Баталии, то бишь сражения. Полтава
Итак, граф снова на российском корабле, и капитан Петр ведет корабль через бурные воды, хотя в море их человеческих отношений чувствовался «отлив». Паруса корабля снова натянуты, несет попутный ветер, и в пути встречаются шумные гавани: битвы 1707, 1708, 1709 годов…
Первая не столь велика – при Головчино, вторая – важная, при Лесной, а третья, главная виктория – Полтава: Петр вынашивал ее десять лет.
Головчино же – как хворый ребенок. Шведов и русских разделяла речка Бабич, ничтожная речонка с топкими берегами. Шереметев – на взгорке, у леса, напротив – Карл, генерал его Реншельд. Внизу у оврага – Репнин, за ним – Гольц, с правого фланга храбрый Михаил Голицын. Куда двинется Карл, думали-гадали на военном совете: встречь Голицыну или Гольцу? Меншиков опаздывал (небось танцевал у Радзивилла?). С неба лило, гремело всю ночь… Кому, кроме Карла, могло прийти в голову в такую непогоду да еще ночью устраивать баталии? Но Реншельд выстроил полки, соорудил ночью понтонный мост, двинул артиллерию, лошадей – и высадился в самом болотистом месте, у Репнина, где его никто не ждал.
Хитроумный мальчишка Карл опять обошел старого вояку! Тем же внезапным маневром, что и под Нарвой: там был буран, тут – дождь. Фельдмаршалу все же удалось вывести войска из-под удара. Однако Петр снова был на него зол. Правда, положение спасти помог Шафиров – он написал Петру, что русские не добивались у Головчина победы, что «ретирада добрым порядком» была учинена, пушки неприятеля в болоте засели, путь Карлу все же не был открыт.
Петр не послушал тех объяснений и отписал: генералы под Головчином, должно, так «перелаялись, что швед, почитай, всех поодиночке перебил», одно хорошо – увели войска вовремя. «Нет, рано нам еще генеральные баталии разыгрывать!» – заключил он.
Но… Но баталия генеральная уже готовилась. Войско Карла XII приходило во все более плачевное состояние, ведя изнурительные походы по безлюдной, опустошенной земле. Солдаты голодали, срывали колосья ржи, мололи их между камнями и пекли лепешки. Мучились болезнями, а лечение какое? Три доктора: доктор водка, доктор чеснок и доктор смерть. Генерал Левенгаупт был смел и храбр, однако «один солдат – еще не полк».
Второй баталией – при Лесной – командовал сам Петр. 27 сентября он настиг Левенгаупта, и весь день 28-го числа там шел кровавый бой. Если раньше русские брали лишь числом, количеством, то теперь силы были равные, а потери шведов даже превысили русские потери… Карл впервые всерьез приуныл.
Петр жаждал виктории, и он ее, наконец, получил. Раньше казалось, что идет соревнование двух королей, игра, теперь сделалось ясно, что победа нужна государю для того, чтобы вывести свой народ из униженного состояния. Карл называл русских свиньями, лентяями, варварами, Петр хотел им дать чувство собственного достоинства. И шутил: у русских медали о двух сторонах, на одной – умаление себя, мол, куда уж нам со свиным рылом, на другой – самолюбивое зазнайство (мы и сами с усами, не нужен нам никто); он хотел каждому дать по ордену Достоинства…
Петр, меткий на слова, говаривал: ежели Бог церковь возводит, то не успеет он оглянуться, как дьявол уже в алтарь пробрался. Таким дьяволом в год Полтавы стал Мазепа. С самого начала царствования Петра пользовался он особым расположением. Когда же шведы приблизились к Малороссии, Мазепа повел тайные переговоры с Карлом, но Петр и тут (вот уж истинно обольстителен дьявол!) не хотел верить. Пострадали многие невинные люди, прежде чем Петр поверил в измену Мазепы, лишь после того в Успенском соборе возгласили ему проклятие.
Карл между тем рассылал по Малороссии манифесты о том, что храбрые казаки свергли московское иго. Лев, что красовался на знамени Карла, двигался западными окраинами России; ранее он вступил в союз с Польшей, теперь к нему примкнул Мазепа, к тому же Карл был уверен в поддержке Турции, которая тоже высматривала кусок лакомого российского пирога…
– Что надобно делать нам, чтобы не давать покоя шведскому льву? – спрашивал Петр.
Шереметев придерживался прежней тактики: собирать небольшие группы, устраивать засады, кусать, наносить удары – и мигом исчезать, маневрируя конницей.
