Зайцы, дедушки и мальчишки
Зайцы, дедушки и мальчишки
Зайцы с младенчества были у меня любимыми героями книжек. Когда истории про них заканчивались хорошо, я прямо расцветал от счастья. Когда храбрый петух изгонял из лубяной заячьей избушки вероломную Лису (похожую на нашу соседку Таисью Тимофеевну), когда удачно выпутывался из истории с Волком Храбрый Заяц Мамина-Сибиряка, когда счастливо кончался рассказ Паустовского «Зячьи лапы»… Но больше всего я любил Некрасова — «Дед Мазай и зайцы». Возможно, потому, что спасенных зайцев там была целая толпа. И еще потому, что речь идет о плавании. Пусть не на корабле, а на лодке, но все равно о плавании. Страсть к путешествиям по воде жила во мне с младенческих лет.
— Митька, видишь, как в моем сюжете переплетаются корабельная и заячья тема, — наставительно говорю я.
— Ага… Может, еще по одной? — откликается Митька, у которого немалый опыт парусных плаваний.
— Тормози, — отвечаю я, потому что мраморный Кролик смотрит с принтера укоризненно.
— Эх ты! А еще рассуждаешь о сострадании, — ворчит Митька и, посопев, начинает дремать. А я беру Кролика в ладонь, и мы вдвоем начинаем думать про сострадание… Или про нехватку такового…
Не все дедушки были добрыми, как Мазай. Другой «дедушка» — Владимир Ильич Ульянов, находясь в сибирской ссылке, гробил попавших в беду зайцев десятками. Об этом писала в воспоминаниях Надежда Константиновна Крупская, которая жила в Шушенском вместе с Ильичом.
Ссылка была довольно комфортабельной, поднадзорный Ульянов имел возможность в свое удовольствие заниматься охотой, которую весьма любил. Однажды он оказался на острове, где спасались загнанные туда осенним ледоставом зайцы. Беднягам деваться было некуда, а у будущего вождя мировой революции взыграл охотничий азарт. Прикладом ссыльный Ульянов наколотил столько беззащитных зверьков, что, по словам Крупской, осела лодка…
Было это недалеко от села Шушенского. Автору этих строк выпало однажды в Шушенском побывать. Давно, правда, полвека назад. Осенью пятьдесят седьмого года наша студенческая бригада работала на уборке хлеба, на целинных полях, в Хакасии. А в начале октября, когда уборка успешно завершилась, начальство решило наградить самоотверженных студентов поездкой в ленинские места. От нашего полевого стана до места Ильичевой ссылки было не близко, но партийные руководители решили, что «молодые посланцы Урала» заслужили такую награду (мы и правда вкалывали — будь здоров!). К тому же — идеологическое воспитание!
Мы поехали на нескольких грузовиках — тогда это разрешалось. Через несколько городов. Я запомнил Минусинск — родину Николая, мужа Людмилы. Для него я сделал из кузова снимок — широкая улица и красивая, в стиле сибирского барокко, церковь, похожая на храмы Тюмени… Я вспоминаю этот эпизод не потому, что он чем-то важен, а потому, что минуту назад просмотрел на компьютере сохранившиеся снимки той поры. Делал я их маленьким «ФЭДом» — подарком Людмилы и Николая — и кто в ту пору мог подумать, что на свете появятся какие-то компьютеры и молодежь забудет, как снимки надо проявлять и печатать…
Есть на снимках и село Шушенское, и дом, в котором обитали «жертвы царского произвола» Владимир Ульянов и Надежда Крупская. И двухэтажный благоустроенный Дом культуры, где поместили на ночевку экскурсантов (приехали мы под вечер). Нас оказалось множество, пришлось укладываться кто где сумел, на лавках, на стульях и прямо на полу. Ну, студенты — народ привычный. Я не проявил проворства, увидел, что удобного места уже нет и решил потеснить однокурсников. Это были Боря Тимофеев (впоследствии известный уральский журналист) и Слава Шугаев — будущий писатель, лауреат премии Ленинского комсомола, профессор Литинститута. Они удобно расположились в просторной комнате на бильярдном столе.
— Отчего бы господам не потесниться? — осторожно сказал я.
— Это лежбище — для двоих, — возразил Шугаев, — и «два джентльмена уже спят на бильярде»… — Он явно цитировал «Посмертные записки Пиквикского клуба», ту страницу, где мистер Пиквик уговаривает хозяина переполненной гостиницы пустить его на ночлег.
