В ЗЕРКАЛЕ ПИСЕМ [7] (1968-1980 гг.)

В ЗЕРКАЛЕ ПИСЕМ [7]

(1968-1980 гг.)

Мария Вега! Окликаю

Вас, как высокую звезду!

Да, Вы – звезда, да, Вы – такая,

И я Вас на земле найду.

Светлана Соложенкина

1.

19 февраля 1968 Берн

Дорогая Светлана Львовна!

Как только я получила Ваше письмо и книжку с фото, я в них ушла целиком и провела с ними несколько замечательных дней…

Ваше прекрасное стихотворение, посвященное мне, меня и растрогало, и обрадовало. Это такой горячий, искренний и родной отклик из Отчего Дома, на целую длинную жизнь вдали от него, что ощущенье раскрытой двери, в которую входишь, вернувшись из скитаний, меня теперь не покидает. Наш общий Отчий Дом подал мне знак через Вас: в Вашем лице сама Родина заговорила со мною, с пониманием, утешеньем, надеждой и дружбой. Мне очень тепло от Ваших стихов, от письма, от того, что Ваша карточка стоит передо мною. Конечно, если попаду в Москву, непременно к Вам явлюсь, и как всё будет по-настоящему, по­родному, по-дружески, от Вас ко мне и от меня к Вам!

Что касается книжки, – мы с мужем не раз перечитывали ее, и врозь, и вместе, отметив, прежде всего, тот благородный ход чистого стиха, который всё дальше и дальше уходит из русской поэзии. У тех, кто его еще кое-как поддерживает, он звучит сухо и скучно, чаще всего в разлад с мыслью и образом. В Вас чрезвычайно ценна гармония формы с музыкальностью, образом и мыслью, и та краткая, легкая точность, с которой стих ложится на бумагу…

Очень прошу Вас, дорогая Светлана Львовна, не порывать установившегося контакта и посылать мне стихи. Ведь это – живая вода!

Мы «едем» в Москву не первый год и никак не можем доехать. Однако этот год сильно просветлел и, кажется, будут устранены несносные и нелепые препятствия к нашей поездке.

Желаю Вам всего, всего доброго и еще раз огромное спасибо!

Ваша Мария Вега (Ланг)

2.

10 апреля 1968

Дорогая Светлана Львовна!

Благодарю Вас очень, очень за такое чудесное письмо и за присылку фотографий. Для меня всё это было огромной радостью, и, по правде говоря, меня всё время так тянет смотреть на Урал, на рябину, на Светлану в ватнике, перечитывать письмо и стихи, что я всю свою работу делаю, спустя рукава, а ее ужасное количество, особенно переводов на французский самой себя, и все к сроку, я же везде и всюду только и делаю, что опаздываю. Но по не так уж важно. Гораздо важнее – радость неожиданно найти, и тридевять земель, такого родного человека и так им насквозь прогреться, как я прогреваюсь всем, что от Вас приходит.

Стихи Ваши, чем больше вчитываюсь, тем больше люблю Всем своим существом понимаю, что для Вас это главное, потому что я такая же, и стихами одержима при всех обстоятельствах и в самые неожиданные минуты…

Как непохожа Ваша жизнь на Родине на всё то, к чему мы привыкли в так называемом «рассеянии»! Что втолкуете людям, которые в школах зазубривают на всю жизнь такие пышные прописи, как например: «Лучшим образцом прозаического изложенья мир считает Шатобриана», и ученикам ставят отметки в зависимости от того, насколько они подражают стилю Шатобриана. Никто здесь не поймет, что можно писать работу о подходе поэта к природе и об ее изображении в стихах, так же, как непонятно существование какой бы то ни было литературной школы и уж тем более института.

Меня очень волнует и интересует, что Вы написали или напишете в своей диссертации на эту замечательную тему о поэте природе. Мы с мужем за эту тему ухватились и проговорили целый вечер. Сможете ли мне, если не прислать копию (вот какая я стала требовательная!), то хоть вкратце написать, как Вы этот вопрос разрешили. Интересно, вообще, знать, чего ждут от советского поэта.

Меня поражала, и в Париже, и в Америке, та жадность, с которой там набрасываются на приезжающих советских поэтов, Иногда сдается, что это простое любопытство, как к новому блюду, но русская поэзия никак не отражается на иностранцах, которые всё больше уходят в заумность и абсурд. Во Франции, где Евтушенко осаждали чуть не с драками, после него начали особенно возносить Превэра: «Вот это новатор! Какая смелость! Как он ушел вперед от рутины!» А вся его смелость в наборе невероятных слов и полном отсутствии знаков препинанья, так что не понять, где фраза начинается и где кончается… Здесь на поэзию смотрят как на абстрактную живопись: вам что-то дали, извольте сами понимать и толковать…

Заговорив о живописи: еще одно звено, связывающее меня с Вами! Я рисовала с самого раннего детства, унаследовав эту способность от отца, который был очень талантлив и обладал «абсолютным слухом» в красках, как музыкант в музыке. В Париже, задолго до гитлеровской войны, получила диплом парижского Салона и впоследствии не раз выставляла в частных галереях, но параллельно с этим урывала время, чтобы работать в школах-студиях, изучая натуру и т.д. Больше всего меня всегда тянуло к театральным декорациям. После войны мне удалось поставить в одном из театров, где постоянно играла русская труппа, три моих пьесы, к которым все декорации я сделала своими руками. Комната, в которой я их делала, была маленькая, а сцена – 14 метров ширины на 9 глубины, и к тому же высокая. В пьесе, нуждавшейся в очень трудном оформлении, надо было, в последнем действии, дать полустанок в сумерках и глубокую даль с холмами и уходящей вдаль дорогой, где зажигаются сигнальные огни, зеленый и красный. Развернуть «даль» на всю ширину сцены и не ошибиться в размере и точном месте, где мигают огни, было делом чистого вдохновения. Я прикрепила к деревянной распялке две маленьких лампочки от карманного фонарика и вымазала одну зеленым, другую красным, провод был спрятан за «холмом» и дальнейшее я поручила театральному электротехнику, который довольно скептически повертел в руках эту странную маленькую штучку… Все, кто видел, приходили в ужас, – какая наивность, мол, в серьезном театре позволять себе детские игрушки, просто курам на смех. Я не сдавалась и вот, в день генеральной репетиции, забравшись, в зрительном зале, в самую даль, просмотрела я действия, удивившись, что все пропорции соблюдены (нетрудно было их потерять в крошечном пространстве, где я работала, по кусочкам, да еще чаше всего лежа на полу). В первом действии, которое проходило на небольшой площади бедного квартала, с облупленными каменными стенами, заклеенными всякими афишами, высилось огромное, корявое, осеннее дерево, обнесенное железной решеткой, и всё кругом было усыпано желтыми листьями, а вдаль, с горы, спускался переулок, со старыми фонарями, какие еще можно видеть на окраине Парижа.

