ВОЗОК С УСИЛЕННОЙ ОХРАНОЙ

ВОЗОК С УСИЛЕННОЙ ОХРАНОЙ

Александр Романович Воронцов, по должности "постоянно присутствующий в Совете Ея Императорского Величества", мог быть доволен: сегодня в заседании государственного совета будет участвовать императрица. Последние заседания она пропускала, оправдываясь нездоровьем. Большинство членов совета понимающе кивали головами — что делать, стареет ее величество, но Александр Романович словно не желал понимать эти щепетильные обстоятельства и настаивал: императрице следует решать важнейшие дела вместе с ее главными помощниками. Члены совета отворачивались от Воронцова, снисходительно улыбались его наивным речам. Александр Романович сдерживал раздражение: здоровья государыни хватало на разнообразные развлечения, государственные же дела вызывали недомогание.

Но сегодня Воронцову был сделан подарок. Екатерина вошла, держась по-молодому прямо, и одарила Совет лучезарной улыбкой. Увядшие сановники зашевелились, зашелестели бумагами. Граф Безбородко доложил о том, как выполняются условия мира со Швецией, об оживлении торговли с иностранными державами, о бюджете Академии наук, увеличения которого требовала неугомонная Дашкова.

Решалось все быстро, императрица молча в согласии наклоняла голову. Но Безбородко вскользь упомянул о необходимости укреплять южные границы, и Екатерина вытянула из голубого конверта листок:

— Князь Григорий Александрович Потемкин просит денег для переселения запорожских казаков на новые земли, отвоеванные у крымского хана.

Члены Совета закивали, но Александр Романович запротестовал:

— На южных землях армия стоит и оборону держит. Казаки там не нужны. Снимать их с родных мест неполезно. Перемещение людей не приносит благо, от хозяйства их отучает. А денег в казне и так не хватает. Печатаем ассигнаций больше, чем следует.

Сказал — словно туча закрыла свет в окне. Екатерина оглядывала притихших государственных мужей.

— Александр Андреевич найдет деньги. Поскребет на донышке…

Безбородко вздохнул:

— Донышко еле прикрыто. Казна пуста, матушка.

— Отчего же она пуста, граф? У хорошего хозяина всегда в кубышке найдется.

Совет молчал, и Екатерина твердым голосом заключила:

— Просьбу Григория Александровича надо уважить. Ему в Крыму виднее.

Она слегка прихлопнула по голубому конверту, как по делу решенному. Вдруг послышался голос Воронцова.

— Мы, ваше величество, не чучела. Нам тоже видно. Иначе зачем нас здесь посадили.

На мгновение государыня онемела, но потом отвечала с обычным спокойствием:

— Ты, Александр Романович, чучелом никогда не был. Это мне известно. Ценю тебя и других за то, что не чучела. Но о южных границах тоже надо подумать. А сейчас отдохнем немного и послушаем Воронцова о делах Коммерц-коллегии.

Она встала и вышла. Воронцов сидел озадаченный: уговора не было сегодня докладывать о Коммерц-коллегии. Это был ее ответный выпад, быстрый и точный, рассчитанный на смущение президента коллегии.

Князь Волконский приблизился к Воронцову и сказал не то сочувственно, не то злорадно:

— Государыня у нас мудрая.

Александр Романович оглядел князя — седовласого, хитрого бестию — и бросил ответно:

— Мудреная.

После перерыва он обстоятельно докладывал о торговых делах. Екатерина кивала подчеркнуто любезно, а по окончании доклада с улыбкой заметила:

— Ну вот, Александр Романович, теперь уж точно видно, что ты не чучело. Деятельность Коммерц-коллегии препохвальна. Полагаю, что замирение со Швецией даст тебе новые силы.

Воронцов был несколько растерян. Ее любезность обезоружила его. И он решил больше не спорить с ней о запорожских казаках, оставя место для темы мучительной и неотложной: о Радищеве. Она о чем-то догадывалась по его просящему взгляду и велела ему не уходить.

— Ну что, Александр Романович? — сказала Екатерина, когда они остались вдвоем. — Чай, бранить меня собрался?

— Не бранить — просить.

— О чем же?

— Государственного преступника Радищева везут в кандалах, как последнего негодяя и жестокого убийцу. Он полон раскаяния за им содеянное. Милосердие велит облегчить его участь. Нужно снять железы, мерзкий нагольный тулуп и дать ему приличную одежду. Это моя нижайшая просьба, ваше величество.

Она смотрела на него долго, без улыбки и отвечала медленно:

— Что ж, пусть снимут железы… Но отчего тебя, Александр Романович, так заботит дерзкий сочинитель?

— Радищев проявил себя на службе с самой лучшей стороны, за что был отмечен орденом святого Владимира.

— Как же, помню…

— Должен сказать, что таможня без такого работника, как Радищев, весьма ослабла.

— Что ж ты мне прикажешь? Отпустить его на волю? — В ее глазах зажглись злые огоньки. — Но закон выше меня.

Воронцов молча склонил голову.

— А железы, что ж… Пусть снимут железы. — В ее голосе звучало раздражение, прикрытое равнодушием.

