромной кастрюле направлялись сыновья, за ними подходили женщины, и лишь остатки доставались слугам. Если же еда не удавалась или казалась ему невкусной из-за плохого настроения, его ярости не было границ. Он вставал, хватал тяжелый красный котел и сбрасывал его, не долго думая, вниз со скалы, к которой примыкал его дом. Огромная посудина с грохотом неслась вниз по каменным ступеням. В такие дни никто из домочадцев Магомы не получал еду, а сам он тяжелой походкой направлялся в гостеприимный дом своего соседа. Калай Магома был злым человеком, диким тираном, и все чудовища из сказок Хавы казались мне похожими на него.
Дни тянулись как блестящая цепь из одинаковых звеньев, но иногда наступал такой, что был не похож на другие. В один из таких дней по селу пронеслась печальная весть о том, что везут замерзшие во льдах тела пастухов, отправившихся на поиски пропавшего скота. Тела погибших везли через Ури в родной аул. Отец распорядился доставить их со всеми почестями до самого дома. Он организовал общий молебен и вместе со всем населением, оплакивавшим тяжелую утрату, вышел навстречу траурной процессии. Лошади медленно везли своих хозяев, погибших пастухов, их тела были завернуты в черные бурки * и уложены поперек седла. Глядя на эту печальную картину, я произнес: «Неужели мы не можем взять их в дом, положить у огня и отогреть, чтобы они снова ожили?..» Бесполезно! Мой слабый голос заглушили монотонные молитвы и причитания взрослых. А траурное шествие, не останавливаясь, двигалось вперед.
Спустя некоторое время правительство перевело отца в Кази-Кумух, столицу ханства. Жена хана, знаменитая красавица Мури, была моей тетей. Хотя хана и его жены уже давно не было в живых, мы жили в их старом, похожем на крепость доме, а по праздникам ходили на их могилы. Кази-Кумух был первым населенным пунктом городского типа, который я увидел. Он располагался по берегам красивого озера, в котором отражалось кольцо суровых темных гор. Говорили, что оно очень глубокое. И я подумал про себя: «Если бы воин со своим знаменем захотел перейти это озеро, то оно бы накрыло и его и высокое знамя». Это была самая большая глубина, какую я мог себе представить, так как я не видел прежде другой воды, кроме небольших быстрых рек, стремительно падающих с гор.
Еженедельно по четвергам на большой площади у озера открывался базар, удивительное, замечательное зрелище. Отовсюду стекались сюда люди. Это была пестрая толпа желающих продать свои изделия и приобрести необходимые им вещи. Здесь можно было купить лошадей, овец, дрова и уголь, седла и оружие, а также посуду, ковры, разноцветные платки, диковинные пряности, еду и фрукты. Трудно себе представить товар, даже самый редкий, который нельзя было бы найти на этом рынке. «У нас можно купить все, даже птичье молоко»,— говорили не без гордости жители Кумуха. На своих повозках, запряженных волами, приезжали сюда кумыки и продавали красивые платья. Из Среднего Дагестана, из Аварии, приезжали хоточинцы {15}. Их ослы были навьючены изюмом и виноградом, который рос на предгорных склонах. Они же привозили сюда корзины, полные превосходных персиков. Эти светловолосые, жилистые, загорелые ребята всегда были настроены на веселый, шутливый лад. Их жизнерадостные улыбки, лихо надетые набекрень папахи, тонкие талии и кинжалы на поясе производили впечатление. Заработав на фруктах несколько рублей, они тут же пропивали их и возвращались домой с пустыми карманами.
Сквозь эту пеструю, кричащую, смеющуюся толпу шел в один из четвергов нукер {16} моего отца, ведя за руку маленького, большеглазого, счастливого мальчика: это был я. Он сопровождал меня по поручению отца до дома почтенного диван-бека {17}, который пригласил нас в гости. Дорога, к моей огромной радости, проходила по самому центру базара. Сияло солнце, а мне уже было целых пять лет!