— Но «джентльмен» вовсе не Пиквик, он тоньше в три раза, — возразил я, и смягченный моим знанием Диккенса, Славка подвинулся. Борис тоже. Мы переночевали вполне комфортабельно, только ходить ночью в туалет, переступая через однокурсников, было затруднительно…
На следующий день, после знакомства с домом, где когда-то обитал Владимир Ильич, и с другими ленинскими местами в селе, нас повезли в лес. К знаменитому шалашу. Высоченные сосны, ели и осины обступали лужайку. Шалаш представлял собой крепкую хижину — сколоченную из досок и укрытую дерном. Из дерна кое-где росли крохотные березки. Утомленная женщина-экскурсовод слегка виновато объясняла, что шалаш, конечно, не «тот самый», копия, но «в точности на том месте».
Черная табличка под стеклом подтверждала, что именно здесь ссыльный Ульянов отдыхал во время своих охотничьих вылазок.
Пахло брусникой и мохом.
В шалаше лежала пухлая книга отзывов. Там экскурсанты оставляли свои впечатления и заверения в бесконечной верности ленинским заветам. Наши активисты, естественно, тоже стали сочинять запись — от имени всех присутствующих, — а потом книга пошла по рукам.
— Смотри, какие трогательные слова, — проникновенно сказала мне однокурсница Аллочка.
Крупными карандашными буквами было выведено: «Дедушка Ленин я тебя люблю Миша 6 лет».
Я согласился, что слова трогательные. Безусловно, шестилетний Миша писал их искренне. И под ними охотно подписались бы еще миллионы таких же Миш, Толиков, Сережек, Алёнок и Наташ. Да и взрослых людей тоже. Разоблачения «ошибок, перегибов и репрессий», которые недавно, на двадцать втором съезде, с немыслимой отвагой сделал Хрущев, никак не коснулись авторитета Владимира Ильича. Наоборот, слышались призывы вернуться к «ленинским нормам жизни». И я был с этим согласен — конечно же, такие нормы гораздо терпимее сталинских. Поэтому я мысленно улыбнулся маленькому Мише, покивал Аллочке, но… в глубине моей души привычно шевельнулся скепсис по отношению к личности Ульянова-Ленина.
Дело было не в политике, про нее — истинную ленинскую политику — я тогда почти ничего не знал (опять же, как и миллионы соотечественников). Мало того, не знал еще и про «заячью бойню» на недалеком от здешнего места острове. Но во мне жили сомнения по поводу моральных качеств и характера Володи Ульянова (который едва ли от них избавился, когда стал взрослым дядей Володей).
Эти сомнения появились еще в первом классе. Прасковья Ивановна знакомила нас, «внучат Ильича», с эпизодами Володиного детства. Видимо, излагала воспоминания его родственников и широко известные рассказы Михаила Зощенко. Какой Володя был правильный, трудолюбивый, благородный и честный. Как он целых два месяца плакал по ночам от того, что разбил тетушкин кувшин и не решился вовремя признаться… («Придурок», — шепнул тогда Серега Тощев. «Хулиган! Как ты смеешь! — взвилась Прасковья Ивановна. — Такое… про будущего Ленина!..» — «Да не про Ленина я, а про Левина! — извернулся Серега. — Чё он мне за шиворот обслюнявленный жмых затолкал!»)
— Вижу я: сидеть тебе в первом классе третий год… — с облегчением сказала Прасковья Ивановна. — Марш вместе с Левиным в коридор… — И стала рассказывать, как гимназист Ульянов приходил с уроков и на ходу сообщал отцу в дверь кабинета: «Из греческого пять, из немецкого пять…»
— Это раньше так говорили: не «по такому-то предмету», а «из такого-то предмета…» Например, у тебя, Левин, сегодня «из письма» опять двойка… Иди-иди…
Если история с кувшином вызвала у меня кой-какое понимание (я был чувствительное дитя), то вот эти «отметочные» выкрики показались чудовищным хвастовством и самодовольством. Кого он хотел удивить?.. Другое дело, если, например, я раз в полугодии получу по арифметике… ну, не пятерку, конечно (это немыслимо), а четверку. Тогда можно крикнуть с порога: «Мама, четыре за примеры и задачку!» А чего хвалиться-то, если и так все знают, что отличник!..
А отец при этом еще и улыбался!
Подумаешь, «из греческого пять»…
Недавно перечитывал Чехова и наткнулся на это «из греческого» совсем в ином контексте. В одном рассказе интеллектуалы-театралы Полуехтов и Финтифлеев ведут беседу об искусстве, и вдруг появляется маленький гимназист. Подает Полуехтову письмо.