Получилось вполне удачно, но я с волненьем ждала последнего акта с полустанком, а моя приятельница, Софья Михайлова Радищева (мать Кирилла Радищева, героя французского Сопротивления, о котором написана моя поэма ), меньше волновалась за свою роль в пьесе (она очень хорошая актриса), чем за мой позор с оформленьем. Наконец дело дошло до последнего поднятья занавеса, и вдруг, все присутствующие на репетиции, как по сговору, начали аплодировать. То же самое произошло и на самом спектакле: взрыв хлопков, просто раскат грома, перед сценой, где еще не появились актеры. Знаменитые сигнальные огни так прелестно горели в дали, казавшейся туманной, лилово-голубой и бесконечной, и столько было настроенья в одиночестве полустанка и в далеких деревушках, где начали зажигаться огоньки, что я сама себя готова была поцеловать.

Один акт этой пьесы, между прочим, был приобретен Моск­вой. Мне прислали магнитофонную ленту, которую я храню, как реликвию. Играли артисты МХТ, театра Сатиры и театра Вахтангова. Должна сказать, что парижская труппа, в которой играли старики Павлов и Греч – бывшие артисты МХТ, а также их ученики, и хорошие актеры эмигрантской пражской труппы того же МХТ, были на высоте и, что самое интересное, – прослушивая московскую игру, я удивилась полной одинаковости исполненья, – настолько и те, и другие, одинаково поняли свои роли и автора. Как мне всё это было приятно и сколько волненья, когда первый раз была поставлена лента, и заговорили живые голоса!

Потом уже и играть было некому и негде. Театра больше нет нигде, артистов тоже. Существует, в Париже, студия, где молодежь старательно избавляют от вопиющего французского акцента и, нанимая время от времени залы для показательных спектаклей натаскивают ребят на Островского, получающегося грустно офранцуженным. В Швейцарии, в Лозанне, есть, говорят, какая-то ревностная группа любителей, и это всё.

Меня очень тронуло то, что Вы прислали мне снимок с рисунка на печке. Очень хорошо, и опять – очень «свое», так как я сама большая любительница рисовать, если не на печках, которых нигде нет, то, во всяком случае, на стенах. Швейцария мой пыл обуздала: мы живем в меблированной квартире и чужие веши неприкосновенны.

Кстати, о Швейцарии. Я ее люблю больше всех стран, в которых жила долго или недолго, Прежде всего, за ее природу. Мы избаловались тут изобильем берез и рябины, лесами, похожими на родные, и буйством цветов, которые швейцарцы любят и хорошо знают, Вот уже зацвели кругом все сады и садики, скоро у нас под окнами зацветет сирень. Есть и соловьи. Кода солнце близится к закату, ветер доносит до нашего балкона запах стада, такой знакомый, совсем как дома, в деревне. Потом запах проходит и начинает пахнуть свежей, здоровой землей, травой, листьями, просто не надышишься. Вообще, помимо красоты, здесь много хорошего. Главное – спокойное достоинство и приветливость людей…

В 1963-м, приехав совсем недавно и мало кого зная, мы с мужем сильно заболели: Михаил Максимилианович – открывшейся диабетической язвой ступни, из-за которой дважды был разговор об ампутации ноги, я – нарывом в почке, камнем и общим заражением крови, так что нас вдвоем отвезли в госпиталь, где обоих выходили, продержав четыре с половиной месяца. Во Франции это было бы адом, в Америке понадобились бы огромные деньги, иначе погибай, а здесь, и сам госпиталь, и уход, и настоящая любовь к человеку, которая, сама по себе, активнее всяких лекарств, сделали эти месяцы одни из лучших воспоминаний и очень много нам дали для ума и сердца.

(Стихотворение «Дерево» относится к этой эпопее.)

Относительно нашего приезда на Родину: делаем всё, чтобы попасть в Москву в двадцатых числах сентября. Основной задачей была и есть победа над ногой Михаила Максимилиановича, который всего лишь месяц, как начал выходить и гулять… Я уже упоминала о том, что система жизни в Европе (в Америке, вообще, все кверх ногами, – я о ней и не говорю) так отличается от той, которой живете вы все, что самые простые вещи нам представляются сложными, может быть именно потому, что они проще, чем здесь. У нас есть только один близкий человек, который поможет и разобраться, и ориентироваться: это Ксения Куприна, дочь писателя, вернувшаяся на Родину лет десять назад, как раз после того, что блестяще сыграла главную роль в моей пьесе «Ветер». Она, конечно, возьмет под свое крылышко немного растерянных путешественников… Ксения (Киса для всех) – славный друг и хороший человек. Но, возможно, что в это время наша Киса будет занята или в отъезде, так как она актриса…

Мы ничего не знаем о простой повседневной жизни на Родине… Конечно, у страха глаза велики, наверно, все гораздо проще, чем кажется.

Просмотрела свое длинное письмо, вижу, что совсем не то рассказывала, что хотела, – увлекалась во все стороны, но на этот раз останавливаюсь. Вы пишете, что хотели бы знать о моей жизни, а она так непозволительно длиннее Вашей и так загромождена городами, скитаньями, людьми, встречами, впечатленьями, что не знаешь, какие камушки вытягивать из этой огромной мозаики.