Чтобы по-настоящему понять мою радость, надо, разумеется, знать, что я обычно сюда не ходил. Всего один-единственный раз мама взяла меня с собой на базар, но с тех пор ни разу. Объяснялось это тем, что ловкие продавцы, желая польстить маме, начали расхваливать меня на все лады: «Какой чудный ребенок! Да благословит Аллах мать, родившую тебя! Какая осанка, какие глаза! Настоящий сокол!» Все это испугало маму. Хотя в глубине души она не считала эти похвалы преувеличенными, однако боялась, что я стану открытой мишенью для недобрых взглядов. Правда, я постоянно носил оберег от сглаза. Это был амулет из самшита, вшитый в мою черкеску в виде сжатой руки с двумя вытянутыми пальцами. Но разве можно было быть уверенной, что такой маленький талисман сможет оказать сопротивление такой большой толпе людей? Поэтому и оставались врата этого рая так долго закрытыми для меня. По-видимому, нукер Рамазан, сопровождавший меня тогда, ничего не знал об опасениях моей мамы.
Как только нас заметили веселые хоточинцы, тут же окружили меня и начали задавать тысячу вопросов. Они спросили о здоровье наиба, ведь он тоже был аварцем, чем они очень гордились. Они непременно хотели угостить сына своего уважаемого земляка чем-нибудь вкусненьким из своих корзин и настойчиво спрашивали меня, чего же мне больше всего хочется. Не растерявшись, я попросил немного птичьего молока и в ответ услышал неудержимый доброжелательный хохот: «Какой шутник! Какой умный ребенок! Он тоже добьется многого в жизни, как и его отец. Да продлит Аллах его годы!» Птичьим молоком здесь, конечно, и не пахло, но вместо него я получил целую кучу тIин, чудесных маленьких, нежных клубней бутеня {18}, которые я положил в карман. Мои сияющие глаза с благодарностью смотрели на щедрых хоточинцев.
В большом зале диван-бека уже расположились нарядно одетые гости за празднично накрытым столом. Мой отец сидел рядом с супругой хозяина дома, а меня посадили в нижнем конце стола, где я должен был тихо и спокойно вести себя, что я и делал. Зато я не прикоснулся ни к одному из изысканных, незнакомых кушаний, которые лежали на моей тарелке, а украдкой доставал свои сладкие клубни, подарок хоточинцев, и с жадностью ел их, потому что мне этого очень хотелось. Правда, на меня с осуждением смотрели глаза моей мамы, но это ничуть не мешало мне, и пока непонятные разговоры взрослых звучали в моих ушах, я продолжал с наслаждением жевать свое лакомство, в остром вкусе которого, как мне казалось, заключалась вся сказочная прелесть пестрого базара.
Вскоре настало время, когда мне по древним обычаям ислама должны были сделать сунет *, так как в свои пять лет я считался уже достаточно взрослым для этой процедуры. Из разговоров окружающих я уже кое-что знал об этой неизбежной операции, внутренне побаивался ее и старался избегать мыслей о том, когда и как. И мне это удавалось, так как каждая минута моей жизни была заполнена игрой, самым важным делом на свете.
Однажды я, как обычно, беззаботно играл на плоской земляной крыше нашего дома, которую после каждого дождя утрамбовывали катком. Неожиданно раздались нежные призывные звуки пастушьей флейты, а затем и громкий голос, расхваливавший свой товар: «Золотые яйца! Кто хочет золотые яйца? Купите золотые яйца!» Я тут же побежал на голос, который обещал такие сказочные вещи, и увидел перед собой приветливого, милого человека в шапке с красивым длинным пером. Он охотно разрешил мне посмотреть в свою корзину, где я на самом деле увидел целую кучу сверкающих золотых яиц.
В это время мама сидела со своей служанкой Баху на террасе, ведущей во двор. Я быстро побежал к ней и попросил ее купить мне несколько золотых яиц. Мама с улыбкой разрешила, и мужчину впустили в дом. Он поднялся на террасу, вслед за ним нукер и писарь Мирза, которым тоже интересно было взглянуть на необычный товар. В то время как я осторожно выбирал себе самые крупные и блестящие среди диковинок, торговец приветливо сказал мне: «Теперь я, действительно, вижу, что ты уже взрослый парень! Если ты хочешь, я сделаю тебя с помощью моего красивого пера настоящим мужчиной. Это пустяк, это совсем просто и легко». Таинственные, вкрадчивые речи! При этом он дал мне потрогать свое чудесное перо, а затем мягко и нежно провел им по моей руке. Ведь оно не может причинить боль? Неужели я боюсь? О нет, я такой же смелый, как и другие мужчины!
