4

4

За нами много, много слез,

Туман, безвестность впереди!..

Тютчев

Жить бы мне да радоваться в Тарусе!

Куда ни пойдешь – красота.

Любил я Оку – и с красными бакенами, издали напоминавшими огненные языки, и с белыми, напоминавшими белых птиц.

Любил постоять на пристани, поглядеть, как отчаливают лодки и как идет по воде рябь: серые эллипсисы наплывают на лиловь.

Идешь перед закатом лесною дорогой – сбоку, меж деревьев, все катится и катится гладенькое солнышко. Идешь лесом навстречу закату – меж рядами стволов золотистые столбики света, а в самом конце просеки – наклоненный световой конус.

Любил я свечение зорь над зимней Тарусой: над самым окоемом, справа, желтая полоса, над нею оранжевая, еще выше сиреневая с синими прогалинами, слева розовая, сизая по краям, над ней голубая.

Пойдешь до грибы – навстречу» из деревни Бортники, несет в Тарусу продавать на базар целую корзину подберезовиков и подосиновиков девушка с медовыми зрачками, оттененными голубизною белков.

Как-то» на другой день после сильной метели, я шел от станции Тарусская в город, и в быстро густевших зимних сумерках мне показалось, что я заблудился. Снегу намело много, а ездили крестьяне тогда уже редко – своих лошадей у них не было, автобусы от станции до города не ходили. Я проваливался в снег» выкарабкивался, ветер дул в лицо, силы начали мне изменять. «Если дал большого крюку, то не дойду», – подумалось мне. Еще немного, и вдруг справа – церковь, выстроенная по плану Поленова… Ну, значит, до Тарусы – рукой подать…

И так со мной бывало всегда – и в случаях мелких, и в обстоятельствах, от которых зависит дальнейшая судьба: когда кажется, что выхода нет, тут кто-то и протягивает тебе руку.

Жить бы да радоваться…

Но радость отравлялась событиями мировой историй и тем, как складывалось мое житье-бытье.

…А события мировой истории мчались словно наперегонки.

Летом 39-го года я перед сном ежевечерне слушал по радио о переговорах между Англией и Францией, с одной стороны, и СССР – с другой. Перечень ведших переговоры неизменно заканчивался четко, отграниченно выговаривавшимися диктором словами, почему-то застрявшими у меня в памяти: «…и – господин – Стрэнг».

В «Известиях» от 21 августа – сообщение о торгово-кредитном соглашении между СССР и гитлеровской Германией.

В «Известиях» от 24 августа сообщение о том, что 23 августа в Москву прибыл министр иностранных дел Германии фон Риббентроп, и о заключении советско-германского договора о ненападении:

«23 августа в 3 часа 30 минут состоялась первая беседа Председателя Совнаркома и Наркомин дела тов. Молотова с министром иностранных дел Германии г. фон Риббентропом по вопросу о ненападении. Беседа происходила в присутствии тов. Сталина и германского посла г. Шуленбурга и продолжалась около 3-х часов. После перерыва в 10 часов вечера беседа была возобновлена и закончилась подписанием договора о ненападении, текст которого приводится ниже».

Договор подписали Молотов и Риббентроп.

Над этими сообщениями фото: Молотов, Сталин, Риббентроп и статссекретарь Гауе.

Договор был заключен сроком на десять лет.

В передовой «Известий» подчеркивалось, что договор «кладет конец враждебности в отношениях между Германией и Советским Союзом, которую старались раздувать и поддерживать враги обоих государств.

Идеологические различия, как и различия в политической системе обеих стран, не могут и не должны стоять на пути к установлению и поддержанию добрососедских отношений между Советским Союзом и Германией».

В «Известиях» от 2 сентября сообщалось, что 1 сентября утром германские войска перешли германо-польскую границу.

В «Известиях» от 4 сентября мы прочли, что Англия и Франция объявили войну Германии.

В «Известиях» от 18 сентября опубликована нота правительства СССР польскому послу, врученная ему утром 17 сентября 1939 года:

Советское правительство не может… безразлично относиться к тому, чтобы единокровные украинцы и белоруссы, проживающие на территории Польши, брошенные на произвол судьбы, оставались беззащитными.

Ввиду такой обстановки Советское правительство отдало распоряжение Главному командованию Красной Армии дать приказ войскам перейти границу…

Подписал ноту Молотов.

И в этом же номере – первая оперативная сводка Генштаба РККА (Рабоче-Крестьянской Красной Армии).

Советские писатели всегда тут как тут, всегда рады стараться. И ведь во многих случаях никто их за язык не тянул. Считавшийся порядочным человеком, небезостроумный пародист и эпиграмматист Арго (Абрам Маркович Гольдберг) написал для радио передававшуюся потом издевательскую сценку, в которой будто бы ликующие западноукраинские крестьяне с гоготом кричат вслед удирающим польскому министру иностранных дел Беку и главнокомандующему польской армией Рыдз-Смиглы:

Рыдз-Смиглы!