Когда будете мне писать, расскажите побольше о советской литературе… Какая атмосфера, какая обстановка, что от вас требуется, как обстоит дело с изданием книг? Не удивляйтесь, – по­верьте, что если я Вам начну подробно рассказывать об издательском деле крут в Европе, то Вы себя почувствуете на другой планете и у Вас закружится голова.

Ваша карточка стоит в моем любимом углу, на маленьком окне, выходящем на балкон, и окружена целым садом какого-то неизвестного растенья, которое за два с половиной года разрослось из небольших двух хвостиков в целое покрывало, заняв большую стену и норовя вылезти в другую комнату. Под Вами и растением – столик с… (спрашиваю мужа: «Как эта штука по-русски?», отвечает: «Пикоп», совсем уж не по-русски. Оказывается, ни он, ни я не знаем! Хороши русские!) Словом – то, что здешние называют граммофоном, и все любимцы тут же, с Бетховеном во главе. Рядом – удобное кресло, в которое я спешу сесть, когда рассвет, и читать.

Вы нашли, что у меня «вид солидный», но ведь и годочков немало, хотя я их вовсе не ощущаю и нрав у меня весьма живой.

От души Вас целую. Привет папе, маме, сестре, отчему дому, рябине. От мужа – тоже, самый дружеский. Ах, как хочется скорее в дорогу! А ему-то каково будет повидать свой родной Морской корпус в Ленинграде, куда мы непременно поедем!

Ваша Вега

3.

21 августа 1968

Дорогая Светлана Львовна, пишу очень мало, так как 1-го сентября мы будем в Москве. Как только где-то пустим корни, позвоню Вам и буду с нетерпением ждать встречи. Всё, что произошло – выше всех ожиданий и надежд. Слов нет передать, что творится в уме и в душе… Спешу подать голос, чтобы Вы знали, что мы оба живы, Вас ни на минуту не забываем и радуемся предстоящей встрече. В редакции будут знать о часе прилета нашего «Туполева», также и Ксения Куприна, которая обещала встретить. Не распространяюсь о переживаньях, – Вы их не можете не понимать. Целую Вас крепко, от мужа сердечный привет. Кто сказал, что реки не текут обратно?

Ваша Вега

4.

20 октября 1968

Моя дорогая Светлана (упразднила Львовну и верну ее Вам через 10 лет!)

Да, ужасно трудно втягиваться во всё то, что отступило очень далеко в первые же московские минуты. Есть даже чувство виноватости перед садом, который так старается утешить меня осенними красками, подделываясь под Левитана.

Кроме огромной радости повидать Родину и друзей, опалам конечно, и досада на то, что чего-то не доделали, чего-то не досмотрели, о чем-то не договорили, особенно мы с Вами, – ведь столько хотелось спросить, столько узнать, понять, а всё свелось к оборванным встречам, из которых самая значительная – наш визит в общежитье, где вся атмосфера и, главное, Ваши этюды дали больше Вас, чем где бы то ни было в другом месте. Тут сейчас даже такие мелочи огорчают, как то, что я, например, не увидела сразу чудных редисок, которые нашла на подоконнике в номере «России», не поняв, откуда взялось такое чудо, а когда муж сказал, что оно принесено Вами, я возмутилась, что простого «спасибо» не сказала, причем все-таки забыла потом, в аэропорту, поблагодарить! Теперь эти редиски прибавились к тому, как трогательно и тепло Вы меня проводили до самой посадки в самолет, и я сказала бы, насколько это для меня ценно, если бы не боялась расчувствоваться и впасть в сентиментальность.

Живу с ощущеньем захлопнувшейся двери. Оба мы верим, что она откроется, но когда и как?.. Хорошо, что есть масса работы, и что вся она спешная, иначе было бы нелегко. Помогают и разные вещицы, привезенные с собою и как будто пахнущие Москвой: матрешки в ряд, самовар на подносе, янтарь на шее, остатки икры в холодильнике и, на почетном месте, – дудочка Алены и Ваш костяной домовой (которому в самом скором времени наденут ошейничек, чтобы носить на цепочке). Он, кстати, совсем не хотел от Вас уходить ко мне, а уж тем более улетать в Швейцарию: два раза выскакивал из сумки, в самолете и на вокзале, но удрать не смог, – я за ним следила, держала в строгости.

Пишите мне, – так нужно, чтобы контакт укреплялся!

Муж шлет Вам привет, а я от души целую и желаю удачи во всем, и рисуйте, рисуйте много, а когда-нибудь пришлите мне какой-нибудь маленький этюд, которого не жаль, и это будет большой радостью.

Ваша Вега

5.

8 декабря 1968

Дорогая Светлана, растерялась и заблудилась среди самых разнообразных дел. На первом месте – подготовка книги, происходящая преимущественно в голове, – так как я привыкла нескромно повторять слова Расина: «Книга готова, остается ее написать». Пока внутри меня не улеглись мысли, образы и слова, пока я не ощутила их пропорции и всего прочего, я бумагу не порчу, и со стороны кажется, что ничего не делаю, на самом же деле делаю и больше, и труднее, чем когда сажусь барабанить страницы.