Так, доверительно болтая с этим замечательным незнакомцем, находившем большое удовольствие в беседе со мною, я продолжал мирно сидеть у него на коленях, а в это время нукер и писарь Мирза почтительно слушали беседу мамы с Баху. Неожиданно раздался удивленный голос человека с пером: «Взгляните туда, на крышу, там бегают белые мыши!» Я резко повернул голову и вместе с другими посмотрел на нашу крышу, на которой я еще никогда не видел белых мышей, хотя я знал ее, как свои карманы. И тут меня пронзила короткая резкая боль. Сильные руки крепко держали меня, и мои попытки отбиться от них были напрасны. «Ах, этот злой, злой человек!» Конечно, боль мне причинило не цветное перо, а маленький нож, который он теперь вытирал о платок, а затем спокойно положил в карман. Итак, это наконец-то произошло, и все страхи уже позади! Незнакомец добродушно улыбнулся и миролюбиво протянул мне свою руку.
Мама взяла меня на руки и понесла в дом, где я должен был, как и положено в таких случаях, спокойно пролежать несколько дней.
Теперь я отдыхаю, мама сидит со мною рядом и успокаивает, когда мне больно. Я стараюсь вести себя мужественно, и при этом меня переполняет новое таинственное чувство собственной значимости.
И когда в последующие дни ко мне приходят соседские дети с подарками, я веду себя с ними отчужденно и замкнуто. Я все еще нахожусь под впечатлением встречи с человеком с пером. Какие-то странные и смутные мысли одолевают мою голову, меня оставляют в покое, и все снова идет своим чередом. Я остаюсь наедине с собою.
Но вскоре я чувствую себя совсем покинутым, и моя печаль внезапно перерастает в мучительный и требовательный голод. Я встаю и, еще довольно слабый, начинаю ходить по дому в поисках чего-нибудь съедобного. Я брожу по лестницам и коридорам и добираюсь наконец до построенных в отвесной скале кладовых, в которых хорошо пахнет и всегда держится приятная прохлада. Сначала внимательно рассматриваю нагроможденные друг на друга мешки и ящики и, прежде всего, большие глиняные горшки с мурапой, восхитительным вареньем из вишни и персиков. Однако кувшины с медом, стоящие рядом друг с другом, привлекают меня больше всего. Вот за них-то я и хочу взяться! О том, чтобы спустить их вниз, не может быть и речи, поэтому я забираюсь на стол, а потом еще на скамейку, так что я теперь могу легко достать сладкий, душистый мед, а там и до жадного рта рукой подать. Но вот уже я не достаю до меда пальцами и мне приходится нагнуться над кувшином как над колодцем и с удовольствием погрузить руку в липкое сладкое золото. О горе мне! Теперь я никак не могу вытащить свою глупую руку. Я барахтаюсь и болтаю ногами, но так как я еще очень слаб после суннета, то продолжаю беспомощно висеть, как птица на веточке, покрытой клейкой древесной смолой. Я вспоминаю о бедных мухах, на которых я смотрел с безразличием, когда они падали в мой мед. Я отчетливо вижу перед собой, как они изо всех сил пытаются вытянуть свои нежные лапки и крылышки из медовой трясины, пока окончательно не ослабевают. А что же мне теперь делать?
Сначала я еще кричал и неистовствовал, мои соленые слезы падали в сладкую бездну, а затем, окончательно обессиленный, я был лишь в состоянии жалобно стонать.
Но самое главное было в том, что я не умер от голода на краю большого кувшина, который мог оказаться и краем моей жизни, так как после долгого и томительного ожидания пришла моя спасительница, моя добрая мама, которая поругала меня, одновременно осыпая поцелуями, а затем с нежностью отнесла в мою кровать. Ведь я — и слава Аллаху! — еще не был взрослым мужчиной, а всего-навсего маленьким мальчиком.