Далее — про тексту:
«Полуехтов взял гимназиста за руку и, подбирая полы своего халата, повел его в другую комнату. Через минуту полковник услышал странные звуки. Детский голос начал о чем-то умолять… Мольбы скоро сменились визгом, а за визгом последовал душу раздирающий рев…
Странные звуки продолжались минуты две… Засим все смолкло, дверь отворилась и в комнату вошел Полуехтов. За ним, застегивая пальто и сдерживая рыдания, шел гимназист с заплаканным лицом. Застегнув пальто, мальчик шаркнул ножкой, вытер рукавом глаза и вышел. Послышался звук запираемой двери…
— Что это у тебя сейчас было? — спросил Финтифлеев.
— Да вот, сестра просила в письме посечь мальчишку… Двойку из греческого получил…
— А ты чем порешь?
— Ремнем… самое лучшее…»
Вообще-то я не сторонник такого воспитания. Наоборот, не раз клеймил тех, кто подымает руку на ребят — и своих, и чужих. Но тут мелькнула ядовитая мысль. Может быть, следовало Илье Александровичу не улыбаться, а однажды спустить с любимого отрока гимназические брюки и всыпать ему форменным ремнем? И не только за похвальбу, но и за другие более поганые проявления нрава.
Как, например, «Володенька» отрабатывал свой командирский характер на младшей сестренке! Загонял девочку под диван, а потом командовал: «Шагом марш из-под дивана!»
Или как измывался над младшим братишкой! Митя был существом впечатлительным («Похожим на меня», — думал я) и плакал всякий раз, когда при нем пели песню про серого козлика. Как «напали на козлика серые волки». Ну, жаль было малышу козленка! А старший братец назло Мите запевал песню снова и снова. Пускай, мол, тот воспитывает в себе твердый характер…
«Если бы у меня был братишка, я бы ни за что на свете не изводил и не пугал его!»
Братишка вскоре появился, и я никогда не пел ему песенок с таким трагическим финалом. А в стихах про зайчика всегда присоединял строчки, что «оказался он живой»…
А больше всего меня возмущала история, как Володя обманывал Митю при игре в солдатики. Солдатики были бумажные, их — две армии — расставляли по краям стола и стреляли по ним горошинами. Старший брат («изобретательный» и «находчивый») прикалывал подставки своих солдатиков булавками к столу. Те от ударов горошин гнулись, но не падали. Доверчивый Митя только хлопал глазами, когда Володя награждал «стойких воинов» раскрашенными орденами…
Я тоже любил играть солдатиками. Вместе с другом-соседом Павликом Шадриным. О Павлике и о солдатиках я уже не раз писал в своих книжках, но здесь приходится повториться. Мы тоже расставляли бумажных гренадеров, офицеров и генералов на столе, тоже стреляли по ним горохом. Бывало, что крепко спорили. Но никому бы не пришло в голову так вот вероломно, украдкой от противника, прикреплять своих солдат к столу. Да потом еще награждать героев и хихикать! Это было бы такое свинство! Просто измена! Тех, кто позволял себе такие поступки, называли нехорошим словом «хлызда».
Ребячий кодекс тех времен был к таким людям строг. Если мальчишка «хлыздил» неоднократно, подглядывал при игре в пряталки, воровал чужих воздушных змеев, валил свои провинности на приятелей или нахально нарушал правила в «сыщиках-разбойниках», могли проучить. Нет, лупить не стали бы. Те же правила дворовой жизни разрешали драки только один на один и если силы примерно одинаковые. Но провинившийся мог заработать маканье головой в дождевую бочку, репейные колючки за шиворот или катанье на палочках. Процедура «катанья» была довольно суровой. На земле раскладывались параллельно друг другу сучковатые палки и рейки с острыми краями. Приговоренного укладывали на них спиной (он дергался, но не сильно — куда денешься-то?) и за руки, за ноги таскали туда-сюда. И назидательно пели:
Чичига, чичига,
Тебя мать учила
Не хлыздить, не свистеть,
А в окошко глядеть!
И дальше:
Ехал Ванька по воду,
Нашел бочку солоду,
Бочка не кругла,
Покатилась с угла.
Катись, катись, катись
И ж-й не вертись.
А будешь ей вертеть —
Не сможешь ей сидеть!..
Кто такой (или такая) чичига, мы не знали. Наверно, что-то вроде «хлызды». А выражение «не сможешь ей сидеть», разумеется, неправильное, но — согласитесь — энергичное.
Безжалостный к братишке Володя был, конечно, «хлызда» и «чичига». Прокатить бы его на палочках, чтобы «не смог ей сидеть»! Но маленький Митя ничего не мог поделать. И я тоже — по причине разницы во времени и по мягкости характера.