– А что надобно делать, чтобы брат мой Карл не понял главного нашего направления?
Не признававший риска, азарта, Шереметев отвечал: исподволь манежить неприятеля, томить его и терпеливо строить редуты в разных направлениях. В те дни между царем и фельдмаршалом укреплялось единодушие, возвращалось прежнее благорасположение.
Карл же в одной из коротких схваток тогда был ранен, и теперь его возили на носилках, закрепленных между двумя лошадьми. Окруженный верными солдатами-драбантами, он появлялся пред полками, горделиво объезжал армию, вешал ордена и знаки различия. И все же знавшие его чувствовали: нервы Карла XII сдают, его сбивают российские просторы, он слишком торопится с главной битвой.
Генеральная баталия близилась. Наступило 25 июня 1709 года.
В этот день, с раннего утра до вечера, не слезая с коня, Петр объезжал армию, все 24 полка. В каждом произнес горячие, воодушевляющие слова. В сопровождении командиров, в том числе Брюса и Михаила Шереметева, направился к артиллерии.
– Готовы ли вы к великой битве с королем Карлом? Не напугают ли вас его пушки да мортиры?.. – Черные глаза его сверкали.
Ночью состоялся военный совет. А в пятом часу утра царь был в ставке Шереметева. Услышал новость: «Изменщик убежал к шведам, знает, где стоит наш полк новобранцев, и непременно сообщит о том Карлу…»
– Какие на том полку мундиры?
– Серые. Ведано тебе, Петр, что привел их сын твой Алексей Петрович.
– Переодеть их в мундиры опытных нижегородских солдат и поставить на иную позицию.
Осмотрел шереметевскую конницу, пехоту.
– Зело благодарен вам, господин фельдмаршал! Прошу Господа Бога, дабы сподобил меня на пиршество победное, и вас хочу видеть в здравии и радости!
Воодушевленное лицо, горящие глаза, сила его передавалась солдатам, вселяя в них веру и волю.
26 июня пополудни, проведя смотр армии, отметив просчеты, уточнив расположения, потребовал: «Гвардейским штабам и обер-офицерам быть пред себя!» И обратился со словами:
– Карл похваляется разделить наше государство на малые княжества. Сим оскорбил он народные чувства. Дадим ли мы торжествовать ему?.. Готовым быть всем с сей минуты к виктории великой! Командующим артиллерией назначаю Брюса! Командовать конницей поручаю Меншикову! Верховным главнокомандующим пехоты – фельдмаршала Шереметева!.. Уповаю на вас! С Богом!
26-го числа русский перебежчик сообщил шведам, что завтра Петр ждет подкрепление с Урала – 20 тысяч. Карл от этого сообщения «пришел в великую робость, долго ходил безгласен, и оттого наипаче нога его в болезни умножилась».
И, опасаясь того подкрепления, по прошествии бессонной ночи Карл решил выступить раньше.
…Было серое мглистое утро, когда шведы подобрались к главным русским силам. Однако конный постовой Меншикова обнаружил неприятеля, русские быстро пришли в готовность и отбили шведов, забрав много знамен и пушек. Это сбило Карла, однако он снова бросился в наступление. Шведы побежали к русским редутам, только везде натыкались на мощные укрепления – Шереметев самолично проверял высоту и глубину редутов. Всюду били пушки, летели ядра, пороховой дым окутывал равнину. В девять часов утра силы неприятеля уже иссякли, и битва за редуты кончилась. Наступило затишье…
В шатре у Петра собрались генералы и командиры с Шереметевым во главе – теперь надлежало в дело вступать пехоте. 27 полков, сотни тысяч людей! На земле людей – что звезд на небе…
– Ежели Карл узнает, что у нас много полков, пойдет наубег! – сказал Петр. – Надобно часть полков отвести в резерв.
Шереметев не согласен, он, как всегда, за то, чтобы брать массой, его поддерживают, но решает Петр. Когда объявляют о резерве, никто не желает уходить с позиций, солдаты рвутся в бой.
Удаляясь из ставки, Петр обнял Шереметева и торжественно возгласил:
– Господин фельдмаршал! Назначаю вас главнокомандующим! Вручаю вам мою армию, извольте командовать баталией! И ожидать неприятеля на сем месте! С Богом! – И помчался к своей дивизии.