* * *
Однажды в нескольких часах езды от Кази-Кумуха проводился праздник, посвященный выставке и испытанию лошадей. В веселом настроении отправился туда и мой отец со своими людьми. Отъезжая, он еще раз помахал нам рукой, а мама с Абдул-Бари, моим младшим братом, на руках и я еще долго смотрели с балкона вслед удаляющимся всадникам. Мы не ожидали их возвращения раньше чем через несколько дней.
И вдруг на следующий же день, около полудня, прискакал нукер отца и принес пугающую и невероятную весть о том, что наиб тяжело заболел. А уже на следующий вечер отец приехал домой сам, но не на коне, как он от нас уехал, а лежа в повозке, завернутый в свою бурку, с полуприкрытыми глазами, в сопровождении незнакомого врача. Отца внесли в дом, где уже слышались плач и причитания. Мама сидела у его постели с сухими, горящими глазами. Все разговаривали, перебивая друг друга. Что же произошло? Ведь он еще только вчера с удовольствием пел и танцевал! Люди шепотом высказывали предположение, что какой-то злодей из зависти отравил доброго наиба. Невероятная и позорная сплетня, не нашедшая подтверждения, обсуждалась только среди прислуги. Я думаю, что это было не что иное, как ужасный рок, который с разрушительной силой свалился на нашу семью в самое счастливое для нее время.
Больного отца продолжали еще некоторое время мучить напрасными попытками удержать его на земле, однако по воле Аллаха он покинул нас вечером пятого дня. Не достигнув сорокалетнего возраста, без единого седого волоса, умер тот, кто еще совсем недавно уезжал, гордый и сияющий, со своей свитой со двора и еще раз оглянулся, улыбаясь на прощание, даже не предполагая, каким печальным будет его возвращение домой.
Был ветреный, пасмурный и дождливый день, когда наша траурная процессия добралась до Чоха, где нам теперь предстояло жить. Уже издалека услышали мы причитания плакальщиц, вышедших нам навстречу. Все, что происходило дальше, мне, маленькому мальчику, было трудно понять. Церемония похорон разворачивалась перед моим непонимающим взором, как страшное зрелище. Нас, детей, родственники взяли к себе, а отца понесли в его родной дом. Туда же пришли муллы, чтобы обмыть его тело и всю ночь читать заупокойные молитвы. Здесь собрались все родственники и друзья нашей семьи. Одетые в черные бурки мужчины в течение двух дней сидели с раннего утра до поздней ночи, вспоминая покойного добрыми словами и превознося его славные дела и поступки. Никто не пил и не курил, никто не ездил верхом и не стрелял. Это были освященные печалью поминальные дни. Затем состоялось погребение в родовом склепе. Мужчины выкопали в земле яму глубиной в три метра и справа от нее выложили камнем углубление, в которое положили завернутое в белый саван тело покойника. Его кинжал и другие личные вещи, которые он всегда носил с собой, остались при нем. Если же кто-то погибал из-за кровной мести или в других сражениях, то его хоронили в том положении и той одежде, в которых он был в момент гибели. И это означало, что человек умер насильственной смертью.
Весь аул собрался на двукратный большой молебен. Конь покойного, покрытый черной буркой, двигался вместе с толпой скорбящих людей. В прежние времена было принято убивать коня на могиле владельца или же отпускать его на волю. Все вокруг были в трауре, и это было искреннее горе, которое выражалось тихо. Не слышно было ни музыки, ни криков, ни громких разговоров. Люди ходили с опущенными от глубокой печали головами.
В течение сорока дней наша семья регулярно утром и вечером ходила на могилу отца. В маленьком шалаше рядом с могилой все это время сидел мулла и непрерывно читал священный Коран во благо усопшего.
Вот так ушел от нас отец, и мама стала вдовой. Теперь она стоит одна на террасе, между красивыми коврами и подушками, бледная и стройная, вся в черном. Из широких, богато вышитых рукавов черного наряда выглядывают белые тонкие руки; светящиеся, глубоко посаженые глаза оттеняют ее нежное узкое лицо, редкая улыбка обнажает ровный ряд перламутровых зубов. Рядом с нею жизнь кажется спокойной и уверенной: все вещи лежат на своих местах, все события происходят своим чередом. Если же мои глаза ее не видят, то в сердце тут же возникает тревога и печаль.