Кандалы сняли в Нижнем Новгороде. И он почувствовал себя не преступником, а вольным путешественником. Ясным осенним днем по хрустящей, прихваченной морозцем траве он поднялся на высокий берег Оки. За рекой уходили вдаль леса — темные, бескрайние. Впервые после многих месяцев к нему пришло чувство освобождения. В расселинах горы он заметил следы морских отложений и почти побежал по склону, цепляя землю палкой: так и есть — ракушки, здесь было море. Это открытие удивило, обрадовало и как-то успокоило его: муки и ухищрения человека ничто по сравнению с гигантскими переменами в природе.

Вечером он написал об этом графу Воронцову, попросил его прислать термометр и ртутный барометр, чтобы делать метеорологические наблюдения и измерять высоту местности.

Чувство горечи — что с детьми? — убавляло энергию и радость от простых открытий. И он как о философском выводе написал Воронцову, что, увы, разум идет вслед чувствованиям. Все умствования, вся философия исчезают, когда он думает о детях…

При въезде в Казань он услышал колокольный звон. "Будто меня встречают", — счастливо подумал Радищев и откинул полог повозки. Он увидел отца, почти бегом приближающегося к нему. Они обнялись.

Николай Афанасьевич с недоумением оглядывал Александра.

— Не думал не гадал, что сын мой каторжником станет. Но ты глаза не опускай, смотри прямо. Знаю, христианский закон соблюдал, оттого и страдаешь. А страдание человека возвышает…

Он буравил Александра черными пронзительными глазами и говорил тоном проповедника:

— Спастись можно только через страдания. А потому не прячься от них, иди навстречу смело. Пусть монархи трепещут, бог не простит высочайшей особе худых дел.

Потом за чаем в теплой комнате казармы он спрашивал о том, что делать с внуками.

— Василий и Николай поедут в Архангельск к брату Моисею, — отвечал Александр Николаевич. — А младшие, Катя и Павел, может быть, со мной будут. Елизавета Васильевна хочет их привезти в Сибирь. Она, как мать, заботится о них.

— Как мать? — насторожился Николай Афанасьевич.

— Как сестра моя… — тише отозвался Радищев.

— Не юли! — прикрикнул Николай Афанасьевич. — Говори, кто она тебе?

— Уж коли на правду, то жена, — еще тише сказал сын.

— Ты что, татарин? Как же ты на свояченице женился? И в церкви не венчаны?

— В церкви не венчаны, но перед богом она мне жена.

— Прадед мой татарин был, а я русский. И ты русский! Женился бы ты на крестьянской девке, я бы слова не сказал. Как же ты христианский закон нарушил! Эх, басурман…

Николай Афанасьевич убежал, хлопнув дверью.

Наутро Радищев стал собираться в путь. Он знал характер отца и был уверен, что тот больше не придет.

Но Николай Афанасьевич пришел, когда ямщик уже готовился огреть плетью лошадей.

— Вот, возьми! — Он сунул пачку денег в карман сыну и неловко обнял его. — Обещай мне, что соблюдешь христианский закон.

Радищев помрачнел.

— Любовь, батюшка, тоже христианский закон. Обещать не могу, потому что Лиза мне жизнь спасла.

Николай Афанасьевич беспомощно стоял перед сыном.

— Детей твоих не признаю. Будут побродяги.

— Ваше дело, батюшка. Прощайте!

— Стой! Может, больше не свидимся. Басурман ты окаянный!

Он заплакал, прижал Александра к себе, оттолкнул и ушел не оборачиваясь.

По подмерзшей дороге ехали бойко. Лошадей меняли на станциях быстро, только после Казани, в селе Бирюли, задержали: был престольный праздник, народ пьянствовал, и смотрителя не могли доискаться.

На станциях во время отдыха он садился за письма Воронцову. Сообщал, что всюду, при проезде через разные губернии, его встречает местное начальство с великим соболезнованием и человеколюбием, чем он премного обязан Александру Романовичу, потому что всякий губернатор предупрежден Воронцовым о движении "несчастного", и если бы не эти благодеяния, то он, Радищев, может быть, совершенно лишился бы рассудка. Его сиятельство — редкий начальник…

В конце декабря Радищев прибыл в Тобольск. Остановка затянулась на несколько месяцев. Из Иркутска пришли купеческие обозы с пушниной. В одном на них лежала посылка от иркутского губернатора Ивана Алферьевича Пиля: Воронцов не доверял почте и с курьером, опережая ссыльного, отправил в Иркутск Пилю для Радищева семь пакетов с письмами и газетами, и теперь посылки шли навстречу с востока.

Перезимовали в Тобольске, а весна принесла великую радость: приехала Елизавета Васильевна с младшими детьми — Павлом и Катей. Будущее просветлело, и прошлая беда казалась не столь уж великой. Он ходил за Елизаветой Васильевной с покорностью и преданностью собаки, ласково притрагивался к рукам жены, не веря, что она рядом. Она смотрела на него глазами, полными голубого сияния и слез.

Однажды он начал робкий разговор:

— Я теперь счастлив, но иногда мне страшно. Не за себя. Ты не понимаешь, сколько еще тягот впереди. Может быть, вам лучше вернуться. Я сам вовлек себя в бедствие и, кажется, научился терпеть.

Она ответила просто:

— Я вернусь вместе с тобой.

Тобольский вице-губернатор Иван Осипович Селифонтов сообщил, что в Петербурге ходят слухи о скором прощении Радищева, и Елизавета Васильевна с торжеством говорила:

— Ну вот, вернемся к покрову, к яблокам.