Но какая радость – читать все прекрасные книги, которыми меня задарили в Москве! Как возмутительно, как обидно мало знали мы здесь о настоящей советской стране, как нехватало ее подлинного лица, только мерцавшего сквозь военные сводки, всегда на 90% затушенные паразитами в подпольных радиоаппаратах, во время самых страшных и героических военных операций! Как неясно мы себе представляли ту жизнь, когда о ней тускло и скупо говорили даже очевидцы, даже люди с Родины! Что делали бы люди, не будь на свете писателей? Стыдно признаться, но теперь я вижу, что здешнее представление о советском человеке весьма похоже на те портреты, которые делаются «по точному описанию», заочно, или на собственное мое, – в детстве, – представление об Англии, которое я строила по Диккенсу, с Лондоном, пересаженным мною в Петербург, невероятно фальшивым, но казавшимся мне настоящим. Книги иметь было очень трудно. Когда они начали появляться в продаже, в Европе, то на них надо было записываться, книжные магазины всё путали, по заглавию не угадаешь, что стоит читать, вот и получалось, что мы все топчемся на произведениях времен гражданской войны, да на белогвардейцах, надоевших до оскомины, как в жизни, так и в литературе…

Вспоминаю, что одна знакомая русская, в Берне, сказала мне как-то, что у нее случайно «завалялась» какая-то скучная книжка, которую у нее не хватает духа прочитать. Это оказалась прелестная лирическая повесть Владимира Солоухина, совершенно меня очаровавшая. Прочитав и возвращая ее моей знакомой, я кое-что рассказала о прочитанном, после чего очень скоро сказала мне по телефону, что «зачиталась», читала до утра и пришла в восторг. Потом она же только и говорила, что о Суздале, о Загорске, о кружевницах и охала, что ничего этого никогда не знала. Да и кто знал, кроме специалистов в той или иной области, да и то лишь «о прошлом», не представляя себе, как это прошлое выросло, перешло в настоящее и что оно из себя сделало… Простите, что я так распространяюсь на волнующие меня темы. Вас, Алену, тысячи Ваших современников не может ничто удивлять в своем доме, который все вы, так или иначе, строите. Невольно напрашивается маленький анекдот про лягушку, пораженную океаном и спросившую у рыбы: «Ну, как у вас там, в океане?» – «В каком-таком океане?» – удивилась рыба, для которой это чудо было привычной стихией. Я себя ясно вижу в роли такой лягушки!

6.

11 февраля 1969

Дорогая Светлана!

Только не думайте, что я Вас забыла.

В моем сплошном «мартобре», протерев глаза, я вдруг увидела, как далеко позади Новый год и как удлиннились дни, идя прямо в весну! У нас стоят морозы, всё белое, мохнатое, но яркое солнце мешает почувствовать прелесть зимы полностью…

Как продвигается Ваша работа, и как расцвели на грядках Фет, Есенин и другие, которых Вы разбираете по косточкам? Тот факт, что на грядке рос и цвел у Вас Фет, меня удивил, так как я к нему более, чем равнодушна, но начала думать, что чего-то в нем не дослышала, и что надо будет им заняться. Будет чудесно, если «из уст младенца» ко мне пришла истина! Как мне хочется узнать, что Вы о нем написали! Узнаю ли?

Где Вы были за это время, сколько этюдов сделано? (Об обещанном мне мечтаю, как о празднике). А я и писать не моту, такая у меня тоска по Москве.

Коротко и бледно сегодня пишу, – грипп меня разморил, а от гриппа и настроение кислое и кажется, что все-то нас в Москве забы­ли, посмотрели, какие мы, ну и хватит. Пожалуйста, опровергните!

Дорогая моя Светлана, только сегодня я пришли в нормальный вид и снова сажусь за письмо!

Сквозь грипп мучила мысль, что я обошла молчанием присланного Вами «Царя Салтана», так напомнившего мне детство. Я все рисунки Билибина знала буквально наизусть, потому что у меня были, вероятно, все сказки с его иллюстрациями, и я могу точно сказать даже, на какой странице какая. Это потому, что они связаны с коклюшем, когда меня держали в вазе, и я проводила время, срисовывая Билибина. Помню «Василису Прекрасную», вдохновившую меня на первую инсценировку и постановку «Василисы». Мне было восемь лет. Актеров, кроме меня, нашлось двое, две девочки, одна годом младше, другая на три года старше, очень высокая, и я ей дала роль царевича. Маленькая играла Бабу Ягу, а себя я, конечно, определила в Василисы. Весь спектакль должен был пройти в полной тайне от взрослых, которые были приглашены в последний момент, но не вмешивались ни в репетиции, ни в сооружение декораций. Это происходило летом, в имении теткиных друзей. Сама она должна была приехать из Петербурга накануне торжественного дня, и ей пришлось поручить письмом во что бы то ни стало привезти самую страшную маску, какую найдет, для Яги. Она раздобыла действительно страшную, один глаз с бельмом, нос крючком, из пасти торчат два клыка, и обрамлена эта физиономия рыжими космами. Я нашла, что маска очень похожа на рисунок Билибина, где эта Баба изображена в ступе, с помелом в руке, а руки у нее темно-коричневые от загара. Нужна была точность, поэтому, за неимением грима, я вымазала Олины руки йодом, только вот ступу сделать не сумела. Мы утащили у се отца свисток, в который ей надо было изо всех сил свистеть, для острастки. Русский лес (по Билибину) состоял главным образом из пальм и олеандров, которые садовник, посвященный в наши артистические секреты, привез ночью, прибавив к ним горы хвороста, опять же для шума, когда Баба Яга будет скакать через лес. Само собою разумеется, у нас были сарафанчики и настоящие лапти, в которых было очень трудно ходить. Самым «гвоздем» постановки я считала частокол вокруг избы, так как всё у того же Билибина Василиса стоит ночью перед избой и держит череп с светящимися глазами, а вокруг – частокол, утыканный черепами. Это было очень трудно, но помог тот же садовник, принесший по нашей просьбе, штук двенадцать шестов на подставках. На конце шеста, по моему указанию, он прибил дощечки и тогда уже оставались одни черепа, т. е., самое трудное, а времени было очень мало. Долго не задумываясь, я вырезала из белой толстой бумаги довольно странные шары с большими дырками на месте глаз. Снизу шары заканчивались острыми, как пилы, зубами, и зубы приклеивались к краю деревянной дощечки, на которой, за «черепом», должна была гореть свеча. Когда на «спектакле», в полной темноте ночи, появились эти странные белые шары с зубьями и со свечами, видными насквозь, непочтительная публика принялась хохотать, и, как ни странно, не угомонилась даже, когда Яга завыла в свисток и заскакала по хворосту. Царевич, в отцовском охотничьем костюме, который был ему невероятно велик, всё время делал вид, что крутит усы, намазанные жженой пробкой, и подбирал падавшие штаны, но в последнем акте, когда Баба Яга исчезла и пошла зажигать бенгальский огонь, мы с царевичем стояли, обнявшись, в густом дыму и верили в свою неотразимость.