Если мы одни, то я сижу у нее на коленях, прижимаясь к ее платью и вдыхая приятный запах, исходящий от нее. Никто не должен этого видеть, никто не должен застать меня, мальчика, на коленях у женщины. Мне стыдно, но я не могу устоять перед этим искушением.
Иногда меня охватывает озорство, и я пою одну из тех песен, которые когда-то воспевали ее красоту: «О Ханика, цветок из рода Ангурасул, ты лучшая из райских гурий…» Но горе мне, если это услышит моя мама. Ведь автором этих строк был мой отец, который теперь лежит в сырой земле. И звучание этой песни из моих уст показалось бы маме кощунством. А моя сестра Патимат, которая только начинает прислушиваться к речам молодых мужчин, говорит, что она не понимает этого: если бы кому-нибудь пришло в голову посвятить ей красивую песню, то она была бы рада слушать ее в любое время и в любом месте. (См. акварель ‹…›.)
Но после смерти нашего отца остались не только его стихи. Семь его портретов в лице семерых детей окружали маму, которая неустанно заботилась о них и днем и ночью.
С сыновьями она была тверда и мужественна, чтобы не выродилось доброе семя отца. Она понимала, что с детьми нельзя обращаться как со своей собственностью, например, как со стадами, платьями или утварью. Наоборот: она должна их постепенно выпускать из своих нежных рук. Дочерей она хотела передать тщательно выбранным мужьям, а сыновей отправить за пределы родины в школы, где учился их отец.
Конечно, наступают и благословенные дни, когда дети снова возвращаются в родительский дом. Так, вернулся в отпуск самый старший сын Мохама, вылитый отец. Веселый и приветливый, с мягкой темно-русой бородой, он нравился всем. И я завидовал ему, особенно его необыкновенно голубым глазам. Мне очень хотелось иметь такие же. Как-то я снова сидел тайком от всех у мамы на коленях. И тут она неожиданно спросила: «Что с тобой, сынок? Почему ты такой печальный?» И я ответил со слезами в голосе: «Я хочу такие же глаза, как у брата Мохама», а мама мне сказала: «Послушай, сынок, какую легенду расскажу я тебе о происхождении голубых глаз. Когда всемогущий Аллах (честь и хвала творцу всего сущего!) создавал мир, он сотворил в своей бесконечной мудрости и огромное прекрасное голубое небо. Из оставшейся голубой материи он сделал всем добрым и ласковым детям голубые глаза. А затем он взялся за создание темной ночи из черной материи, из излишков которой он сделал непослушным, вспыльчивым и упрямым детям с темным сердцем черные глаза». Так сказала мама. И тогда я с дрожью в голосе спросил: «А если я теперь буду все делать правильно, превратит ли Аллах мои черные глаза в голубые?» На что мама, нежно прижав меня к своей груди, ответила: «Очень трудно человеку изменить свою природу. Да поможет тебе Аллах в твоих стараниях, сынок».
Три моих старших брата учились за счет русского правительства в школах Ставрополя и Темир-Хан-Шуры. На каникулы они приезжали в красивых белых мундирах с серебряными пуговицами, которые они уже на следующий день сменяли на привычную для местных жителей черкеску. Между горными аулами и городом не было ни железной дороги, ни регулярной почтовой связи. Чтобы после каникул добраться до места учебы, нашим ребятам приходилось несколько дней ехать верхом до Темир-Хан-Шуры, а потом еще до Грозного, откуда начиналась железная дорога, ведущая через Чечню.
Почти у всех знакомых и близких нам семей дети учились в Ставрополе, Баку и Темир-Хан-Шуре, и все они одновременно приезжали на каникулы домой, так что у нас часто собирались веселые молодые люди. Они постоянно музицировали, танцевали, пели, и поэтому приезд моих родных и двоюродных братьев, привозивших много новых впечатлений, гордых и важных, был для меня огромным событием, приятно нарушавшим спокойное течение нашей провинциальной жизни. Разумеется, молодые мужчины не хотели брать меня, маленького мальчика, с собой на соревнования по метанию камня, верховой езде и гимнастике, но мне почти всегда удавалось уговорить их.