Она любила яблоки и утверждала, что это единственное, чего не хватает в Тобольске. Радищев соглашался с нею легко, потому что перед ним лежали книги, присланные Воронцовым, а больше ничего и не нужно было…

Однажды он вскрыл письмо Воронцова и растерянно сказал Елизавете Васильевне:

— Александр Романович сердится, что мы живем так долго в Тобольске, и велит скорее ехать дальше.

Лицо Рубановской посерело, она ответила не сразу:

— Что ж, поедем дальше. Мы еще совсем не видели Сибири.

Они подавленно молчали. Из письма было неясно, что случилось в Петербурге.

Вольтера сослали. Его бюсты упрятали в подвалы, чтобы бывший кумир императрицы не соблазнял российских подданных своей ироничной улыбкой. И десятки бронзовых Вольтеров горько улыбались в сырую подвальную темь.

Сочинения обожаемого писателя больше не подлежали распространению: французскому яду были поставлены препоны.

Но крамола угрожала не только с берегов Сены. Крамола пряталась в апартаментах дворца, глядела с надменного лица президента Коммерц-коллегии, угадывалась в донесениях его брата Семена Воронцова, посла в Англии. Она была всюду, стоило только поискать.

Платон Зубов спешил сообщить государыне о крамоле. Причина, вызвавшая его гнев, была значительной: Семен Воронцов препятствовал въезду в Англию графа д’Артуа, родственника бывшего короля Франции. Граф д’Артуа был награжден солидной суммой денег, перстнем с портретом ее величества, украшенным бриллиантом ценою в 30 тысяч рублей, золотой шпагой, в эфес которой тоже был вставлен крупный бриллиант. Эти знаки отличия должны были засвидетельствовать уважение, которое питает русский престол к законным правителям Франции. Однако Семен Воронцов утверждал в донесении, что д’Артуа не следует приезжать из Петербурга в Лондон, ибо здесь его полиция арестует за долги и посадит в тюрьму — и это происшествие неприличным образом отразится на англо-русских отношениях. Письмо Семена Воронцова фаворит считал личным выпадом против себя, против человека, который оказывал покровительство несчастному изгнаннику Франции.

Зубов слегка отстранил секретаря, попытавшегося сказать ему о том, что государыня сейчас занята, и отворил дверь. Екатерина мечтательно смотрела в окно.

— Ваше величество, дело столь важно, что я осмелился нарушить ваш покой.

Она повернулась к нему.

— Или я, или они. — Его тон был капризным и властным.

— Кто, мой друг?

— Ваш посол Семен Воронцов только и делает мне неприятности. Он оскорбляет графа д’Артуа, а значит, оскорбляет вас. Воронцов предан Англии больше, чем России.

— Но, мой друг, он вчера прислал письмо, где советует не уступать англичанам в их требованиях. Англичане хотят понудить нас отдать Крым и южные крепости туркам. Воронцов всегда дает немало дельных советов. Могу ли я его назвать изменником?

— А кто же они, эти братья? Один из них препятствует выписке из Англии литейных мастеров, потребных нашей армии, другой покровительствует сочинителю, охаявшему российские порядки. Теперь в Петербурге уже ходят слухи, что вы намерены освободить Радищева.

Она нахмурилась.

— Вздор.

— Но придворные болтуны утверждают, что князь Григорий Потемкин намерен просить вас о милосердии… Светлейший только тем и озабочен, чтобы мне сделать неприятность.

— Вздор, — повторила она. Холодные металлические нотки обрадовали фаворита. Снисхождение к просьбе Потемкина, его недоброжелателя, было бы ударом для Зубова.

— Я счастлив, что все это пустые измышления. Но должен сообщить вам, ваше величество, что преступник путешествует по Сибири как знатная особа. Губернаторы во всем угождают ему, Воронцов снабжает его деньгами…

— Бог с ним, он уже наказан, — равнодушно отозвалась Екатерина. — Но, — в ее хрипловатом старческом голосе снова зазвучал металл, — пусть он получит сполна все, что заслужил. Пусть десять лет проведет в суровом краю. Это охладит его.

На лице Зубова играла торжествующая улыбка.

Вскоре Петр Васильевич Завадовский, бывший фаворит, оставленный милостиво при дворе, сообщал своему другу Воронцову: "Государыня говорила с Безбородко. Будто на тебя и на княгиню Дашкову указывают как на побудителей сочинения Радищева. Она сочла это за ненависть и злословие. Александр Андреевич оправдывал, приводя всю истину, что ты о сем деле последний во всем городе узнал. Хотя происшествие сие и не поведет следствий, но по дружбе я не хотел ни о чем умолчать, что только до тебя касается… С отставкою ты всех подобных наветов избежишь и отклонишь от себя врагов…"

Александр Романович взялся писать прошение об отставке. Но, поразмыслив, изменил решение. Он написал императрице письмо, в котором просил отпустить его на год.

Он лелеял мысль, что его влияние на ход дел останется. А за год обстоятельства прояснятся.

Радищеву он сообщал о придворных маневрах и рекомендовал ускорить отъезд из Тобольска.

Александр Николаевич с разочарованием читал письмо Воронцова. Надежда снова исчезла.

Глубокой осенью 1791 года они достигли Иркутска и были ласково встречены губернатором Иваном Алферьевичем Пилем. Ждала и вторая радость: книги и инструменты, присланные Воронцовым.