И даже поделиться своими мыслями по этому поводу я не решался — ни с Павликом, ни с приятелями-одноклассниками Семкой Левиным и Алькой Малеевой. Были вещи, «о которых не болтают». Уже в ту пору я уяснил это крепко, потому что жил среди людей, знавших не понаслышке, куда могут завести лишние разговоры. И даже мысли. Помню рассказ отчима о его беседе со следователем в тридцать восьмом году:
«Нам хорошее известен образ ваших мыслей…»
«Каких мыслей? Я ничего такого не высказывал!»
«Вы такого не высказывали, но нам ясно, что вы такое думаете. Значит, можете однажды высказать…»
И потому — пожалуйте в лагерь под Салехардом. А это вам не Шушенское, похожее на таежный дом отдыха…
Отец Павлика Шадрина, известный шахматист, замечательный художник, тоже «загремел» в конце тридцатых. Только не в лагерь, а в расстрельный подвал. Одним из обвинений было то, что рисовал своим детям «белогвардейских солдат». Соратники и ученики бывшего гимназиста Володеньки Ульянова были похожи на него характером… Я уже писал про солдатиков в своих повестях, но сейчас решил повториться, потому что на тюменское новоселье Павел Григорьевич подарил мне десяток сохранившихся бумажных фигурок. Среди них — адмирал Нахимов, про которого мы с Павликом любили читать книгу «Малахов курган»… Почитаем, потом расставим на столе русских матросов и французских пехотинцев и — пошел бой за Корниловский бастион! Порой доходило до скандала:
— Пашка, я так не играю! Почему ты опять суешь мне французов? Я французом был в прошлый раз!
— В позапрошлый!
— Хлызда!
— Рёва! Слёзки на колёсках! — (Именно так — на «колёсках», а не на «колёсиках», для сохранения стихотворного ритма.)
Ну да, ругались порой. Но тут же мирились. И никогда не жульничали, солдатам обманных подпорок не делали. Только однажды я прижал мраморным кроликом к столу подставку картонной оборонительной стенки. Но это отрыто, на глазах у противника — чтобы стенка не свалилась еще до начала боя…
Потом бастионная стенка все же упала — во время баталии. Кролик соскользнул со стола и стукнулся о половицы. Мы стали искать его под столом. Нашли. Вынесли на свет, под лампочку. Я погладил Кролика по ушам, подышал на него, коснулся губами мраморной мордашки. Павлик мог бы хихикнуть по поводу моей чрезмерной чувствительности, но не стал. Пригляделся.
— Бедняга. Лапка отбилась…
— Это не сейчас, а давно…
— Все равно жалко…
И я затеплел от благодарности к Пашке — за то, что он пожалел моего мраморного дружка, у которого внутри крохотное живое сердце…
Пока я писал эту маленькую повесть, наступил очередной Новый год. На этот раз — год Белого Кролика. Я взял мраморного малыша на ладонь.
— Поздравляю. Это твой праздник.
— Ну и что? Не первый раз… — отозвался Кролик. Неслышно и умудрено.
Что верно, то верно — не первый. Он ведь мой ровесник. Однако, в отличие от меня Кролик, не изменился. Ну, разве что слегка потемнел и обзавелся царапинами, но по сути своей остался мальчишкой (ведь мальчишки тоже бывают с царапинами и уличной пылью на коже). И он не забыл игры и дела прежних лет. Иногда мы вспоминаем их вместе.
— Помнишь, мне было восемь лет, мы сидели в сарайчике, дождик скребся о дощатую крышу, а я читал тебе растрепанную книжку про Братца Кролика…
— Ага. «Сказки дядюшки Примуса».
— Не Примуса, а Римуса. Ты всю жизнь путаешь…
— Не придирайся. Все равно про Кролика…
— Ладно, ты прав…
— А… знаешь что? — вдруг стеснительно шепчет он.
— Что?
— Давай почитаем снова эту книжку.
Наш общий друг заяц Митька на диване настораживает тряпичные уши — он тоже любит слушать сказки, хотя притворяется уж-жасно взрослым.
Я не спорю. Иду к стеллажам и разыскиваю книгу с размочаленными уголками картонного переплета. Рядом стоит на полке елочка. На ней искрятся игрушки — в том числе и те, которые мы с Кроликом помним со времен нашего детства. Кажется, они тихонько звенят.
…А за окнами падает рождественский снег. Ложится на карнизы — чистый и такой белый, каким был мрамор в первые дни жизни моего замечательного Кролика (то есть зайчонка).
…Когда закончим чтение, позвоню в далекий от Тюмени город Дубну, своей замечательной сестре. Скажу, что сегодня утром наконец-то дописал маленькую повесть.
— Ту, которую давно обещал сочинить тебе в подарок…
Январь 2011 г.