На охоту, любимое развлечение моих братьев, каждый брал с собой сокола, на шее которого висел золотой бубенчик и маленький медальон с именем хозяина, а также одну из наших быстрых и проворных борзых. А я, бежавший рядом с ними, старался быть им полезным, оказывая всевозможные услуги. Как прекрасно прохладным туманным утром в горах, когда все наполнено таинственными приготовлениями в дорогу! Лето было в разгаре, уже созрели зерновые, но жатва еще не началась. То тут, то там на маленьких разбросанных, еле приметных на скудном горном ландшафте полях сидят куропатки. Рассказывают, как однажды один крестьянин целый день тщетно искал свое поле и в конце концов снова вернулся туда, откуда он начал поиски, где он бросил на землю свою большую черную бурку. Когда он поднял и одел ее на себя, то увидел, что именно под нею и находилось его пропавшее бедное, маленькое поле. Оказалось, что он нечаянно прикрыл его своей буркой.
Я иду рядом с охотниками, неся запасы еды и держа в руке старый пистолет, постреливая из него, чтобы услышать эхо.
Как прекрасна летняя пора! Особенно интересно во время косьбы, когда в этом участвуют все женщины, независимо от их общественного положения. Они приглашают нас принять участие в их трапезе, песнях и танцах. Если выдается хороший, удачный день, то можно легко добыть от сорока до пятидесяти куропаток и диких голубей. То, что тяжело нести, отдают собакам и соколам.
Уставшие, но счастливые возвращаемся мы с добычей домой. Навстречу нам бежит добрая Хади, чтобы снять тяжелую ношу с наших плеч. А мы, держа соколов на руках, с гордым видом въезжаем во двор, где дичь тут же зажаривают на вертеле. Мы наблюдаем за происходящим с террасы. В нос бьет знакомый запах ощипанной дикой птицы, острый запах дыма и, наконец, чудесный аромат жареного мяса, такой приятный и дразнящий! Ожидание томительно. Но вот уже разносят еду, и мы с удовольствием принимаем ее в руки, сидя за низкими столиками. Из женской половины здесь присутствует только наша мама. Милая мама, я всегда ношу твой образ в своей душе и вижу тебя, окруженную молодыми и красивыми сыновьями, наполняющими твое материнское сердце гордостью.
Моей любимой игрушкой был маленький сокол, которого я сам дрессировал, но он при этом трижды улетал от меня. В последний раз мне его вернул знакомый из Кегера, прочитав мое имя на бубенчике. Я очень привязался к нему и всегда носил его на руке, когда я, как настоящий мужчина, с кинжалом и саблей на боку ходил по аулу.
Как-то я попросил Каира взять меня с собой, чтобы наконец испытать своего сокола на настоящей охоте. Каир был самым вспыльчивым и необузданным из моих братьев. В этот раз он один остался дома после каникул, так как за недисциплинированность был исключен из гимназии. Все его друзья уехали, и он принял меня в свою компанию, потому что ему было нужно окружение, смотрящее на него с восхищением.
Была осень, и мы отправились в Урулгоциб, где были самые лучшие поля для охоты. Собаки начали бегать, Каир крепко держал своего сокола в руке, а я старался подражать ему во всем. Когда куропатки взлетели, мы освободили соколов, и они устремились ввысь. В мгновение ока мой сокол успел схватить добычу и опуститься с нею на землю. Я подбежал к нему, свернул куропатке шею и сияющий появился перед братом. И только теперь я заметил, что его сокол остался без добычи и праздно парил в небе. Напрасно Каир размахивал красным платком и зазывал свою птицу: «Пу-пу-пу!..» Все выше и выше поднимался сокол, и все больше гневался старший брат. И тут сын нукера, которого мы взяли с собой, рассказал, что наш младший брат Бари, то ли пожалев птицу, то ли желая подшутить над Каиром, накормил ее перед охотой голубиным мясом. И мирный, сытый сокол, вовсе не настроенный на охоту, несмотря на призывы, не хотел возвращаться. Каир пришел в ярость и отнял у меня моего сокола, чтобы продолжить с ним охоту. Расстроенный, я бежал рядом. «Не к добру все это»,— подумал я.