…Солнце поднялось высоко, когда после утренней атаки и короткого перерыва началась вторая, настоящая битва. Как и ожидалось, шведы бросили своих солдат туда, где был полк новобранцев в серых мундирах, но напоролись на жгучее сопротивление опытных солдат…
Заиграли трубы, барабаны, литавры, а громче всех – мортиры и пушки: в дело вступила артиллерия; круглые пахучие ядра прорезали дымный воздух… Шереметев у своего шатра наблюдает за ходом битвы, посылает гонцов, принимает донесения, отдает приказания. Дым, грохот, чернота, шум, крики. Пехота – как птица, а крылья ее – два конных полка… Где преображенцы, семеновцы? Где шведы, русские? Смешалось все.
Рукопашный бой уже кипит в лощине.
Пришло донесение, что в носилки Карла попало ядро, а драбанты его перебиты. Шереметев мчится следом, офицеры его гонятся за Карлом. Но тот исчез, как сквозь землю… Взяли только лошадь Карла да седло со знаком королевского льва.
Нарушая правила, фельдмаршал покидает свой пост, и могучая фигура его с саблей в руке устремляется на зазевавшегося шведа. Поблизости падает бомба, пороховой дым окутывает все вокруг. Шереметев падает, отброшенный взрывной волной. Мундир его осколком, будто ножом, прорезан, и сам он не чувствует, что контужен…
А тем временем Петр, увидав, что целым девяти полкам грозит оказаться отрезанными, что всё теперь зависит от этой минуты, мчится наперерез шведам! Успел – и повернул баталию! Платой за то была простреленная его шляпа, погнутый крест на груди и убитый конь…
Долго рассеивался дым над Полтавским полем. Долго подбирали раненых, еще дольше хоронили убитых, и мешались следы победы и горя…
Затем Петр призвал к себе генералов и командиров. Прибыли Меншиков, Брюс, Шереметевы… Петр (великий режиссер!) преклонял перед каждым из них колено, опускал меч, обагренный кровью, благодарил и целовал каждого.
Привели шведских пленных – принца Вюртембургского, Шлиппенбаха, Такельберга, Реншельда. Те бросали шпаги, склоняли знамена и становились на колени… Затем в шатре устроен был обед, на который были приглашены и шведы. Церемонно поклонился Петр пленным, широко улыбнулся (что это была за улыбка! – в ней и радость, и великодушие, и снисхождение, и коварство) и обратился с такими словами:
– Вчерашний день… брат мой Карл… просил вас, сподвижников своих верных, в шатры мои… на обед. А сам обещал быть хозяином на том обеде… Но не выполнил Карл свое слово, и теперь я пригласил вас и прошу отобедать…
Налив бокалы вина, сказал знатным пленникам:
– Выпить желаю за учителей, кои учили меня воинскому искусству!
– Кто же эти учители, ваше величество? – спросил Реншельд.
– Вы, господа шведы!
– Хорошо же вы отблагодарили своих учителей, – кланяясь, отвечал генерал.
Вчерашние смертельные враги, неприятели сидели за столом, полным яств, и не было в речах и лицах их вражды и ненависти. Шереметев же после контузии пребывал в каком-то чаду – голова гудела, слабость в теле. Однако пропустить исторический пир побежденных и победителей не мог. Более того, сказал тост:
– Победа любезна нашему сердцу, мы устояли и рады тому, господа генералы, но наипаче всех побед дорог нам мир… Сие государь наш сказывает, о сем и мы, слуги его, ответствуем…
Над Полтавским полем опустилась черная южная ночь. Мертвым сном спал фельдмаршал. А утром вышел из красного шатра с восходом солнца. По небу разлита была нежная, розоватая чистота – будто и не было грохота битвы, будто не почернела земля от пролитой крови. Однако еще не успел подумать про золотые июньские дни, как вдруг, сделав вниз несколько шагов, почувствовал острый, жуткий запах. Запах тот шел из лощины, где захоронены были тысячи убитых. Закопали их неглубоко, дни стояли жаркие, и смрад вырывался из земли. Шереметева закачало, он ухватился за край шатра и чуть не упал…
Спустя пять месяцев Россия, обе ее столицы, старая и новая, торжественно праздновали победу.
Семь триумфальных ворот было сооружено в Москве. Через них въезжали победители, через них шли и шведские генералы. На одних воротах нарисовано было солнце и колесница, на которой во весь рост изображен царь Петр. На других – знаки Зодиака: рак и лев, означавшие, что шведский лев, придя в Россию, раком пятился назад… На третьих – разрисованная Москва, облака и на орле царевич Алексей, посылающий против шведского льва свое нижегородское войско. Москва изукрашена аллегориями, а городские старожилы дивовались, почесывая в затылках и не разумея, что есть аллегория.