Куды ж вы побиглы?

Пан Бек!

Куды ж ты убег?

А чего же бы вы хотели, господин Арго? С одной стороны на Польшу напала фашистская Германия, с другой – по команде Сталина и Молотова – Красная Армия. Что же бы ожидало Бека и Рыдз– Смиглы? Петля или пуля?

Сообщения о договоре с Германией и о том, что мы всадили нож в спину Польше, были до того ошеломляющи, что я забыл, когда же произошло еще одно немаловажное событие между этими двумя: какого числа началась вторая мировая война. Чтобы установить число, мне теперь пришлось рыться в старых газетах.

«Далеко лежало – мало болело»…

Большевики прославились на весь мир своей беспринципностью и неразборчивостью в средствах. Вагон, в котором Ленин и его приближенные на кайзеровские денежки в 17-м году прикатили в Россию, Брестский мир, который сам же Ленин цинично назвал «похабным», НЭП… Но союза с гитлеровской Германией даже стрелянные советские воробьи не ожидали. Опомнившись, люди мыслящие пришли к выводу, что тут есть свой закономерность. Ведь сошлись не противоположности. Сошлись рыбаки, завидевшие один другого издалека.

Нам в головы издавна вколачивали: СССР не хочет ни пяди чужой земли, и до сих пор советские правители ограничивались тем, что сеяли смуту в Германии (до прихода к власти Гитлера), оказывали военную помощь – через час по столовой ложке – республиканской Испании, но до 39-го года они «в общем и целом» не меняли ленинского курса. В день перехода Красной Армии через польскую границу началась новая эпоха – эпоха вооруженных интервенций Советского Союза.

18 сентября за мной зашел, как и я, зажившийся в Тарусе Кашкин, чтобы идти гулять, благо день стоял ясный, но не жаркий.

– Что же это, Иван Александрович? Оккупация? – спросил я.

– Самая настоящая, – ответил он.

С этого дня и по 22 июня 41-го года я и мои близкие жили в тревожном ожидании.

Террор в Советской России – в той или иной форме – не прекращался с октября 17-го года. Но в 39–41 гг. это был не ураганный огонь. Красный террор перекинулся изнутри вовне. И нам больно и страшно было за тех, кто привык к свободе и кого теперь придавил красный сапог.

В «Известиях» от 29 сентября сообщение:

В течение 27–28 сентября в Москве происходили переговоры между Председателем Совнаркома и Наркоминделом т. Молотовым и Министром иностранных дел Германии[67] фон Риббентропом по вопросу о заключении германо-советского договора о дружбе и границе между СССР и Германией.

В переговорах принимали участие тов. Сталин и советский полпред в Германии т. Шкварцев[68]» а со стороны Германии – германский посол в СССР г. Шуленбург.

Переговоры завершились подписанием договора.

Текст его приводится в этом же номере.

Над сообщением фото: Риббентроп, Молотов, Сталин и другие.

В «Известиях» от 30 сентября заявление Риббентропа сотруднику ТАСС: если в Англии и Франции «возьмут верх поджигатели войны, то Германия и СССР будут знать, как ответить на это… Переговоры происходили в особенно дружественной и великолепной атмосфере. Однако прежде всего я хотел бы отметить исключительно сердечный прием, оказанный мне Советским Правительством и в особенности гг. Сталиным и Молотовым».

Пакт о дружбе с гитлеровской Германией повлек за собой перестройку всей «идеологической работы».

Отсветы этой дружбы падали и на художественный перевод. В одном моем переводе редактор превратил краснощекого немца в румяного. Дураки на нашем «идеологическом фронте» преобладали и преобладают, а ведь известно, что если дураков заставить молиться какому угодно богу, то они непременно расшибут себе лоб.

Пакт о дружбе с нацистской Германией ударил меня по карману, как, впрочем, и многих других переводчиков. Осенью 39-го года я перевел в Тарусе без договора пьесу Рафаэля Альберти «De un momento а otro» («На переломе»). Когда я приехал в Москву, мне сказали, что пьеса напечатана быть не может. И еще меня ждали два приятных сюрприза: в издательстве «Искусство» зарезали переведенный мною сборник одноактных испанских антифашистских пьес. Гослитиздат рассыпал набор моего перевода романа-памфлета испанского писателя-антифашиста Мануэля Д. Бенавидеса «Преступление Европы».

После заключения пакта с гитлеровской Германией заправилы советского государства почувствовали, что руки у них развязаны, и вот тут-то с особенной силой их обуяла страсть, коей они одержимы по сей день: в мутной воде рыбку ловить.

В «Известиях» от 26 сентября два сообщения: о том, что прибыл в Москву министр Иностранных Дел Эстонии г. Селтер, и о том, что прибыл в Москву министр иностранных дел Турции г. Шюкрю Сараджоглу. Пост Сельтера почему-то напечатан с больших букв (в виде аванса, что ли?), а пост Сараджоглу – с маленьких (быть может, в предвидении неуспеха переговоров с ним?).