Мы бежали по крутому горному оврагу наверх, к голому полю, на котором, как мы думали, было много куропаток. Неожиданно мой маленький сокол растопырил свои перья, и мы увидели грозную тень орла, летящего вдоль противоположного склона. Тут даже самый смелый и опытный сокол мог почувствовать себя беспомощным. Плохое предзнаменование! Как только опасность миновала, Каир спустил собак. Значит, он решил, несмотря ни на что, продолжить охоту. Куропатки взлетели, и он подбросил сокола. Но, увы, перепуганная птица не поднималась, как обычно, гордо и смело ввысь. Еще одна попытка, и снова неудача! И тут Каир вышел из себя, и вместо того, чтобы подбросить сокола вверх, он со всей силой швырнул птицу на каменистую землю. Она жалобно рухнула вниз, из ее груди потекла кровь. Горько плача, я схватил своего раненого любимца и убежал. Со слезами на глазах за мной бежал и сын нукера, а Каир стоял как ни в чем не бывало.
Я долго не мог успокоиться, все плакал и плакал. Я решил подкараулить Каира и выстрелить в него из толстого ружья с серебряной насечкой, которое висит в большой комнате. Я это обязательно сделаю, подумал я про себя. Всю ночь напролет, не сомкнув глаз, я сидел на корточках перед моим соколом, стоявшим на одной ножке с висящим раненым крылом и жалобно смотревшим на меня. Всю ночь бедная птица боролась за свою жизнь, но безуспешно. На рассвете она умерла. Наверное, никого и никогда не оплакивали так… Я похоронил маленький трупик со всеми почестями и пытался возненавидеть брата, хотя от мысли застрелить его я уже отказался.
Несмотря на то, что позднее у меня было еще несколько соколов, ни одного из них я не смог полюбить так, как первого, и никому из них я не повесил его бубенчика…
Однако постепенно моя печаль ослабевала под воздействием маленьких радостей, приносимых чередой будничных дней. Самое яркое событие выпало на весеннее время. Как только солнце вошло в созвездие Овна, начался Оцбай, праздник первой борозды, когда земля принимала первые семена. Это был чудесный праздник, с ним в моей памяти связаны радости детства и сияние утренней зари. Его отмечали мои предки еще во времена древних языческих богов.
В наши дни он проходил так: сначала все мужчины вместе с дибиром {19} и другими представителями духовенства собирались в одном из богатых домов на большой молебен, после чего они, распевая священные молитвы, шли к могилам отцов и памятникам у крепостной стены, воздвигнутым в честь павших на чужбине. Тут их души нашли покой. Наш дед Манижал Мохама, погибший под Карсом, тоже был похоронен здесь. На горных вершинах все еще лежал снег, но у их подножий уже вновь зарождалась жизнь. Сюда пришла весна! А какой ясный, четкий, неповторимый облик имеет каждое время года в горах! Земля стала по-весеннему влажной и темной. Слабое дыхание нежной зелени казалось тонкой вуалью, наброшенной на кусты. Радостное солнце светило всем сверху со всей силой, душистая туманная дымка нисходила на нас, как его дыхание. В ветвях голых деревьев пели дрозды, то тут, то там в зеленой траве виднелись крапинки весенних цветов. Мужчины с молитвами дошли до поля, и теперь должно было начаться то, чего с нетерпением ждали жители села. Мы, дети, с широко раскрытыми от любопытства глазами смотрели на взрослых. Малыши глазели на все происходящее, сидя на руках нарядно одетых матерей. Вперед вышел дибир, одетый в причудливый наряд: на нем был вывернутый наизнанку овчинный тулуп, на голове была огромная папаха, надвинутая глубоко на лоб. Все это придавало ему грозный вид. Наверное, так выглядели когда-то древние боги полей и лугов.