Три дня кряду сверкали фейерверки. В самый день торжества пришло еще одно радостное известие: государыня Екатерина разрешилась от бремени и родила дочь, названную Елизаветой. «Дочь Полтавской виктории, и суждено ей счастливое царствование!» – возглашали торжественно.
Достоинство московских жителей, которым озабочен был Петр, похоже, восстановилось, а царские недоброжелатели приумолкли. Царевич Алексей и сестра его Наталья также устроили в своих резиденциях приемы, на улицах выставили бочки с вином и пивом, с медом и сбитнями, и колокольный звон не умолкал по Москве семь дней…
«Поспешай, Боярд!»
«Жизнь – что дорога со взгорками, и с горы на гору, с горы на гору, – думал Шереметев. – А еще она, как день земной: утро рассветное – молодость, беззаботность, полдень – пора удач, а как перевалило за середину дня – готовься к непогоде, а там, глядишь, и мрак, ночь, конец…»
Два дня всего отдыхал фельдмаршал после Полтавы, а уж новый приказ Петра: «Добывать Ригу!» А Рига – не Украина. Местность голая, есть нечего, болезни, голод… А ему – идти, делать осаду.
К той беде прилепилась новая, пострашнее: началась чума. И уж не осадой, не пушками и мортирами заниматься надо, а карантинами да заставами, дорогами перегороженными да можжевеловыми кострами. Только можжевеловый огонь и помогал, им окуривали и людей и письма, которые писались.
Чума косила и осажденных и осаждающих, кажется, не хватало живых, чтобы хоронить мертвых. Целых три месяца длился этот ад.
В конце концов Рига капитулировала. Получив сие известие, Петр несказанно обрадовался, назвал ее «второй Полтавой». Шереметева встречали в Риге с почестями, с подобающей торжественностью. Да только мало его то радовало, более утомление да сокрушение о случившихся смертях испытывал… И знал, что день-два, и жди нового указа царя. Так и случилось: велено сперва ехать в Польшу, а потом – скорее! – на юг, к туркам.
Ох и злая та была дорога 1711 года! Сперва на санях, потом в коляске, затем в лодке (реки разлились). На Днестре велено быть спешно, в мае, и не жаловаться, что армия утомлена, что не хватает провианту – ведь 40 тысяч людей надо кормить, а край разорен. К тому же жара несносная и саранча…
И все же, превозмогая себя, подбадривая солдат, в июне того рокового, поворотного года Шереметев достиг реки Прут. Царь торопил: у турков-османов скрывался враг его Карл. Однако война та была не подготовлена, внезапна, нелепа – и Петр, кажется, впервые за всю жизнь растерялся. Он чуть не попал в мышеловку, в плен. Чтобы избежать сего, соглашался на любые условия, готов даже отдать туркам с таким трудом завоеванные Азов и Таганрог. И обещал. Но турки, не доверяя ему, потребовали заложников, причем из самых главных людей, Шафирова и Михаила Шереметева. Не задумываясь, Петр согласился. А каково Борису Петровичу отдавать единственного сына, наследника, сподвижника?
Около двух лет просидели заложники в Семибашенной крепости в Стамбуле. Все это время велись долгие, изматывающие переговоры, и царь не спешил. Когда же истек срок и пленники возвращались домой, Михаил, единственный его сын, надежда, опора, скончался. Мертвым препровожден был он в Киев и погребен там в Печерской обители.
В те дни Борис Петрович писал Апраксину: «Государь мой, Федор Матвеевич! При сей оказии вашему высокографскому сиятельству, за самою моею претяжкою сердечною болезнью, донести не имею, кроме того, что при старости моей сущее несчастие постигло, ибо соизволением Всевышнего сын мой Михаил умер в пути от Измайлова к Бендеру сентября 23-го числа… от сердечной болезни едва дыхание во мне содержится, и зело опасаются, дабы внезапно меня, грешника, смерть не постигла, понеже все мои составы ослабли и владеть не могу…»
Всего несколько лет назад скончалась любимая жена Евдокия, урожденная Чирикова (с братом ее воевали вместе); обручился с ней Шереметев семнадцати лет, по страстной любви. Характер ее горячий, нервический передался и Михаилу (оттого-то и любил, должно, его так отец), он был отчаянно храбр в боях, зато от неудач надолго впадал в тоску…
Тогда – жена, теперь – сын, самые дорогие люди покинули сей мир. Опустел дом души Бориса Петровича, и потерял он вкус к жизни. Стал мечтать о тихой пристани, о монастыре. Уйти бы туда, в родной Киев, найти покой душе и телу, порвать тяжкие узы, кандалы, связывающие с государем…
Но… случилось после того, что еще крепче переплелись судьбы царя и фельдмаршала, соединились в новом витке. На этот раз причиной была… женщина. «Как, лучшего моего солдата – и в монастырь? – вскричал Петр, узнав о прошении графа. – Не бывать тому!» И задумал женить Бориса Петровича. Причем, по старинному обычаю, он призвал к себе во дворец, рассадив в разных комнатах знатных женщин, и велел выбирать Шереметеву, какая понравится. Что оставалось делать? Выбор пал на Анну Петровну, вдову Льва Кирилловича Нарышкина, дяди Петра. «Теперь мы с тобой, Борис Петрович, сродники», – сказал царь.