В «Известиях» от 29 сентября – сообщение о заключении пакта о взаимопомощи и торгового соглашения между СССР и Эстонской Республикой. Пакт был подписан 28 сентября. Вот выдержка из его текста:

Статья III

Эстонская Республика обеспечивает за Советским Союзом право иметь на эстонских островах Саарема (Эзель), Хийумаа (Даго) и в городе Палдиски (Балтийский Порт) базы военно-морского Флота и несколько аэродромов для авиации, на правах аренды по сходной цене…

В целях охраны морских баз и аэродромов, СССР имеет право держать в участках, отведенных под базы и аэродромы, за свой счет строго ограниченное количество советских наземных и воздушных вооруженных сил…

Пакт подписали Молотов и Сельтер.

В переговорах участвовали Сталин и Микоян, со стороны Эстонии – Председатель Государственной Думы профессор Ю. Улуотс.

К этому договору, а равно и к договорам, вскорости заключенным СССР с другими прибалтийскими государствами, просится эпиграф из «Шинели» Гоголя: «А вот только крикни!»

«Известия» от 6 октября опубликовали пакт о взаимопомощи между СССР и Латвией, заключенный 5 октября.

Статья III

Латвийская Республика, в целях обеспечения безопасности СССР и укрепления своей собственной независимости (?), предоставляет Союзу право иметь в городах Лиепая (Либава) и Вентспилс (Виндава) базы военно-морского флота и несколько аэродромов для авиации…

В целях охраны Ирбенского пролива Советскому Союзу предоставляется право… соорудить базу береговой артиллерии на побережье между Венспилас и Питрагс.

В целях охраны морских баз, аэродромов и базы береговой артиллерии Советский Союз имеет право держать в участках, отведенных под базы и аэродромы, за свой счет строго ограниченное количество советских наземных и воздушных вооруженных сил…

«Известия» от 11 октября сообщали, что 10 октября был заключен договор о передаче Литовской республике городов Вильно и Виленской области и о взаимопомощи между Советским Союзом и Литвой.

Статья IV пакта о взаимопомощи гласила:

Советский Союз и Литовская Республика совместно обязуются осуществлять защиту государственных границ Литвы, для чего Советскому Союзу предоставляется право держать в установленных по взаимному соглашению пунктах Литовской Республики за свой счет строго ограниченное количество советских наземных и воздушных вооруженных сил,

К договорам, заключенным СССР с Латвией и с Литвой, просятся еще два эпиграфа: «Разлакомились» и – «Аппетит разыгрывается во время еды».

В «Известиях» от 2 октября сообщалось, что министра иностранных дел Турции Шюкрю Сараджоглу принимал Молотов. В беседе участвовали Сталин, Потемкин, Деканозов (Деканозова, впоследствии перешедшего из Наркоминдела в органы государственной безопасности, расстреляли при Хрущеве) и другие.

Из газет от 18 октября мы узнали, что Сараджоглу изволил отбыть восвояси. Не солоно хлебал не гость, а хозяева. Гость показал хозяевам шиш.

Вскоре газеты довели до нашего сведения, что Турция предпочла заключить договор с Англией и Францией.

В «Известиях» от 12 октября сообщение: 11 октября приехал в Москву Уполномоченный Финляндского Правительства Паасикиви.

В «Известиях» от 24 октября сообщение, что 23 октября «после кратковременной поездки в Финляндию вновь прибыл в Москву Уполномоченный Финляндского Правительства г. И. К. Паасикиви»,

В «Известиях» от 27 ноября:

Наглая провокация финляндской военщины

По сообщению штаба Ленинградского округа, 26 ноября в 15 часов 45 минут наши войска, расположенные в километре северо-западнее Майнила, были неожиданно обстреляны с финской территории артогнем. Всего финнами произведено семь орудийных выстрелов. Убиты три красноармейца, один младший командир и один младший лейтенант.

В этом же номере нота Молотова с требованием к Финляндии – «незамедлительно отвести свои войска подальше от границы на Карельском перешейке на 20–25 километров…»

В «Известиях» от 29 ноября заметка: «Новые провокации финляндской военщины».

В этом же номере нота Финляндского правительства за подписью посланника Ирие-Коскинела. Он утверждает, что, как показало расследование, стреляли с советской стороны.

В ответной ноте, напечатанной в том же номере и подписанной Молотовым, Советское правительство заявляет, что оно считает себя свободным от обязательств, которые возлагал на него пакт о ненападении между СССР и Финляндией.

«Известия» от 30 ноября сообщили о разрыве отношений СССР с Финляндией.

1 декабря мы прочли в «Известиях» о «столкновениях советских войск с финскими войсками» и заявление президента Финляндии Каллио:

В целях поддержания обороны Финляндия объявляет состояние войны.

2 декабря сообщение в «Известиях» об образовании Народного Правительства Финляндии под председательством Куусинена.