Вечером они с Елизаветой Васильевной были на приеме у генерал-губернатора. После тысячеверстной тяжкой грязной дороги — свет множества свечей, сверкающий паркет, мундиры, запах духов, улыбки иркутской знати.

Он был оглушен, ослеплен и не сразу заметил фальшь и холод многих улыбок. А заметив, с горечью понял: под попечением влиятельной особы он словно забыл о том, что он просто-напросто арестант. Теперь взгляды некоторых лиц, изумленные, ненавидящие, больно напомнили ему об этом.

Секретарь канцелярии иркутского наместничества Петр Сидорович Рытов был в ужасе. Что происходит? Приговоренный к смертной казни и помилованный, дерзкий преступник Радищев принят губернатором как знатный человек! Такого в Иркутске еще не бывало: каторжане валили лес, извлекали из недр руду, сидели за высоким забором острога, но никогда не нежились на губернаторских приемах. Петр Сидорович смотрел на почтенного Ивана Алферьевича и ничего не понимал: Пиль рыл себе могилу и сам сходил в нее.

Изумленный секретарь решил не дожидаться этого страшного момента. Он незаметно покинул залу и опрометью бросился в канцелярию. Там, дрожа от нетерпения, он сел за донос. Это было обширное послание в Петербург с изложением государственного указа о преступнике, с удивлением от того, что Радищева сопровождал из Тобольска всего лишь один унтер-офицер, и с негодованием на мягкость встречи и угождение преступнику. После доноса Петр Сидорович стал составлять распоряжение по иркутскому наместничеству. Из него следовало: упомянутого арестанта Александра Радищева надлежало отправить немедленно в Илимский острог на десятилетнее безысходное пребывание в оном, унтер-офицеру с двумя рядовыми солдатами быть при арестанте неотлучно, сверх приставной стражи иметь особое надзирание за ссыльным.

Петр Сидорович кончил писание бумаг к утру и побрел домой с сознанием исполненного долга.

Иван Алферьевич поблагодарил секретаря за столь ревностную подготовку распоряжения. Однако пожевал губами и сказал, что дорога в Илимск плоха, а здоровье семейства Радищевых вызывает опасение. Тогда Петр Сидорович упомянул о государственном указе, который должен быть выполнен, невзирая на состояние сибирских дорог и на здоровье преступника. Иван Алферьевич покивал головой и велел готовить отъезд, но предусмотреть все, не торопясь, с тщанием, чтобы не было ошибки, ибо государственный указ нельзя исполнять кое-как.

Петр Сидорович почувствовал боль и тоску от таких слов, но делать было нечего, он взялся за исполнение указа с великой энергией.

Радищев вскоре сообщал Воронцову: "Правду говорили, будто здешние люди, во всяком случае некоторые из них, самый что ни на есть дурной народ, и это заставляет меня торопиться с отъездом… Меня уверили, что кто-то хочет донести Сенату, будто ко мне здесь относятся лучше, нежели я того заслуживаю".

…Звенели полозья саней в морозном остекленевшем воздухе. Мрачная тайга подступала к безлюдной дороге. Радищев со страхом оглядывался на закутанных детей: как они выдержат такой путь. Елизавета Васильевна ласково улыбалась ему одними глазами, подбородок и нос прятались в теплом платке.

За ними следовал возок с усиленной вооруженной охраной.

Дом к утру остывал. От рта поднимался пар. Радищев вставал рано и, наскоро одевшись, спешил к печи. Он всегда сам разжигал дрова. Малая утеха, но она приносила удовольствие: тепло возвращалось в дом от его рук.

Елизавета Васильевна сдерживала кашель, чтобы не пугать мужа нездоровьем. Он слышал это приглушенное, задавленное покашливание и приходил в отчаяние. Что делать? Его врачебные усилия были безрезультатны. Мороз обжигал слабые легкие Елизаветы Васильевны. Но она не слушалась его приказа не выходить из дома.

Как не выходить? А кто же тогда хозяйство будет вести? В постели лежать — к могиле бежать.

Она шла к исправнику просить дров, с казаками договаривалась о рыбе, заседателю Дееву несла деньги за сено. Александр Николаевич старался ее опередить в хозяйственных заботах, но она все мелочи в уме держала и была хитрее.

— Я уже сделала, иначе бы забыла, у меня скверная память, — с невинным видом говорила она, и торжество светилось в ее глазах.

Он воздевал в бессилии руки к небу.

Но утро было его торжеством: и печь растопить, и кофе сварить. Последнее он никому не доверял — ни слуге, ни жене, и по всему дому распространялся знойный запах кофе, напитка божественного, в котором теперь не угадывались пот и кровь далеких рабов.

К полудню из-за гор выходило солнце, серебром искрился морозный узор на маленьком оконце в кабинете, и настроение поднималось. "Вот видишь, я совсем не кашляю, — замечала Елизавета Васильевна. — Жизнь есть движение".

Он много двигался. Он работал одержимо, с яростью, словно боясь на минуту остановиться и затосковать.

В Илимском остроге зимой все как будто застывало в неподвижности. В долине, окруженной лесистыми горами, солнце медленно перекатывалось в цепенеющем воздухе. Почти не было ветра, и дымы из труб выстраивались столбами. Собаки прятались от холода в укромных местах, люди предавались Бахусу: хлебного вина на купеческих складах хватало — по четверти ведра на человека, если считать население на пятьсот верст вокруг, включая женщин и детей.