И вот они подвели двух молодых волов, кудрявые лбы которых были увенчаны первыми цветами, и впрягли их в стоявший наготове сверкающий плуг. Сам дибир, ученый муж, повел быков вместе с плугом по полю. Мягкая земля поднималась тяжелыми, влажными пластами, а за дибиром шел Салман и бросал равномерными движениями семена в дымящиеся борозды. После того как пахарь и сеятель дважды прошли вдоль поля под благоговейное молчание сельчан, закончилась первая, самая торжественная часть праздника Оцбай, само священнодействие. Затем началось веселье, шутки и прибаутки без конца и края. Мужчины состязались в метании камня, в конных скачках, фехтовании и беге наперегонки. Победителям вручался почетный приз в виде куска сверкающей мягкой шелковой ткани на рубашку, на котором лежал настоящий символ весеннего праздника — гигуч, большой как колесо телеги. Если я скажу, что гигуч — это большой бублик, украшенный орнаментом из медовой глазури и выложенный яйцами, такими же как во время христианской Пасхи, то это будет лишь его жалким описанием, ничего общего не имеющим с его действительным великолепием. Но я вынужден ограничиться этим. Мы, дети, тоже получали в этот день каждый по маленькому гигучу. Свой я из благоговения долго не решался съесть, потому что его пекли всего один раз в году, к празднику Оцбай, а до следующего года нужно было еще так долго ждать.
Праздник завершался торжественной трапезой в доме главного победителя спортивных состязаний, которая сопровождалась веселой музыкой, танцами, продолжавшимися до ночи. На следующее утро уже на всех полях работали люди. Снова начинался год крестьянина. И на все это вечное движение по-отечески взирали вершины гор.
Позднее, в мае, начинался сенокос, а в нашем большом хозяйстве не хватало рабочих рук. Приходилось нанимать жителей других аулов, чтобы вовремя успеть скосить и собрать сено.
Это было так замечательно, когда я со своей маленькой резвой козой бродил в толпе аульских мальчишек или ездил с мамой на лошади по лугам. Со всех сторон раздавались звуки песен и танцев. Женщины косили, а мужчины отбивали косы, блестевшие на солнце. Все работали без устали! Но когда мы с мамой подъезжали к косарям, это означало, что пришло время отдыхать. Тогда все устраивались поудобнее, пили бузу * {20}, играли, перебрасывались шутками, а моя мама смеялась вместе с другими женщинами. А когда на землю опускался вечер и косари после долгой и утомительной работы возвращались домой, день на этом еще не кончался. Еще издалека можно было услышать поющие голоса и почувствовать запахи вкусно приготовленной пищи. А после сытного ужина неутомимые работники не отказывали себе в удовольствии еще потанцевать и поиграть в веселые и подвижные игры. Далеко раздавались их смех, шум и музыка. И лишь с наступлением темноты устанавливалась в ауле тишина. Но как только на рассвете раздавалось пение муэдзина и слышался стук башмаков стариков, идущих на молитву в мечеть, косари снова отправлялись на свою нелегкую, но приносящую радость работу.
В августе во время жатвы все происходило точно так же. Когда на полях, расположенных террасами, появлялись снопы, наступало великое время для нашей Хади, которая была родом из высокогорного аула Кула. Как быстра и неутомима была она в работе. Никто не мог сравниться с нею в косьбе, жатве и в вязании снопов. Она часто работала одна на самых дальних полях. В один из вечеров Хади возвращалась с поля не одна, а с новорожденным ребенком, которого она рожала без чьей-либо помощи, и сама же пеленала. Хади была плодородна как сама матерь земля. Это возбуждало мое любопытство, и я пытался узнать у Хади, откуда только она брала так много маленьких детей. «Я нахожу их в поле во время жатвы, как птичьи гнезда и маленьких зайчат»,— ответила она мне, улыбаясь, а женщины же хихикали при этом. «А если их не заметить, то можно ведь нечаянно задеть серпом так, что они могут умереть?» — «Да, да, такое тоже иногда случается,— сказала Хади спокойно,— но вскоре можно найти и другого ребеночка». После таких рассказов я просил маму пойти со мной в поле, чтобы там между стеблями пшеницы и цветами мака найти маленького ребенка. Однако моя просьба оставалась безответной. А Хади тем временем уже принесла себе с полей целую кучу детей, которых никто и не считал. Все дети бегали вокруг, веселые и здоровые.