На тридцать лет была моложе Анна, у нее две дочери, «Львовны». Однако – слава царю и Богу! – полюбился граф Анне Петровне. То ли своей моложавостью, силой, то ли известностью, и пришло к нему нежданное счастье, вторая молодость. Супруга почитала его, с гордостью говорила, что муж ее – самый важный человек в стране, что солдаты его любят, а народ обожает, что, где бы ни был, всюду он великолепен и наслаждается здоровою старостью своей и почестями, а благородство его, воспитанность и любезность всем известны.
Однако то была лишь одна сторона дела, а другая открылась позднее: в отношении царя к Анне стало проскальзывать что-то резкое, грубоватое. Злые светские языки донесли графу, что была в молодости Анна Петровна в веселой компании царя, что, хотя и приходится ему тетушкой, вел себя с нею он отнюдь не как племянник. Хуже всего, что, когда родился первенец, Петр намекнул в письме Борису Петровичу: от тебя ли тот ребенок? Вновь оскорбление нанес государь, и опять оправдывался и терпел обиду фельдмаршал… Анна же стала избегать царских приемов, встреч с государем, а когда заходила о нем речь, поджимала губы и выходила из комнаты…
Да, нерасторжимыми оказались связи царя и фельдмаршала даже «в женском деле». Одно дело – Анна Петровна, иное – сама государыня Екатерина, бывшая Марта Скавронская. Ведь это он, фельдмаршал, взял ее в плен в Мариенбурге, у пастора Глюка, и стала она жить у фельдмаршала – гадали все, в какой роли? – только Шереметев о том никому не докладывал.
Меншиков разными посулами выманил ее, а потом подарил Петру. Царь приглянулся ей, и стала она его полюбовницей, а потом супругой надежной и возымела на государя влияние.
Петр, Шереметев, Меншиков, Екатерина – все тайными узами связаны, хотя никогда о том не говорили, но помнили! Впрочем, царь более доверия проявлял к «мин херцу» – сердечному другу, Меншикову, чем к Шереметеву. Чем уж он заслужил его расположение? Остер умом и языком, сообразителен, однако… Ох, Александр Данилыч, много с тобой пройдено дорог, да только все в колдобинах. Не ведаешь еще ты тяжести власти, богатства. Не знаешь, что кто скоро на гору взбирается – тому высоко падать. Не ведаешь того, что только через кровь, через предков передается независимость от богатства, а власть денег коварна. Остережешься ли, безродный? Остановишься ли в излишествах, не занесешься? Как бы не кончил худо… Не рабом, а господином надобно быть у золота.
ИЗ АРХИВА С. Д. ШЕРЕМЕТЕВА
«…Во все время продолжительной службы чередовались отношения Петра к Шереметеву. Постепенно Борис Петрович перестал быть угоден Петру. Во-первых, года его уже были большие, и он не мог быть прежним неутомимым деятелем, всю жизнь не знающим покоя. Кроме того, он не мог за ним последовать в позднейших его уклонениях, как бы ни сочувствовал его первоначальным преобразованиям. Ведь на фельдмаршала много наговорено, но имя его было народно, и таковым оно осталось и для будущих поколений…»
Граф в «миланколии»
Лютовали морозы зимой 1718 года без перерыва. Воздвиженский дом топили по три раза на день: и русские печи, и голландские, и новинку заморскую – камин. Дело царевича Алексея все крутилось и раскручивалось, а Борис Петрович пребывал в великой грусти. В памяти всплыла та ночь перед Полтавой, когда Алексей прибыл с новгородским полком. Лежал, весь красный, в ознобе… Тут же приехал царь и сидел возле больного. Чтоб развлечь сына, вытачивал из деревяшки табакерку, а к утру, вручив ее, умчался к войскам…
Возле камина братья Шереметевы вели негромкую беседу. Дрожь охватывала Бориса Петровича, но не от холода, а от душевного напряжения. Еще бы! Что ни день, то известие – одно другого тревожнее.