45 домов, 250 душ обоего пола — весь Илимск. Высокий черный забор и несколько деревянных башен служили защитой от нападения туземных племен.

Но нападения не было. Нападали только болезни.

После завтрака Радищев принимал больных. Он прививал оспу, лечил обмороженных, при желудочных болезнях давал настои трав. Он не мог устраниться от врачевания: небесные светила не устраняются от начертанного пути.

После медицинских занятий он садился писать письма родным и Воронцову. Александр Романович интересовался всеми обстоятельствами жизни, а пуще всего экономическими. И Радищев сообщал ему о цене на хлеб, о пушнине, которая идет из Якутска вниз по Лене, о ценах на белку, о торговле с китайцами через Кяхту.

С письмами часто приходилось спешить, потому что ждали нарочные в Иркутск и надо было использовать эту возможность, не обращаясь к нескромной любознательной почте. Покончив с письмами, он шел к казакам потолковать. Заходила речь и о Светлой горе.

О Светлой горе в Илимске говорили с таинственными лицами. Из рассказов выходило, что недалеко от острога есть гора, которая сверкает под лучами солнца: так много в ее недрах серебра. Где же такая гора? Ответы были путанны, казаки скребли в затылках, переглядывались: а на что ссыльному барину знать? Александр Николаевич начинал пылко рисовать картины будущего, когда из недр извлекут сказочные богатства и дальний угрюмый край их расцветет. Казаки поддакивали, говорили, что дело, конечно, хорошее, надо добыть клад, но искать вместе не соглашались, оправдывались хозяйственными заботами. Удалось только узнать, что серебряная залежь находится где-то в верховьях Илима, верстах в пятидесяти.

Пришло лето, и Радищев решил отправиться на поиски Светлой горы. Вместе с сыном, десятилетним Павлушей, они наняли лодку, на веслах которой сидели дна казака, и двинулись в путь.

На место прибыли глубокой ночью. Утром, после ночлега в деревне, Радищев уговорил старосту Федора Утина показать рудную залежь.

— Это можно, — сказал староста и настороженно ощупал глазами гостей. — Только деньги вперед: что зря сапоги бить.

Радищев с готовностью уплатил.

Они пробирались сквозь лесную чащу, Александр Николаевич горячо объяснял, что их деревне весьма повезло, серебряные рудники совсем изменят здешнюю жизнь. Староста отвечал односложно, но соглашался. Павлуша путался в высокой мокрой траве. Радищев в тревоге оглядывался, но мальчик весело улыбался, как будто дорога ему была нипочем.

— Ну, ваше благородие, теперь на верхотуру лезть придется, — сказал староста, глядя в сторону.

— Что ж, полезем.

Однако трудно будет. Может, вернуться лучше?

— Нет, коли решили — пойдем.

Склон был крут, как стена. Они цеплялись за каждую неровность. Мошка облепляла лицо и руки.

Наконец достигли вершины. Они стояли на небольшой поляне, к которой враждебно подступала лесная чаща.

— Вот, стало быть, тут, — угрюмо сказал староста. Земля чернела вокруг — не манила серебряным сверканием.

— А ты не ошибся? — спросил Радищев с недоумением.

— Может, маленько ошиблись, — вяло ответил проводник и начал ходить вокруг, делая вид, что ищет.

— Ты, кажется, мне голову морочишь?

— Никак нет, барин. Здесь должно быть… Однако нас в сторону чуть отнесло…

В глаза староста не глядел и разводил руками.

— Однако ты порядочная каналья. Ну, ладно, меня надул, мальчика бы пожалел, — в сердцах сказал Радищев и стал спускаться вниз.

— Напрасно ты, барин, бранишься. Сейчас не нашли, после найдем…

В Илимске долго потом толковали о радищевском предприятии. "Знатно Федор его поводил, — с удовольствием говорили жители. — Наш клад, а петербургским сюда нечего лезть!" "Хотел себе миллион составить, а нам шиш! Нас не обманешь!" Когда кто-нибудь в сомнении замечал, что серебро надо бы извлечь из земли и начеканить монет или в Кяхту слитки отвезти, ему тут же возражали: "Хлеб у тебя есть, и рыба есть, и вино. Что же еще надо? Завод сделают — в кабалу пойдешь…"

Радищев сообщал Воронцову: "Местный житель любит лукавить и обманывает, сколько может, даже в случаях, когда правильно понятая выгода заставила бы его предпочесть честное отношение. Он отстраняет от себя и пытается уклониться от всякого новшества, от всякого соседства с людьми".

Светлая гора оставалась неоткрытой.

Год истек, отпуск у Воронцова кончился.

Платон Зубов то и дело отпускал нелестные слова в адрес президента Коммерц-коллегии. "Да он не знает дела!" — восклицал Зубов. "Он не знает отечества] — охотно поддерживал кое-кто из придворных. — Он отлично воспитан, обладает обширными сведениями, но не понимает русских людей!" — "Очень справедливо", — соглашалась императрица.

Платон был горд тем, что никогда не брал подарков от государыни. Он решительно отказывался от монаршей милости. Доход был другим — верным: взятки. Приток их возрастал с каждой его новой должностью, которых было так много, что Зубов, забывшись, иногда отдавал строгое распоряжение самому себе. Постепенно все государственные дела перешли к нему. С помощью взяток дела решались мгновенно, и императрица повторяла, что это величайший гений, которого в России когда-либо видели…

"Правительство безнравственно, а общественного мнения нет", — говорил Воронцов. Он подал прошение об отставке.