Как всё это ярко вспомнилось от книжки, присланной Вами!

Билибина я хорошо помню в Париже. Мой отец был с ним знаком. Помню его большую мастерскую, его самого, с желтым лицом и небольшой бородкой, его жену, считавшуюся очень хорошей рисовальщицей по фарфору в Севрской мануфактуре, но главное помню его работы, которые были далеко не так хороши, как прежние, времен сказок. Он очень себя засушил, уйдя в графику всё глубже и педантичнее, потеряв и прелесть, и свежесть, став просто скучным. Знаю, что он вернулся на Родину и там много работал по реставрации…

Целую Вас крепко, поэт мои милый, и так хочу для Вас в еще молодом 69-ом году много счастья, удач, радости!

Привет от мужа, и он тоже просит нас не забывать.

Ваша Вега

7.

28 апреля 1969

Моя дорогая Светлана,

после того, что я уже давно получила от Вас такое, более чем милое, письмо, и стихи, и Левитана, и до сих пор не откликнулась, Вам остается только удивиться, но прошу Вас поверить, что я ни на минуту со всеми этими радостями не расставалась, если не в буквальном смысле, то во всяком случае – мысленно, начиная с того, что совершенно бесподобное Ваше стихотворение «В зеленом небе тишина…» каждый день, по много раз, повторяю, – оно заняло место среди самых любимых стихов. Знаете ли Вы-то сами, как оно хорошо? Мысленно я Вас за него просто цветами осыпаю и благодарю за то, что оно существует. Любимых стихов у меня не так уж много, вернее – самых любимых, своего рода избранников, да и то не всегда целиком, – иногда четыре, иногда две строчки, за которые жизнь отдашь. Так, например, всегда, везде, сквозь всё звучит «Белеет парус одинокий», но не люблю в нем «струю», «Просто любимых», – целиком любимых, конечно, много, но я говорю об избранных… Ваше «В зеленом небе тишина…» – это стихотворение волшебное, иначе не скажешь. В нем та магия стиха , которая так мало до кого доходит, а для меня – всего важнее.

За этюды – огромное спасибо. Они очень талантливы и сами по себе – стихи, так же, как Ваши стихи – картины. О нашей с Вами в этом похожести, скажу, что у меня тоже всегда эти два мира шли неразлучно рядом, рисунок всегда звучал стихами, и я так же, как Вы, писала к рисунку стихи, а стихи рисовала, пока не отложила кисти навсегда. Между прочим, забавно, что все художники всегда мне говорили, что я гораздо больше писатель, а все писатели – что я художник, а не писатель!

От Левитана, Вами присланного, тоже масса радости. Как я люблю эту «блоковскую» картину: в степи грустят стога. Вот художник, который звучит стихами…

Конечно, мы тут с огромным нетерпеньем ждем, когда познакомимся с Вашей работой на поливаемых грядках поэзии, а с Фетом Вы меня познакомили и пробудили желанье, наконец, его узнать, но пока что сижу на Тютчеве, Фета не раздобыла… Боюсь впасть в сентиментальность, но как Вы меня тронули и обрадовали всем тем, что говорите о моих стихах, которые, по-моему, похожи на орла из моего же стихотворения: «Клюв обломан, нет крыла, желтым глазом из угла смотрит в стену. Спит – не спит, в клетку наглухо забит». И все-таки, встретить любовь и признание себя, да еще на родной земле, даже если нет возможности выпустить орла из клетки, уже огромное утешенье, и не так остро чувство, что стихи плачут в ящиках стола, наглухо забитые в клетку.

По совету здешних опытных советских знакомых, я стучусь во все двери, чтобы разузнать, как поступить с возвращением на Родину. Ведь есть же у нас просторы необозримые, и если в Москве и Ленинграде ничего не получишь, то неужели подальше от центров такая же невозможность иметь крышу над головой? Михаила Максимилиановича влечет к себе Харьков (воспоминанья детства), но мы там никого не знаем… Мне интересно, существует ли в Советском Союзе такая простая вещь, как взять да и нанять квартирку, или же, как в Париже, это из области чудес? Как-то странно, что в Москве надо квартиру покупать . Откуда же взять такие огромные деньги? Этот мучительный вопрос просто в отчаянье приводит, а время летит, летит…

Читала сейчас Шишкова, «Угрюм-Река». Какие у него еще книги? Нигде не могу узнать, очень хотела бы.

Целую Вас крепко, дорогая моя поэтесса-художница, жду стихов, как хлеба насущного. От мужа сердечный привет.

Ваша Вега

8.

4 июня 1969

Дорогая Светлана, милое Вы мое существо, сколько мне радости от письма и стихов! Была рада и тому, что увидела Вас в «Голосе Родины»… Это – дом, в котором мы встречаемся, и дом мне очень близкий. Читая стихи, как будто сидела в редакции, в Харитоньевском. Я сейчас всецело в Москве, так как кончаю «Москва и москвичи» Гиляровского. Теперь, когда Москва уже знакома и ясно можно ее видеть мысленно, просто захватывает эта живая книга.

Приехать снова, т. е. «нанести визит», как в прошлом году» более, чем трудно, – слишком дорого… Вот и остается ждать чуда, что моя муза отличится и еще раз принесет мне литературную премию. Блажен, кто верует!