3 февраля в царских палатах, а потом и в Успенском соборе состоялось отречение царевича Алексея.
4 февраля он отвечал на вопросные пункты государя.
5 февраля начались розыски: царевичев, кикинский, суздальский.
6 февраля Меншикову послан срочный указ взять под караул Ивана Афанасьева, человека царевича. Еще не получив ответа от Меншикова, Петр послал курьера с донесением, чтобы заподозренных прислали немедля в Москву, но не били кнутом, «дабы дорогою не занемогли».
В середине февраля «взяты на караул» генерал Долгорукий, Иван Нарышкин, брат и сестра бывшей царицы Евдокии Лопухиной, а также иные люди, жившие рядом с ней в Суздале. Скорняков-Писарев доносил из Суздаля, что царица Евдокия не носила монашеской одежды, входила в сговор с людьми недуховного звания, к тому же «жила блудно» с офицером Глебовым.
Но более всего гневен был царь Петр на Кикина – тот пытался бежать, его поймали и искали теперь пособников побега. В одном из показаний царевича упоминался киевский митрополит Кроковский, и Петр велел послать в Киев своих людей. Весть эта весьма взволновала Шереметева-старшего, ибо Иоанн Кроковский знаем был ему еще с молодых лет…
И опять ночами ворочался с боку на бок Борис Петрович, прислушивался к звукам ночи. Шорохи, писк, шуршание… Бросил кто на пол сухарь, что ли? Мыши грызут его, перекатывают? Или в короб забрались?.. А может, это мысли его грызут?..
Поутру явился Апраксин. Шереметев обрадовался – с годами Федор Матвеевич стал добродушным, любил побеседовать, вкусно поесть, к тому же обладал способностью видеть все в лучшем свете. С порога уже радостно сообщил:
– Слава Богу, царевич покаялся, а государь за чистосердечие обещался простить. Теперь уладится дело!
Борис Петрович с сомнением покачал головой. Спросил:
– Не вызывал ли тебя государь?
– Был я у него, как не быть? Разговаривали. А ты, Борис Петрович, отчего не являешься пред царски очи?
– Не был зван, – развел руками хозяин и со значением взглянул на жену.
Анна Петровна от души потчевала гостя, но взгляд мужа поняла и поспешила перевести разговор на другую тему. Стала вспоминать Головкина. Наделенная актерскими способностями, взяла четки и, изобразив важную мину, уморительно показала, как Гаврила Иванович, хитро поглядывая в сторону и перебирая четки, цедит непонятные междометия, уходя от прямого разговора. «Ни в дудочки, ни в сопелочки». Засмеялась она и отложила четки.
– Оттого что не говорят, думать не перестали… – заметил Борис Петрович. – Ведь и мы с тобой, Федор Матвеевич, не раз говаривали про Русь, мол, она не как иные страны, «на особинку»…
– Ну, мы-то с тобой мыслили, что оставить надобно русские обычаи, а порядки за границей лучше наших, их-то и взять… Да только торопиться не след.
– В том-то и дело, что не след, а жизнь царская – не Божья, она коротка, вот он и торопится. Помнишь, сказывал ты, что государь даже тебе, верному слуге, не доверяет: мол, помру я – и всё назад повернете… Что делать? – вздохнул Шереметев. – Россия – земля медленная. Все мы за Петровы реформы, пусть Европа до самого Урала простирается, однако…
Апраксин твердил свое:
– Отрекся царевич, теперь царь даст ему свободу, поселится он в деревне со своей девкой Ефросиньей – и пойдет все как надо. В Ефросинье той, говорят, он души не чает.
– Кабы деток своих Алексей так любил, как ее… – вздохнул Шереметев. – А детки у него сироты…
Зашел, конечно, разговор и о Кикине, с которым оба состояли в дружбе, вели переписку и не скрывали сочувствия к участи его. Боялись, что государь заставит их подписывать приговор Кикину, а сей тяжкий грех ой как не хотелось брать на себя ни Апраксину, ни Шереметеву.
– Петр может ногу, пораженную гангреной, своей рукой отрезать… Так же может и с человеком…
Прощаясь, гость и хозяин обнялись. Они верили друг другу, знали, что оба терпеливы без горячности, деятельны без жадности, спокойны без равнодушия…
На последние дни февраля в тот год пришлась Масленица, и солнце всю неделю с весенней игривой силой заливало московские улицы, улочки, закоулки. С одинаковым задором заглядывало оно и в княжеские палаты и сквозь слюдяные оконца ладных маленьких домиков, поставленных где как вздумается, и не было ему дела до тревог и бурь, что разыгрывались за теми окнами.