Государыня была оскорблена прошением и раздраженно указывала Завадовскому:

— Заготовьте приказ об отставке. Вижу, он вам дорог. Таланты имеет. Но мне не слуга: они, Воронцовы, всем родом не любят меня. Что ж, сердца принудить нельзя.

А вечером несдержанно, в гневе, крикнула:

— Разведены и развязаны навеки будем. Черт его побери!

Слух об отставке Воронцова птицей прилетел в Иркутск. За одной отставкой последовала другая: иркутского губернатора Пиля сменил Ларион Тимофеевич Нагель.

Петербургские и иркутские перемены эхом отозвались в Илимске…

Однажды вечером к Радищеву явился подвыпивший заседатель Деев. Он прошелся по всему дому, бесцеремонно разглядывая комнаты.

— Вон какие хоромы построил — восемь комнат. Знать, не скудеет твоя кубышка.

— Прежний дом был тесен, — сдержанно отвечал Александр Николаевич. — А мне ведь еще долго жить здесь.

— Значит, людям уважение должен делать.

— Я делаю уважение. Не вашей ли племяннице оспу привил?

— Привил, не спорю. Но и серебро наше хотел себе привить! Ха-ха! Нехорошо…

— Это напраслина. Я хотел для вас же, для вашего благополучия.

— А коли так — для нашего благополучия, — починай кубышку! Делись с народом.

— Какую кубышку?

— Каждый месяц ящики тебе из Петербурга везут. Знать, не с опилками ящики-то?

— С книгами, Деев. Могу поделиться.

— Книги! На что мне! Одна морока. Монеты веселее. Мне много не надо. Вон у тебя плавильная печь стоит. Серебро небось слитками отливаешь.

— Иди, Деев, проспись, — тихо сказал Радищев. — И с глупостями больше не приходи.

— Ты мне не перечь! Ты вор, государев преступник, знай свое место, — закричал Деев. — Прикажу — так тебя в холодную запрут. Запомни!

Он ушел, оставив дверь на улицу незакрытой. Елизавета Васильевна сорвала с гвоздя шубу и, несмотря на просьбы Радищева остановиться, бросилась вслед за Деевым.

Она догнала его на безлюдной площади острога.

— Вы наглец! Не обижайте моего мужа! Я буду жаловаться самой государыне! Она знает меня!

При свете луны ее глаза горели грозно. Деев оробел.

— Вы, барыня, не тревожьтесь. Это я так, для разговору. Кто ж господина Радищева обижает? Нам велено следить за ним и не обижать.

Он стал пятиться от маленькой, яростно наступавшей на него женщины. Оторвавшись немного от преследовательницы, осмелел:

— А и то сказать, какая ты ему жена. В церкви не венчаны! И государыней меня не пугай, до нее далеко. Здесь я государь!

Деев уходил по холодной безлюдной площади, растворялся в пустом сумраке. Все живое попряталось в черных, с погашенными огнями, безглазых избах.

На следующий день Радищеву было указано не выходить за пределы острога. Он занялся химическими опытами. Приходили больные, рассказывали, что Деев оповестил весь Илимск, мол, Радищев богач, спрятал сорок тысяч и не худо отнять у него добрую толику.

Лето прошло в бездействии. Удалось лишь несколько раз побывать в лесу, собрать трав — сие милостиво разрешили: горожане беспокоились о лечении. Но о дальних прогулках, о поисках Светлой горы думать было нечего.

Он много читал. В ящиках поверх книг, присланных Воронцовым, обычно лежали газеты. Он начинал с "Меркюра": французские события удручали. Робеспьер, поднявший секиру против врагов революции, теперь сам пал под ее ударом. С гнетущей последовательностью погибали тысячи людей. Лютее римского тирана Суллы оказался вождь якобинцев…

Из Петербурга шли дурные вести: заточены в крепость как заговорщики Новиков и Кречетов.

Елизавета Васильевна отправилась в Иркутск искать покровительства. Новый губернатор принял ее холодно, сказал, что пересылке писем родным через нарочных он не может способствовать.

— Ваше превосходительство, — говорила Рубановская, — граф Александр Романович Воронцов весьма беспокоится о здоровье Радищева, и полагаю, эта весть его опечалит.

Имя Воронцова произвело впечатление на Нагеля.

— Его сиятельству мы передали письма Радищева. Присланные графом суммы доставим по назначению.

— Радищева преследуют. Ему не дают возможности даже гулять по окрестностям Илимска. Мне придется сообщить об этом Воронцову.

— Прошу вас не сообщать его сиятельству. Я приму меры.

Она вернулась в Илимск и сказала Радищеву, что ограничения сняты: он волен выходить за пределы острога.

Похудевший, осунувшийся Александр Николаевич задумчиво отозвался шуткой:

— Таков закон природы: из мучительства рождается вольность, из вольности рабство.

Это были строки "Путешествия из Петербурга в Москву". Он давно уже не вспоминал о книге.

Освобождение пришло неожиданно. После кончины Екатерины II в Илимск с началом нового, 1797 года стали поступать новости одна другой чудней. Казак, прискакавший на взмыленной, дымящейся лошади из Иркутска, сказал, что набранных рекрутов отпустят домой и каждому дадут по золотому рублю. Всех каторжных выпустят, воров-губернаторов от должности отлучат и на каторгу пошлют. Ссыльный Радищев станет наместником в Иркутске, и тогда начнут копать серебряную гору.