Кстати, недавно были вдвоем в нашем консульстве, где мне очень торжественно и трогательно вручили мою великолепную премию за рассказ в «Голосе Родины» (про моего негра в Америке). Щелкал фотоаппарат, и подали по этому случаю шампанское, но всё это дошло до меня значительно позже, уже дома, под вечер, и тогда я начала волноваться и переживать, а сидя в посольстве, так спокойно отнеслась и к поздравлениям, и к милой дружеской беседе, и к тому огромному перевороту, который в моей жизни произошел за те 8 лет, когда впервые никому неизвестная, «зарубежная» Вега начала работать из-за злосчастного рубежа, работать с родными людьми, печататься на Родине, а вот сейчас так чудесно и сердечно принята…

Но вернемся к Вашему письму и к стихам. Я так люблю сухие цветочки, которые нахожу, то в письме, то в Левитане, то в Фете. За присылку последнего благодарю, но… право, сухие цветочки все-таки мне больше говорят, чем, простите, Фет, у которого, для моего уха и пониманья, местами чудесный проблеск, находка, чаще всего звуковая, – но в общем я никак в него не могу войти. Возможно, всё дело в вибрациях, вероятно, мои вибрации не соответствуют, так, например, я искренне ненавижу стихотворение «На заре ты ее не буди…», а еще больше знаменитое «Рояль был весь раскрыт», где у поэта нет иной цели, как ее любить и над ней плакать. Посижу над книгою еще, авось, завибрирую в лад… А вот – четыре строчки одной совсем неизвестной авторши, которые для меня – и музыка, и картина, и душа, и ритм, и бесконечные вереницы встающих из-за образов мыслей:

Видите эти луны?

Слышите звоны моря?

А уходящие шхуны

Полны серебра и горя.

Такая же необъяснимая «магия стиха» и у Георгия Иванова:

Пахнет Волынью,полынью,

Пахнет тюрьмойи сумой, –

казалось бы, ничего особенного, ни нового, ни поражающего душу, а самый подбор магический, как у Бетховена, – фраза проще простого, пять нот, а так распределены, что за них и симфонию отдашь…

Что до Ваших стихов, то в них художник всё больше и больше выступает на первый план. Интересно, что Ваша стихотворная палитра нередко обходится без полутонов, без светотеней, и что в ней властно и размашисто разгуливают преимущественно сиреневый, синий, желтый и красный, на котором снопами и клубами буйствует снежно-белый, и по этой палитре видна и ощутима Ваша большая молодость, проходящая мимо полутона. Думаю, что Вам знаком художник Коро? Я очень люблю его дымную серебристость и мягкость, но особенно в нем очаровательны те связующие, трудно определимые полу– и четверть-нюансы, которыми, выходя из глубокой тени, он доходит до загорающегося солнечного пятна, и вот засветился неожиданно угол каменной стены, или ветка в чаще. Ветка как бы пылает красным золотом, а ни красного, ни золота в ней нет, как таковых: они получились от постепенного подкрадыванья тихих, нейтральных пятнышек, влившихся одно в другое, т.е. не от самого положенного красочного пятна, а от соотношенья тонов (если я правильно перевожу непереводимый французский термин). Кстати, позвольте дать Вам один совет, он из очень ценных и сразу помогает совсем по-новому смотреть и видеть. Дал мне его, в моей ранней юности, один большой художник, и я научилась «правильно смотреть» буквально в одну минуту. Я училась у него живописи. Кроме меня, было еще несколько учеников и учениц. Писали маслом. Задача была: окно, серенький день, на подоконнике толстая подушка снега, а в комнате, рядом с окном – темный деревянный пюпитр и на нем лист белой бумаги. Мазали честно «как видели» и получалось что-то странное. Одна девушка в отчаянии говорит художнику: «Ведь бумага белая, правда? Я ее сделаю белой, как вижу, а получается бурая». – «А вы, – говорит, – на нее не смотрите, смотрите между нею и снегом, в пустоту. Таким образом, глядя мимо обоих, вы видите и снег, и бумагу. А ну­ка, бумага сейчас какого цвета?» – «Кобальт? – кричит та. – Частый кобальт!» – «Ага, – говорит, – увидели? Ну и валяйте кобальтом, не бойтесь». Он давал очень трудные задачи, уча именно соотношенью тонов. «Если, – говорил, – ваша отравная точка синяя, идите от нее так, чтобы соотношеньем следующих красок дать нужный колорит». Был у нас натурщик, какой-то бородатый цыган с серьгой в ухе. Его укладывали на гипсовую подставку, на которой он лежал, облокотясь, сам очень смуглый, как из бронзы, и вот с этим живым памятником нас совсем замучили, со знаменитой «отправной точкой». Где-то – зеленый блик. Начинай с него. Бери веронез и иди постепенно от веронеза, всё дальше и дальше, находя связующие. На одном холсте получился человек из шпината, на другом из шоколада, а когда учитель стал поправлять шпинат и шоколад, ученики приходили в ужас: откуда он берет какие-то серые кляксы и другие, ни на что не похожие, однако от его неожиданностей натура оживала и превращалась в смуглое человеческое тело.

Эта лекция о живописи клином врезалась в мое письмо. В заключение хочу Вас повеселить, рассказав анекдот, очень неплохой. В 30-х годах Джоконду раза два как-то ухитрялись выкрасть из Луврского музея, потом ловили воров и она возвращалась на место, и вот, по этому поводу тут же придумали такое: шайка ловких молодцов выкрала «Джоконду» и отправляет ее в Лондон своим соучастникам, для продажи. Чтобы она благополучно дошла в нужный адрес, ее поручают художнику, и тот пишет на ней пейзаж. Картина едет в Лондон и вместе с этим отправляется туда телеграмма: «Уберите пейзаж, очистите то, что под ним, и продайте в Америку». Приходит ответ: «Убрали пейзаж, соскоблили Джоконду. Кому предлагать портрет министра внутренних дел?»

Целую Вас крепко, искренно Вас любящая Вега.

9.

26 сентября 1969

Дорогой мой Свет-Поэт, отчаянно запаздываю с ответом и прошу не думать, что Вас забываю, или ленюсь, или разлюбила. У меня было удивительно суматошное время.

Рада, если понравилось посланное Вам с оказией итальянское ожерелье, и очень хорошо Вас в нем представляю рядом с новогодней елкой, наверно такой же длинненькой и стройной, как Вы сами.