В последний день Масленицы Анна Петровна, давно уже наблюдавшая «миланколию» мужа, вошла в кабинет его с лучезарной улыбкой (будто ничего худого и не было) и пропела:
– Утро доброе, батюшка Борис Петрович!
Она стояла на пороге во всей своей красе, высокая, статная, полногрудая, темные волосы падали на плечи, большие карие глаза – будто две вишни. Особенно хорошо в ней было сочетание детской улыбки с трезвым, ясным умом. Граф хотел ответить, но она, подойдя ближе, опустила ему на колени что-то мягкое, пушистое.
– Вот! Жаловались ваша милость, что мыши скребутся, теперь не станут…
То был кот, черный, с дымчатым оттенком, белыми лапами и грудкой, и усы в стороны – хорош! Граф остался доволен, а графиня, склонившись, погладила кота и принялась уговаривать мужа ехать нынче на гулянье.
– Детей надобно побаловать, а?..
Взгляд ее упал на его руку: на ней не было кольца.
– Где же кольцо, милостивец мой? Отчего не носишь?
Кольцо, а вернее, перстень тот с камнем смарагдом подарен был царем на их помолвку, и граф не снимал его, верил в чудодейственную силу перстня, но пальцы стали распухать, с указательного он передвинул его на безымянный, потом на мизинец, а теперь и совсем снял.
– Жмет… царский подарок, – пошутил Борис Петрович. Сунул руку под подушку и вынул перстень, протянув жене: – Спрячь.
…После завтрака семейство (две дочери Анны Петровны, Львовны, и четверо маленьких Борисовичей) отправилось в домовую церковь, а потом на гулянье. Хозяин выбрал лучших коней, расписные санки, хозяйка надела Петруше боярский кафтанчик, Сереже – лисий треушок, девчонкам шубейки бархатные и всем – белые валеночки с красными узорами.
Солнце все так же ярко сияло. Заглянуло оно и сквозь венецианские стекла во дворец государя. Лучи коснулись Петра, но ничуть его не обрадовали. Царь выслушивал донесения о розысках и доклады коменданта Москвы Измайлова.
– Все ли ладно на улицах? В церквах, монастырях? Какие слухи в городе?
Комендант отвечал, что идут великие торги, блинами завален весь город; балаганы, гудошники, медведи ручные, ряженые – все как полагается. «Шереметева семейство встретил, отправились на гулянье», – неосторожно добавил Измайлов, и это задело Петра – не является к нему граф, ссылается на хворобу, однако для гулянья здоров старый хитрец.
Коснулось солнце и Преображенского дома, где обитал царевич и где сидели привезенные арестанты…
Только народу, заполнившему московские улицы, веселившемуся и объедавшемуся, ни к чему были царские дела-заботы. Он жил своей жизнью – ведь Масленица! Кровь играла, поднималась из самых глубин, целый год ждали тех дней. Провожали зиму, веселясь, а весну встречали с какой-то отчаянностью: «Хоть на час, да вскачь!» Одна жизнь кончилась, другая начинается. Обжорство – грех? Да ведь Масленица! Разгул есть грех? Да ведь Масленица! Блуд есть грех? Однако самые лучшие детки тут и случаются!
Шереметевское семейство побывало в Замоскворечье, на Воробьевых горах, накупили пряников, игрушек (за целый баул отец отдал три рубля). Всюду зазывали их откушать блинков («мои-то печены с молитвою»). Уже стало тяжко, но как откажешь? «Блин – не клин, живот не расколет!..»
Купили лубочную картинку, и смешливая Наталья водила пальцем по буквам, которых еще не ведала, и хохотала: «Аз, буки, веди, ехали медведи!..»
Медведей тоже поглядели: и медведя-гадателя (он вытаскивал предсказания), и медведя, танцующего под балалайку, и даже опьяневшего вместе с хозяином.
Борис Петрович доволен был, даже счастлив, позабыл все огорчения, когда возвращались они на Воздвиженку.
В переулке, как и велено, стояли столы, накрытые по-масленичному. Чего только тут не было! Горы пирогов, горки блинов – гречишники, черепенники, гурьевские, хлыновские, селедка, грибочки, рыбка, икорка, а для любителей – именное шереметевское блюдо – взбитые замороженные сливки!.. Десятки, если не сотни, людей толпились возле шереметевского подворья – странники, богомольцы, солдаты, посадские люди, нищие… Борис Петрович направился уже было в дом, но вдруг послышалось такое пение, что он невольно остановился и прислушался.