Рубановская и Радищев смеялись, слыша эти нелепости, верили им и не верили.

Постепенно шальные слухи угасли, и из писем близких пришло известие: новый царь Павел дарует гонимым свободу. Уже выпущен из Шлиссельбурга книгоиздатель Николай Иванович Новиков, изгнан Платон Зубов, посажены в темницы казнокрады и взяточники. Однако Кречетов, неистовый Кречетов, который так надеялся на воцарение Павла, все еще томится в крепости.

24 января Нагель объявил об указе Павла I: "Находящегося в Илимске на житье Александра Радищева оттуда освободить". Ссыльному предписывалось жить в своих деревнях. Начальнику губернии, где поименованный пребывать будет, вменялось в обязанность наблюдать за его поведением и перепискою.

Сборы в дорогу были лихорадочными. Александр Николаевич торопил жену: скорей отъезд! Елизавета Васильевна шуткой умеряла волнение мужа. Продали дом, раздали имущество.

Деев пришел с повинной.

Ваше благородие, не попомните зла!

— Бог с тобой! — Радищев пожал в знак примирения вымогателю руку. Деев на радостях выдавил слезу.

Выехали из Илимска 20 февраля 1797 года. Провожали все жители острога. Деев суетился, укутывал детей. Исправник притащил на дорогу бочонок вина. Бабы всхлипывали: "Подождали бы до весны. Куда ж ты в такой мороз!" Елизавета Васильевна удерживала кашель и прощально махала рукой.

Солнце играло по-весеннему. Радищев просил ямщиков ехать быстрее: неровен час — оттепель задержит.

Он снова взялся за путевой дневник. Вскоре там появилась запись: "Заночевали в селе Покровском. Простояли 11 марта по причине болезни Елизаветы Васильевны…"

Кашель у нее усиливался, и решили остановиться. Она успокаивала:

— Завтра поедем. Мне уже лучше.

Он доставал из аптечки травы, готовил настои, поил больную. Ночью начинался жар, и Радищев утром мрачно говорил:

— Ехать нельзя.

Она подзывала его к себе и просила положить руку на лоб:

— Видишь, нет уже жара.

Он воскресал, с радостью бежал к станционному смотрителю. Елизавета Васильевна поднималась, шла к саням.

Он с тревогой смотрел на дорогу, на которой подтаивал снежный наст, и оглядывался назад. Елизавета Васильевна кивала ему устало и покойно.

В Таре он решил остановиться надолго, чтобы вылечить больную.

— Нет, едем, — говорила Елизавета Васильевна, — надо успеть в Тобольск. Там хорошие лекари. Квартира приготовлена.

— Подождем, — сказал он потухшим голосом.

Они пробыли в Таре около двух недель. Болезнь не прекращалась. Елизавета Васильевна убеждала его ехать:

— В Тобольске мне будет лучше. Помнишь, мы же там встретились. Это счастливый город.

Тобольск казался обетованной землей, и они снова двинулись в путь. Дорога временами раскисала, сани шли плохо, лошадей переменяли медленно.

На одной станции смотритель начал кричать, что лошади плохи, он не может всем угодить. Радищев тоже хотел было закричать, но, перекрестясь, тихо сказал: "Когда ехали в ссылку, меньше было остановок, чем сейчас, когда велено вернуться по императорскому указу". Смотритель услышал слова "по императорскому указу", оробел, перестал кричать и побежал делать распоряжения.

Гнали всю ночь и в Тобольск приехали на рассвете первого апреля. Радищев был встречен губернатором, последовали приемы, обеды. Казалось, возвращаются жизнь и радость.

Но состояние больной вдруг резко ухудшилось. Седьмого апреля Елизавета Васильевна скончалась.

Со спокойствием обреченного он хоронил жену, которую до последних дней называл сестрой. Он стоял у могилы и думал о женщине, которая отдала ему себя без остатка. Странный закон его жизни: горе всегда настигает в счастливый миг судьбы, а с бедой обычно приходит радость.

Александр Романович Воронцов с утра нетерпеливо взбирался на башню, выстроенную над аркой въезда в усадьбу, и смотрел на дорогу. По расчетам, повозка с Радищевым должна была появиться еще два дня назад, но предположения не оправдывались. Он посылал своего секретаря Захара Николаевича Посникова во Владимир узнать, нет ли новых сведений о движении ссыльного, но Посников возвращался ни с чем.

В зале был накрыт стол на несколько персон: кушанья сменялись в течение дня, блюда должны были встретить путника свежими. Александр Романович, опечаленный, спускался с башни и шел смотреть хозяйство. Потом он поднялся в библиотеку, чтобы написать письмо губернатору о варварском способе, которым пользуются некоторые владимирские помещики, продавая крестьян в рекруты. Гнев помогал, Воронцов с головой ушел в работу и не сразу услышал крики во дворе. Он бросился к окну: во внутренний двор усадьбы въезжал запыленный тарантас.

…Он вводил государственного преступника в свой дворец как царя. Слуги предупреждали каждое движение гостя, букеты цветов стояли во всех вазах, полы зеркально блестели, кушанья источали волшебные запахи, графины светились, переливались нежными красками.