Спасибо Вам и Алене за участие в квартирном вопросе, но он для нас недосягаем, увы, из-за цены. И все-таки, несмотря на неодолимые препятствия, мы не теряем веры в возвращение домой.

Тут приезжала очень немолодая и глубоко несчастная моя приятельница из Парижа, и, чтобы ее развлечь, мы повезли ее в Розенгартен (сад роз), одно из прекраснейших мест в Берне, где около 600 разновидностей роз, самых удивительных оттенков и форм. Сплошное царство красоты и запахов, и все это на дымном фоне далеких гор. Там с нами заговорила группа советской молодежи – туристы, студенты, почти все с Кавказа. Рассказывали о Кавказе, куда я так мечтала попасть и не попала, а я, беседуя с ними, подумала, что ведь может же так случиться, что Вы попадете в Берн? Почему бы нет? Сколько писателей повидали чуть не всю землю?

Цветок с Урала, как и цветочки из Фета, вклеены в московский альбом с фотографиями незабываемых дней. Квартира наша совсем больше не швейцарская: куда ни взглянешь – всё русское, и корешки книг, и войско матрешек, и самовар, и пачки писем, и лица друзей в рамках. Киса Куприна прислала мне чудный подсвечник на две свечи, бронзовая девушка в кокошнике с подвесками, которая редких посетителей приводит в восторг. А Ваша присылка книги шаржей еще не кончила нас забавлять. Есть очень удачные, особенно удачен Евтушенко. Лучше такому остряку на зубок не попадаться!

Здесь у нас завелся большой чудак знакомый, который изобрел диковинную машину и собирается ею перевернуть весь мир Человек весьма образованный, с двумя факультетами (женевскими!). Живет он в соседнем городе, Нешатель, приезжал сюда, по своим машинным делам, раздобыл адрес и познакомился. Потом умолял приехать посмотреть его изобретение, и мы на днях собрались с духом, сели в поезд и отправились. В машине я, конечно, ничего не поняла, дошло до моей смекалки только то обстоятельство, что если у нас на Родине ее пустят в ход, то нефть уже никому не будет нужна, так как все машины на свете будут работать сами по себе, от этого мне стало грустно, но этот энтузиаст видит какой-то новый золотой век, в котором он забил Эйнштейна и сделал невозможное возможным. У этого чудака, кроме модели машины (масса рогов, торчков, рычагов и вид самый дьявольский), вообще полеты во все стороны, и всеми полетами он обирается переворачивать мир. Так, например, если машина, которая только чуточку не доделана, но это пустяки – так вот, если она будет доделана, – он будет поднимать Баха и Бетховена на новую высоту, чтобы «амплифицировать» их творчество, которое выиграет вдвое от его стихов, а стихи надо читать одновременно с симфонией или сонатой. Это он долго изображал, и я совсем скисла. Михаил Максимилианович ничего не выражал, но на лице у него была написана такая зеленая скука, что мне было смешно. Живет наш изобретатель в удивительной комнате, похожей на купе в вагоне и отделенной от маленькой кухни перегородкой, вроде иконостасов, где у него и Будда, и древнееврейское изречение из Экклезиаста, и символы Майи, и что-то полинезийское, и даже будто бы толстая книга, а когда корешок повернуть, – там его собственный лик из гипса, и он говорит, что заранее заготовил свою посмертную маску.

Мои скитанья по Швейцарии так непохожи на Ваши по родным просторам, что не могу не сказать о впечатлении от Цюриха и от Нешателя. Цюрих похож на огромный рот, забитый кривыми зубами в дырках. Это что-то каменно-бетонное, в лихорадочном припадке стройки, всё перекопано, гудит, гремит, никакой зелени… Что касается Нешателя, – городок малюсенький, узенький, прямо от огромного чудесного озера лезет на крутую гору, похож на курорт, и мне не по душе. С радостью вернулась в мой «Берноград», мой город-лес, с розовыми туманами и колоколами. По поводу Берна пишу всё время что-то, хотя, казалось бы, откуда время? Если спросить, какая из распыленных молекул пишет стихи, не смогла бы ответить. Может быть, во сне…

Кроме соперника Эйнштейна, мы совершенно никого не видели… Человеческие голоса у нас – это стукотня машинок и потом чтенье друг другу написанного, а общество очень забавное: я так раскормила и избаловала воробьев, что они являются в гости, один даже посидел на пишущей машинке, а другой уселся в корзину ям бумаг и не хотел вылезать. Пришлось вытряхнуть за окно.

Целую крепко, пишите! С огромным интересом жду, когда Ваша работа дойдет до победного конца. От Михаила Максимилиановича сердечный привет.

Ваша Вега

10.

25 января 1970

Дорогая моя Светлана, у меня очень неприятно начался год и, откровенно говоря, я немного потеряла голову: в парижском и издательстве «пропали» мои рукописи. Шюзвиллю, который по моей просьбе зашел туда, чтобы забрать рукопись, сказали, что пакет с нею уже послан на его имя. Почта на все запросы отвечала, что пакет попал в почтовую забастовку и она за него не ответственна. Начинать всю работу заново выше моих сил. Эта неприятность выбила меня из колеи, и мне надо было заставить себя переключиться, что я и сделала, усевшись за книгу о бабушке. Ушла в нее с головой и ни о чем другом не думала. Вероятно, из-за этого удара по темени, я и забыла Вас поблагодарить за пушкинский дубовый листик из Михайловского, который меня так тронул и обрадовал! Только вчера нашло на меня просветленье, я открыла книгу, в которую его вложила в ожидании, что куплю рамочку и поставлю в мой русский уголок, и тут же вспомнила, что я даже «спасибо» за него не написала, а ведь как была рада получить! Находка листика принесла, очевидно, удачу, потому что сегодня я говорила по телефону с Парижем, и Шюзвилль радостно сообщил, что, как ни странно, мои рукописи в издательстве внезапно нашлись. С меня точно какая-то пелена спала!