Не хвались, идучи на рать…

Не говори «гоп», пока не перепрыгнешь!

Тон всей советской печати, особенно «Правды»; «Шапками закидаем!»

В «Правде» от 5 декабря корреспонденция Николая Вирты с театра военных действий «Боевые столкновения на Карельском перешейке. В Териоках» кончалась так;

По дороге мы встречаем министра обороны Финляндской Демократической Республики г. Анттила.

Я попросил министра рассказать нам о первом корпусе Финской Народной армии.

Министр ответил, что солдаты и командный состав корпуса рвутся в бой.

– Настроение замечательное, уверенность в победе полная. Мы победим. Вы слышали, что правительство бело-финов бежало из Хельсинки? Они оттуда, мы туда. До скорого свидания в Хельсинки!

Третий человек за один день приглашает меня в Хельсинки.

Черт возьми, придется поехать.

«Скорое свидание», как известно, не состоялось.

Валерий Брюсов в стихотворении «К финскому народу» (1910) оказался пророком:

Стой твердо, народ непреклонный!

Недаром меж скал ты возрос:

Ты мало ли грудью стесненной

Метелей неистовых снес!

Стой твердо! Кто с гневом природы

Веками бороться умел, —

Тот выживет в трудные годы»

Тот выйдет из всякой невзгоды,

Как прежде, и силен и цел!

14 декабря Совет Лиги Наций исключил СССР из Лиги.

В советских газетах жиденькие оперативные сводки Ленинградского Военного Округа. Все больше: «…на фронте не произошло ничего существенного». Только по окончании этой войны (а длилась она позорно долго для СССР: до 13 марта 1940 года), войны, едва ли не самой срамной за всю историю России, почти никаких плодов нам не принесшей, показавшей слабость Красной Армии, мы поняли, сколько в эту лютую, погубившую у нас много фруктовых садов, «финскую», как прозвал ее народ, зиму замерзших и убитых русских солдат и командиров скрывала эта завеса: «ничего существенного».

Тургенев в письме к Ю. П. Вревской от 18 января 1877 года пишет:

…сверху донизу мы не умеем ничего крепко желать – и нет на свете правительства, которому было бы легче руководить своей страной. Прикажут – на стену полезем; скомандуют – отставить! – мы с полстены опять долой на землю.

Тургенев углядел одну из самых страшных язв, разъедающих русский народ. Увы! Это наша русская, национальная черта. «На Финляндию шагом марш! Аж до Хельсинки!» Для чего? Из-за чего? Ради чего? Рассуждать – не наше дело. Начальству видней. «Стой!» Не надо идти в Хельсинки!» Почему не надо? Опять-таки не наше дело. Начальство лучше знает.

В 42-м году я познакомился с пушкинистом Сергеем Михайловичем Бонди.

Он так изобразил политику «Коммунистической» партии:

Но, пошел! Но, пошел! – Кнут все хлещет и хлещет. Лошадь тянет из последних сил. Повозка вот-вот перевернется. – Но, пошел!.. Тпру, стой!.. Куда прешь?

Нажглись на Финляндии – нажмем, напрем на тех, кто послабей!..

Лишь бы успеть наловить рыбки, пока мутна вода… И черт связался с младенцами.

«Известия» от 30 мая 1940 года уведомили нас:

За последнее время имел место ряд случаев исчезновения военнослужащих из советских гарнизонов, расположенных… на территории Литовской Республики,

Дальше начинается плохой детектив. Будто бы красноармейца Шмавгонеца увезли (кто?), морили голодом, грозили расстрелом с целью выпытать у него сведения о его танковой бригаде. «…Щмавгонец с завязанными глазами был вывезен за город и там выпущен». После случая со Шмавгонецом приводится еще несколько столь же правдоподобных происшествий.

Молотов от имени Советского правительства потребовал от правительства Литвы «немедленных мер к прекращению провокационных действий и к розыску исчезнувших советских военнослужащих». Советское правительство выразило надежду, что «литовское правительство пойдет навстречу его предложениям и не вынудит его к другим мероприятиям».

В «Известиях» от 16 июня ультиматум Литве от 14 июня. Опять будто бы кого-то похитили, кого-то убили. 15 июня Литва приняла ультиматум. В тот же день советские войска заняли Литву. Литовское правительство ушло в отставку.

В «Известиях» от 17 июня сообщение о том, что бывший литовский президент Сметона и несколько членов литовского правительства в ночь на 16 июня бежали в Германию.

С Литвой советские захватчики еще повозились для прилику, А потом решили: для чего церемонии-то разводить? 16 июня – бац ультиматум сразу Латвии и Эстонии!

16 июня Молотов заявил посланникам Латвии и Эстонии, что существующий военный союз между Латвией, Литвой и Эстонией «Советское правительство считает не только недопустимым и нетерпимым, но и глубоко опасным, угрожающим безопасности границ СССР».