Они сидели друг против друга за обеденным столом и молчали.

— Ваше сиятельство, — прерывающимся голосом сказал Радищев, — со смертью моей жены я потерял все.

— Ее имя останется святым.

— Александр Романович, только вы… только вы…

— Ну, полно, полно.

Столько раз Радищев в уме повторял первые слова, которые он обратит своему спасителю, но сейчас ничего не мог произнести.

— Все уже сказано, — продолжал Воронцов. — Мне интересно узнать, каков был путь после Урала.

Все было сказано в письмах, оставалось говорить глазами, жестами, тоном. И Радищев с некоторым внутренним облегчением стал просто рассказывать о недавней дороге и о волжском разбойнике Иване Фадееве, легенда о котором сопровождала их на всем пути по Каме и Волге.

Иван Фадеев гулял по Волге, казнил злых дворян, щадил добрых, а когда его пристанище окружили солдаты, он дал хозяину денег и велел поджечь дом, а затем распахнул ворота и на тройке поскакал прямо навстречу солдатам. Они растерялись, пропустили его. Лихой разбойник помчался, разбрасывая деньги, чтобы остановить погоню. Солдаты стали подбирать ассигнации и упустили Фадеева.

Воронцов слушал рассказ с неподдельным интересом. Он с радостью замечал, как в усталых потухших глазах Радищева снова загорается прежний огонь.

— Российский Робин Гуд. Легенда, которая порождена нашим несчастьем. Сегодня я написал владимирскому губернатору о том, что нужно прекратить тайную продажу крестьян в рекруты. Хочу подготовить о сем записку государю.

— Рад помочь вам в добром деле.

— Благодарю. Но сомневаюсь в нынешнем государе. Павел не терпит чужих мнений.

— Может быть, вам следует вернуться ко двору? Умный совет, поданный вовремя, умерит каприз самодержца.

— Сомнительно. У Павла нет той сильной черты, которая была свойственна его матери. Екатерина не любила людей со своим мнением, но ценила их. При ней я мог сохранить самостоятельность. Впрочем, вероятно, я не прав… Я ведь всегда был того мнения, что люди имеют соответственную их достоинствам внутреннюю цену, которую не в состоянии отнять у них никакой деспот.

— А коли так, возвращайтесь! Поймал вас на слове! — горячо воскликнул Радищев.

Воронцов рассмеялся:

— Как Сенека, ценю теперь деревенский покой. Брат Семен уже отказался от лестного предложения царя быть преемником канцлера Безбородко. Он написал мне, что лучше привычная покойная работа в Англии, чем пребывание на российской волне, то возносящейся, то опадающей. Я почти потерял честолюбие. Оно теперь тешится моими деревенскими проектами. Я вам еще не показал моих парников…

После обеда они пошли смотреть парники, и Радищев с удовольствием стал рассказывать о своих сибирских земледельческих опытах и о теплицах, накрытых слюдой, где он пытался выращивать дыни. Тут Воронцов не преминул показать парники, где уже завязывались арбузы.

После прогулки Александр Николаевич остановился посреди внутреннего двора. Это был квадрат, замкнутый с трех сторон одноэтажными зданиями, а с четвертой — трехэтажным домом простой, сдержанной архитектуры, без признаков роскоши.

— Странно, этот двор мне напоминает Петропавловскую крепость, — задумчиво сказал Радищев.

— Это моя крепость, где я могу обороняться от любого тирана, — отозвался Воронцов.

Они прошли в библиотеку — неприступный редут от нападений деспотов, как выразился хозяин. В больших сундуках покоились рукописи и документы, свидетели былых коммерческих битв. Десятки золотых, серебряных, черепаховых табакерок украшали стол. Среди них не было табакерки с портретом Екатерины II — царскую награду сослали в пыльный чулан…

Радищев жадно разглядывал тяжелые шкафы с книгами:

— С такой армией ничего не страшно.

— Вот мой главный защитник — "Микромегас" Вольтера. — Воронцов держал на ладони тонкую книгу. — Я переводчик его. Иногда мне казалось, что я сам превращаюсь в юношу с планеты Сатурн, который смотрит на обитателей Земли, как на рой пылинок. А ссоры землян? Из-за чего? Может быть, столкновение происходит всего лишь из-за нескольких кучек грязи величиной не более ногтя гиганта сатурнианца.

Слова упали мрачно, тяжело. Радищев встрепенулся:

— Но такой взгляд лишает человека силы!

Воронцов ответил не сразу:

— Человек должен чувствовать себя временами бессильным. Это спасает от многих бед.

— На гербе нашего рода изображена стрела, летящая к звезде. Может быть, этот образ с детских лет определил мои действия, а значит, и привел к многим бедам.

— На нашем гербе изображены лошади. И я стал лошадью, — усмехнулся Воронцов. — Но, — он глянул серьезно, — я всегда завидовал стрелам…

Он велел позвать художника из своих крепостных и заставил Радищева два часа позировать. Пока художник делал портрет, граф сошел вниз и самолично проверил, все ли готово к отъезду.

Они обнялись на прощанье, Воронцов сказал почти приказным тоном:

— Обещайте вести себя тихо. Надо повременить. Я дам знать, когда следует выпустить стрелу.

Он поднялся на башню и долго смотрел на дорогу, пока повозка не скрылась из виду.

До Москвы Радищева провожал секретарь Воронцова Захар Николаевич Посников.