У нас на Родине никто не имеет представления о том, что делается в издательском мире Парижа, где, как пишет Шюзвилль, сидят акулы, гоняющиеся да моментальной наживой и делающие огромные состояния на самой низкопробной литературе, лучше всего продающейся. Об этом можно было бы написать книгу. Но зато, как отрадно знать такого чудесного старика, как Шюзвилль, у которого такое богатство знания, сила духа, любви ко всему прекрасному и настоящего рыцарства, как в отношении людей, так и в работе, которой он вдохновенно увлекается, говоря с восторгом: «Всю ночь работал и даже спать не хотел, так увлекся переводом о Матиссе с итальянского на английский». Если у меня сохранится способность так молодо радоваться переводу в его возрасте, то правда, и старость не страшна. Ну вот, после столь высокого примера, перейдем просто к житью-бытью. Сидим в густой зиме с 1-го ноября по сей день и поэтому, как все северные звери, здоровы. Не перестаем уповать на какое-нибудь чудо, которое вдруг свалится с неба и даст нам возможность поехать домой. Туманно наметились проблески новых возможностей, после разговоров в консульстве, только нужно терпение.

Недавно вышла в свет книга Ксении Куприной, за которую я так рада! Хорошо, что друзья всем с нами делятся, как будто мы рядом и не выпали окончательно из жизни и событий. Присылайте, присылайте свет в конверте (кажется, так начну стихотворение). И помимо стихов, от Вас с Аленой много света.

Чаще всего письма приходят утром, когда мы пьем кофе. Сначала звонок – два раза – значит, заказное, а если заказное – то от Вас. Потом длинный крик на лестнице почтальона утробным басом: «По-о-о-ост!» Он медленно ползет по лестнице, а тот из нас двоих, кто раньше успел, быстро спускается, встреча происходит на полпути. Потом быстро, кое-как дошатывается кофе, раскрывается конверт и сначала читается письмо (иногда два раза подряд), потом надо сесть поудобнее, закурить и, зажмурясь, слушать стихи. Когда же выйдет Ваш сборник?!

Не хочу ждать и, когда закончу бабушку, возьмусь за аккуратное перепечатанье и переплету две книжки, для себя и для Вас.

Крепко Вас, дорогая, целую и, как всегда, жду письма, когда выпадет отдых от великих трудов с диссертацией. Привет от мужа.

Ваша Вега

11.

23 мая 1970

Дорогая Светлана, сказать не могу, как была рада письму, стихам, Гоголю, Михайловскому, Палеху, сухому цветку и бесконечному Вашему вниманию. Поразились, кроме того, Вашему знакомству со стихами Игоря Северянина, так как считали его давным-давно забытым. Впрочем, не помнить нельзя, показательные образцы безвкусицы должны храниться. Какое-то ухо у этого Игоря, конечно, было даже музыкальное, чем у многих иных признанных, с их икотой и шершавостью. «Как хороши, как свежи будут розы, моей страной мне брошенные в гроб».

Не посылайте диссертацию, лучше дайте мне все 450 страниц в Москве (уже скоро!).

Показала некоторые Ваши стихи Шюзвиллю, он больше всего оценил «В зеленом небе тишина» и, не зная, что Вы художник сказал, что его особенно поразила красочность, словно всё увидено через резное цветное окно, и, конечно, много ахал по повод музыкальности стиха. Я очень горжусь моим любимым «зеленым небом». Это мне еще и потому близко, что всюду и всегда, в самых разных странах, мне запоминалось зеленое небо больше других, – родная стихия, но с голубым очень мало связано, так же, как с солнцем: всегда от него прячусь в прохладную тень, а в живописи люблю полутона, сумерки, рассветы.

Послала Вам статью, переведенную мною, она интересна, но. автора ее я не помню, я забыла написать на страничке его имя, и положила номер журнала в шкап и не помню, из какого номера переводила. Это на меня похоже и напомнило, как в детстве я должна была учить по-немецки огромный кусок из шиллеровской «Орлеанской Девы». Было это летом, в жару, мухи пищали на клейкой бумаге, мне хотелось в сад и от «Девы» я до слез зевала. Через комнату прошла какая-то теткина знакомая, которая у нее чай пила, и спросила меня: «Над чем ты страдаешь?» Я ответила. – А кто написал «Орлеанскую Деву»? – спросила она, на что я с негодованием ответила, что мне это абсолютно всё равно, и довольно с меня, в жару, самой «Девы», чтобы еще заботиться об авторе.

Сегодня выходила рано утром и всё Вас вспоминала, – как Вы оценили бы этот буйный праздник цветов. Всё кругом в цвету. На каком-нибудь пышном кусте вчера даже бутонов не было, а утром он весь покрыт круглыми белоснежными шарами с запахом резеды; чуть подальше – опять какие-то неизвестные выпустили тоже белые, во все стороны льющиеся фонтанные струи, а там каштан весь в свечах, а в траве, перед домом, желтые, лиловые, синие примулы. Даже гастрономические магазины выставили на улицу чащи ирисов, роз, гвоздик. Берн в это время замечательно красив. Моя обезглавленная подруга – береза, которой палач даже руки отрубил, всем смертям назло «переоделась» в новое платье, из голой шеи выпустила чудесные зеленые плюмажи и укрепила мою веру в бессмертье. Говорю ей, что скоро увижу ее московских сестер!

Уже известно, что полетим на «Туполеве», в пятницу, 14-го августа.

Целую крепко Вас и Алену, от мужа привет. Радуюсь, что с 450-ю страницами покончено, и что Вы можете резвиться на сво­боде.

Ваша Вега

12.

24 июля 1970

Дорогая Светлана!

С радостью читала письмо и, в частности, очень рада за Шюзвилля, который так много сделал для русской поэзии, а все следы растерял. Немедленно ему пишу и даже выпишу из Вашего письма всё, что касается его и Гумилева. Заодно, может быть, узнаете, есть ли следы работы Шюзвилля с Валерием Брюсовым! Мне кажется, нашему чудесному старику всё это будет живой водой. Он и во сне не видит, что его нашли в библиотеке.