А почему же допускало и терпело, – если таковой союз действительно существовал, – когда заключало с ними договор о взаимопомощи? Почему тогда же не поставило условием заключения договора расторжение военного союза? И почему терпело и допускало его с сентября 39-го года по июнь 40-го?

Э, да что там искать логики во внешней политике Гитлера и Сталина! Если и была у них логика, то это логика крыловского Волка из басни «Волк и Ягненок»:

Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать.

Латвия и Эстония, разумеется, приняли советский ультиматум.

В «Известиях» от 18 июня сообщение:

Вступление советских войск в пределы Эстонии и Латвии.

Латвийское и эстонское правительства ушли в отставку.

В конце июня СССР оккупировал Молдавию.

В «Правде» от 30 ноября 1939 года были помещены ответы Сталина на вопросы редактора этой газеты.

Вот один из ответов Сталина:

…не Германия напала на Францию и Англию, а Франция и Англия напали на Германию, взяв на себя ответственность за нынешнюю войну.

При всей своей неискушенности в вопросах внешней политики, я держался мнения противоположного. Все мои симпатии были на стороне антигерманского блока, особенно на стороне Англии после того, как Гитлер в два счета разгромил Францию, и Англия, в сущности, осталась на некоторое время одна. Я верил, что в конце концов победит Англия. Верил, может быть, потому, что желал ей победы. Вера моя не дрогнула даже в ту пору, когда казалось, что гитлеровская авиация сотрет Англию с лица земли…

Кто живет без печали и гнева,

Тот не любит отчизны своей…

У русских есть еще одно свойство, не менее гнусное, чем нерассуждающая исполнительность: легковерие. Должно думать, что это свойство проявлялось и прежде, но на моих глазах оно росло и продолжает расти, как раковая опухоль, а властям это на руку.

Верили в то, что «шахтинцы», Рамзин и его однодельцы – вредители. Верили в то, что ленинские гвардейцы полжизни провели в тюрьме и ссылке только для того, чтобы, дорвавшись до власти и едва успев вкусить от ее плодов, передать ее главам других государств, а самим остаться при пиковом интересе. Теперь так же легко поверили в то, что маленькие, маломощные, беззащитные, – их покровителям было не до них, – Литва, Латвия, Эстония, Финляндия станут задирать верзилу, колоть его булавками, прекрасно зная, что булавочные уколы обойдутся им дорогонько. И от скольких мне теперь приходилось слышать, что Англия идет ко дну!..

Интервью и речи Сталина и Молотова тех времен явление в своем роде исключительное. Как ни отвратны злобным своим кликушеством речи Гитлера, у него есть перед ними одно преимущество: откровенность. Гитлер, как медведь из сказки, никогда не укрывался под псевдонимами. Он так прямо и отрекомендовывался: «Я-Вас-Всех-Давишь». И еще он походил на былинного царя, говорившего о себе: «Ай да я собака Калин-царь!» Сталин и Молотов к грубости и хвастовству для вкуса подбавляли лицемерия. Послушать или почитать их, так они первые борцы за справедливость, защитники беспомощных.

Мы воюем за спасение

Братьев страждущих – славян, —

как сказано в стихотворении Городецкого «У Казанской Божьей матери» (вошло в его книгу «Четырнадцатый год»). Гитлер и Риббентроп, по крайней мере, балов-маскарадов не устраивали.

Мировую войну, вторжение Красной Армии в Западную Украину и Западную Белоруссию, сталинско-молотовскую дипломатию, сводившуюся, главным образом, к провоцированию пограничных и других конфликтов для того, чтобы потом заглатывать области ж целые государства, войну с Финляндией я, конечно, переживал тяжело, но не так остро, как ежовщину. Что ни говори – далеко лежало, мало болело. Узнавать о событиях из газет и радиопередач – это все-таки не то, что в течение двух лет смотреть, как в двух шагах от тебя НКВД вырывает с корнем целые семьи, и ждать своей очереди и очереди ближайших родных. Террор стократ страшнее войны. Ночные звонки страшнее ночных бомбежек. Об этом верно сказал Пастернак в романе «Доктор Живаго», О том же, что вытворяет НКВД в оккупированных краях, я мог только догадываться, и кое-что слышал я от очевидцев. За годы ягодовщины, за годы ежовщины с ее еженощными страхами душа изболелась, перенасытилась скорбью. В годы, когда с разных сторон тянуло гарью, но самый пожар был мне не виден, ужас и отчаяние владели мною не с прежнею силой.

Что нам первый ряд подкошенной травы?

Только лишь до нас не добрались бы,

Только нам бы,

Только б нашей

Не скосили, как ромашке, головы.

Внятный голос предчувствия шептал мне: «Будет еще горше. Побереги душевные силы». Когда я гостил у матери, я все пытался убедить ее, что надо брать от жизни те немногие радости, какие она пока еще нам дает.

Отвлекали меня от мыслей о мировых событиях заботы, тяготы и докуки.