Запевалой оказался мужик в сером армяке, в меховой шапке с красным околышем, какие носили стрельцы. Черная борода с проседью окаймляла лицо, и сверкали синие, яркие глаза. Однако что за нос у него?.. Короткий, срезанный, без ноздрей будто. А голос – настоящая орясина[6]! Он пел о разбойнике, который много «шутил» на своем веку, а потом постучал в монастырь, чтобы покаяться в прегрешениях… Певец умолк, все увидели боярина и стали истово кланяться, приговаривая:
– Спаси Бог нашего боярина, дорогого Бориса Петровича!.. Спаси тебя Бог, батюшка наш! И деток, и супругу твою сохрани.
Шереметев повернулся к чернобородому мужику:
– Больно ладно поешь, братец! А ну еще!..
Тот блеснул синевой глаз и стал кружиться и притопывать:
На зеленом лугу – их! вох!
Потерял я дуду – их! вох!
Следом за ним пустились в пляс и другие, и скоро уже весь двор ходил ходуном. Веселая песня отскакивала от стен, от забора высокого, ударялась о крыши, вырывалась за ворота. Да и сам хозяин, и супруга его, и детки – все притопывали и кружились. Лишь денщик Афоня с недовольным видом стоял в стороне и мрачно глядел на чернобородого.
Когда же кончилась песня-пляска, мужик, встретившись с глазами Афанасия, вдруг бухнулся в ноги Шереметеву и взмолился:
– Прости меня, ваша милость! Нынче прощеный день! Больно виноват я перед тобой, прости!
– В чем? – построжал граф, но тут же подобрел. – Виноват – так покайся.
– Каюсь!
– Ну буде… прощаю! Заходи в дом – гостем будешь.
– В боярский дом ворота широки, да из него узки, – отвечал тот, поглядывая на Афоню.
– Заходи, споешь еще.
– Разве что спеть… Есть у меня песня одна особенная.
Они миновали сени, вошли в гостиную, граф расположился на диване, и – ох как запел и что запел тот пришлый человек! Каким широким неторопливым манером выводил он песню-рассказ!
Из славного из города из Пскова
Поднялся царев большой боярин…
Шереметев приосанился, на лице его отразилось волнение – мужик пел про Свейскую войну!
Не две грозные тучи на небе исходили,
Сражалися два войска тут большие,
То московское войско со шведским…
Запалила Шереметева пехота
Из мелкого ружья и из пушек.
Тут не страшный гром из тучи грянул…
Не звонкая пушка разродилась,
У боярина тут сердце разъярилось.
Не сырая мать сыра-земля расступилась,
Не синее море всколебалось,
Примыкали ружья на мушкеты…
Анна Петровна, окруженная детьми, не сводила глаз с мужа. Он вытирал слезы, не стесняясь и гадая: кто сочинил ту песню, какая добрая душа? Тот, что поет, сказал, что слыхал ее под Ливнами… Экая радость старому вояке! Растроганный граф поднялся, чтобы облобызать чернобородого, но тут просунул голову Афоня:
– Вели арестовать этого злодея! Это он! Знаю я, был он там, под Торжком! Разбойник!
Шереметев оттолкнул слугу: молчи, не может того быть! Граф так славно перенесся в былые годы и не желал слушать Афоню: какие были дни!.. А может, это тот, которому приказано вырвать ноздри в Мариенбурге? Нет, не хочет про то помнить граф, люба ему песня, и всё!.. «Запалила Шереметева пехота…» Укладываясь в постель той ночью, Борис Петрович чувствовал, как гудят от усталости колени, как затяжелело сердце, будто камень сунули за пазуху, однако тихая улыбка не сходила с лица… Мелькнула было мысль о государыне, но рядом пристроился котище – длинные усищи, замурлыкал, глаза блеснули, как два смарагда… И снова зазвучал голос былинника, и – ни шороха, ни писка мышиного, ни тараканов… Сладкий сон, впервые за долгие недели, овладел боярином…
Сломить волю подданных!
…Тем временем Петр неотлучно пребывал во дворце. Получал донесения, читал, подписывал указы. Но не утишалась смута в его душе. На кого надеяться, где взять истинных продолжателей дела его и советчиков честных? Он не терпел царедворцев-милостивцев, льстивых лгунов, не способных спорить, со всем соглашающихся, но так же не любил и упрямых, скрытных, замкнутых противников. Товарищи, истинные «единомысленники» – вот кто ему нужен!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.