Донимали заботы о хлебе насущном. Какая-то часть моего заработка уходила на жизнь в Москве. Моя жена работала в редакции журнала «Интернациональная литература»; на себя она не брала у меня ни копейки, но на мое содержание ей бы ее жалованья не хватило. Я платил бабушке Наталье за июнь – сентябрь по «дачным» расценкам, за остальные восемь месяцев – вдвое меньше, а жил у нее только четыре «дачных» месяца, поздней же осенью, зимой и весной наезжал на несколько дней, чтобы не ползли по Тарусе слухи, что я у бабушки Натальи совсем не живу, и не доползли до ушей милиции. Собственно, с октября по июнь я платил бабушке не за житье, а только за прописку. Мать после ареста Лебедева и изгнания из перемышльской школы Траубенберга, Большакова и Будилина ушла на пенсию. Двух пенсий, ее и тетки, – притом, что они снимали комнату у частного владельца, – им на прожитие не хватало. До осени 40-го года, когда мама опять начала преподавать немецкий язык в пригородной сельской школе-семилетке (предложение Районо вернуться на прежнее место она отвергла), я содержал и ее и тетку почти целиком. Приходилось поворачиваться, как вору на ярмарке.

К заботам о хлебе насущном примешивалось ощущение бездомничества: ощущение, в котором можно было различить страх, – как бы не накрыла в Москве милиция, как бы не подвести родных жены, – и гнетущее сознание своей ущемленности, своей изгойности. Осенью дачники тянутся в Москву домой. Я тоже еду в Москву, но не домой.

Положение мое усложнилось еще тем, что в связи с нехваткой продуктов в стране (в провинции продукты первой необходимости выдавались не по карточкам, а по спискам, но это один черт) доступ в Москву с 39-го года был ограничен. Железнодорожные билеты выдавали только тем, у кого был московский паспорт или московская прописка, по вызовам или командировкам. Голь на выдумки хитра., Транзитные билеты продавались без ограничений. Нужно тебе доехать до Москвы из Калуги, – а прав у тебя на это нет, – бери билет из Калуги через Москву, к примеру, до Можайска. Переплатишь – зато билет в кармане. Хитрость эту власти разгадали довольно быстро. На транзитный билет потом тоже надо было иметь особое право. Пришлось исхитряться по-другому. Чаще всего, уезжая из Москвы, я запасался вызовами из московских редакций и издательств. Вызовы мне давали охотно, тем более, что это была не «липа»: вызывали, чтобы я поработал с редакторами, прочел корректуру. Но для меня в этом было что-то мелко-унизительное, точно я просил пособие на бедность. Иной раз мой калужский приятель доставал себе фальшивую командировку и по ней получал для меня билет. Иной раз моя мать брала в перемышльской амбулатории направление к московским врачам, доезжала со мной до Калуги, и по направлению ей выдавали билет.

Вероятно, выражение лица у меня было измученное, загнанное – об этом я все чаще догадывался по внимательным, удивленно-сочувствующим взглядам встречных, когда шел по московским или калужским улицам.

Весной 39-го года я надумал подать в НКВД просьбу о снятии с меня судимости, что дало бы мне право жительства в Москве, и приложить несколько книг в моем переводе. Письмо в НКВД написал мне Николай Васильевич Коммодов, к которому, сговорившись с ним по телефону, направила меня Маргарита Николаевна.

Коммодов принял меня в своей квартире на Большой Молчановке (он жил в том же доме, что и терапевт Кончаловский и окулист Одинцов и где много лет спустя жил и скончался Виктор Яльмарович Армфельт), выслушал, сказал:

– Снимут с тебя судимость. «Дело»-то твое, брат, – дермантин.

И тут же написал прошение.

Прошение и книги я отнес в здание на углу Лубянской площади и Мясницкой и сдал какой-то хамоватой девице.

Пробежали летние месяцы – ни ответа, ни привета.

Осенью 39-го года по дороге из Перемышля в Москву я на несколько часов остановился в Калуге, Мы с моим приятелем зашли пообедать в столовую «полуоткрытого типа». Это была столовая для служащих какого-то учреждения, но пропусков при входе почему-то не спрашивали, кормили же там гораздо лучше, чем в «открытых» столовых.

Среди обедающих я сейчас узнал бывшего нашего институтского декана Владимира Ефимовича Грановского. Он тоже меня узнал. Его арестовали на несколько месяцев раньше меня, когда он уже не был деканом переводческого факультета. О моей судьбе ему, конечно, ничего не было известно. Мы рассказали друг другу о себе. Он лет пять отсидел в лагере, а теперь жил в Калуге, наезжал, как и я, в Москву, к жене, в свою бывшую комнату в Гранатном переулке, куда я прежде изредка заходил за французскими книгами (главным образом, по истории Франции), которые Грановский давал мне почитать.

Грановский научил меня, как нужно действовать. Оказалось, весной вышел Указ Верховного Совета СССР, о существовании которого я не знал и согласно коему с лиц, до какого-то года, – кажется, до 36-го или 37-го, – приговоренных к административной высылке или не долее, чем к пяти годам концлагеря, судимость снимается, но не автоматически: нужно подать заявление в НКВД вместе с характеристикой от учреждения, где ты работаешь в настоящее время, и со справками о том, где ты проживал и проживаешь со дня отбытия наказания. Подавать заявление надлежит по месту жительства, в районное или областное отделение НКВД.

Тьфу ты пропасть! Начинай все сначала…

Мне дал характеристику как переводчику и редактору Гослитиздат. Отзыв о моей работе написал также испанист Кельин, Но мое скакание с места на место затормозило подачу заявления. Пока «суд да дело», пока я дождался справки из Архангельска от Варвары Сергеевны Дворниковой (после отбытия ссылки я прожил у нее месяц), пока я дождался справки из Новосельского сельсовета Малоярославецкого района от моих теток» пока я ездил за справкой в Перемышль, прошла зима.

Наконец, запасшись ворохом бумажек, я в мае 40-го года отправился к начальнику Тарусского отделения НКВД Бушуеву, назначенному на эту должность после падения Ежова и сменившему того ретивого службиста, который в ежовщину хвалился с трибуны «перевыполнением плана» арестов.

С первого взгляда на Бушуева я понял, что передо мной отнюдь не интеллигент, не принц крови и не аристократ духа, но и не изверг естества, энкаведешник не по призванию, а по приказу.

Выслушав меня, Бушуев разбушевался.

– Я вас звал, звал, а вы не являетесь! Когда ни пошлешь за вами, вас нет. Вы не живете в Тарусе, вы живете в Москве. Я не приму от вас документов.

Я вытаращил глаза.

Зимой я в самом деле в Тарусу заглядывал раза два, денька на три, а все остальное время жил в Москве или в Перемышле, где прописываться мне было не нужно, где работалось мне вольготней, чем в Москве, и где меня осеняла материнская любовь и забота.

Но когда же Бушуев меня вызывал?

– Позвольте! – возразил я. – Я пришел к вам без вашего зова по собственной инициативе…

Только потом, возвращаясь от Бушуева к бабушке Наталье, я сообразил, в чем дело.

Зимой, по словам бабушки, к ней несколько раз приходили какие-то парни, спрашивали меня, а узнав, что я в отъезде, говорили, что они из Военкомата. Повесток они не оставляли, поэтому бабушка не считала нужным вызывать меня в Тарусу. Это и были гонцы Бушуева, которым он, должно полагать, наказывал отводить глаза хозяйке дома; отводил же он их – о чем я догадался год спустя – только чтобы не бросать на меня тень: мол, им интересуется НКВД – значит, он на подозрении.

Post factum я вошел в положение Бушуева: он имел право на меня гневаться. Прошению, которое я подал в Москве, дали ход. Москва снеслась с Тулой (Таруса была тогда отнесена к Тульской области), Тула стала нажимать и наседать на Бушуева, а Бушуев поневоле бездействует. Он вызывает меня, чтобы проинструктировать, какие документы я обязан представить, – он же не Свят Дух, чтобы знать, что Грановский меня просветил и что я пока не иду к нему, так как не собрал еще всех справок, – вызывает, а меня ищи-свищи.

Пока Бушуев изливал свой гнев и угрожал, что напишет, чтобы мне отказали за несоблюдение паспортного режима, я чувствовал себя в его кабинете не очень уютно. Но я вспомнил, что говорили мне товарищи по тюремной камере: следователь, который начинает с крикливых угроз, лучше того, который начинает с вкрадчивой любезности и угощения дорогими папиросами и коньячком. Притом, я не улавливал в голосе Бушуева, кроме раздражения, ни злобы, ни издевательства.

Отшумев, он сказал уже наигранно сердито:

– Ну давайте! Показывайте, что у вас там.

Характеристика из Гослитиздата и отзыв Кельина, видимо, вполне удовлетворили его. Он не придрался ни к одному документу (при желании хоть и к пустякам, а мог бы) и расстался со мной дружелюбно.

Потянулись дни, недели, месяцы томительного ожидания, мучительной неизвестности. Ответа нет как нет.

Я наведывался к Бушуеву. Он смотрел на меня, как мне казалось, соболезнующе и разводил руками:

– Пока еще ничего не получено. Если б что было, я бы вас известил. Пошлю в Тулу запрос… Да ведь вы не живете в Тарусе! – добавлял он с лукавой усмешкой, но я почему-то был уверен, что это только наркомвнудельский «фасон де парле», что Бушуев мне не напакостил.

А сердце все-таки екало…

Мне посоветовали навести справки в Москве. Я поехал на Кузнецкий мост, в приемную НКВД.

Две очень небольшие очереди: «за вопросом» и «за ответом».

Тот, кто записывал вопросы, живо напомнил мне Лубянку времен Ягода… Злые буравчики глаз, злые ниточки губ… Впрочем, тон безукоризненно вежливый…

У меня тогда же мелькнула мысль: опять покрасили дом снаружи.

Наркомвнуделец записал мой вопрос, нет ли решения по моему делу, и сказал, чтобы я пришел через несколько дней за ответом.

«Ответчик» был совсем не похож на «вопросника». Пожилой, с прожелтью в усах, обращавший на себя внимание выправкой, не характерной для гепеушников, ходивших и стоявших раскоряками, державшийся с необидной фамильярностью старшего, он скорее напоминал дореволюционную армейщину, чем питомца ЧЕКА-ОГПУ-НКВД. Он даже, я бы сказал, с сокрушенным видом покачал головой и сказал, как мог бы сказать «ундер» рядовому, которого ему отчего-то жаль:

– Пока еще решения по твоему делу нет.

– Ведь я же год назад подал заявление!

– Да, что-то задержалось… Ты зайди ко мне недельки через две – должно решиться…

Потом выяснилось, что ответ «ундера» я получил после того, как дело мое «решилось». Под этим не крылось желание высшего начальства, а тем более «ундера», еще немножко потомить меня. Просто, как теперь говорят, «не сработала» бюрократическая машина канцелярии НКВД, в которой, как во всякой советской бюрократической машине, вечно что-то «заедает».

Я молил Бога о том, чтобы весть о снятии или неснятии судимости дошла до меня сразу, без дополнительной проволочки.

Тринадцатого мая 41-го года, придя из издательства в московскую квартиру, где жили моя жена и ее родные, я увидел, что на нашей двери висит замок (квартира была коммунальная), а в общей передней на подзеркальнике обнаружил телеграмму из Тарусы. Распечатываю: «Приезжай хорошие вести». Без труда соображаю, что телеграмма – от Софьи Владимировны (Надежда Александровна жила этот месяц в Москве), – бабушка Наталья со всеми моими делами шла к «артиске».

На другой день я в Тарусе. Поднялся в гору. На террасе стоит Софья Владимировна и машет мне какой-то бумагой. Это было письмо из НКВД, которое, когда бабушка его принесла, она распечатала:

Гор. Таруса, улица Шмидта дом 31 гр-ну ЛЮБИМОВУ

Николаю Михайловичу

Тарусское Районное отделение НКВД просит Вас явиться в

Райотделение за получением справки о снятии Вашей судимости.

Секретарь Тарусского РО[69] УНКВД ТО[70]

ЛАЗАРЕВ

Я подивился чуткости Бушуева.

На другое утро он вручил мне документ:

СОЮЗ СОВЕТСКИХ СОЦИАЛИСТИЧЕСКИХ РЕСПУБЛИК

НАРОДНЫЙ КОМИССАРИАТ ВНУТРЕННИХ ДЕЛ

1-Й СПЕЦОТДЕЛ

26 апреля 1941 г.

№ 9 – 10

Москва, площадь Дзержинского, 2

Телефон: коммутатор НКВД

СПРАВКА

Выдана гр-ну ЛЮБИМОВУ Николаю Михайловичу года рожд. 1912, урож. гор. Москвы, судимому Особ. Совещ. при Колл. ОГПУ от 22 XII 33 г. по ст, 17-58-8 УК РСФСР сроком на 3 года высылки, в том, что он отбыл наказание 20 октября 1936 г, т указанная судимость, вместе со всеми связанными с ней ограничениями, с него снята но постановлению Особого совещания при Народном Комиссариате Внутренних Дел СССР от 12 апреля 1941 года.

Основание: Указ Президиума Верховного Совета

Союза СССР от б апреля 1939 года.

Зам. начальника 1 спецотдела НКВД СССР[71]

Зам. начальника 4 отделения[72]

Треугольная печать

НКВД СССР, Первый специальный отдел.

Когда Бушуев поздравлял меня и на прощанье жал руку» взгляд его выражал непритворное сорадование.

– Теперь можете жить где угодно, хоть в Кремле! – глядя на меня веселыми глазами, пошутил он.

«О русский народ!.. Зверь-то ты зверь… Но самый добрый из зверей…» – восклицает в «Двадцатом годе» Шульгин.

Во всяком случае, был добрый.

Крупицы добра я получал то у лубянского коменданта» то у бутырского тюремщика» то у архангельских следователей, то в приемной НКВД.

До моего приезда в Архангельск в тамошнем ПП ОГПУ работал Константин Иванович Коничев. Его, бездомного мальчика-сироту, подобрали чекисты. Он воспитывался в Чека, прошел чекистскую школу, первое время во все слепо верил, сына своего назвал в честь «Железного» – Феликсом. Но по натуре он был человек хороший. Может быть, потому, что он уже тогда пописывал, он особенно покровительствовал ссыльным писателям. В 32-м году из Москвы в Северный край выслали писателя Сергея Маркова. Коничев, видевший его первый раз в жизни, поделился с ним своим хлебным пайком и обнадежил его: пока, мол, поезжай в Мезень, раз тебя туда наладили, но я тебя вызволю. Коничев сдержал свое слово: вскоре Марков перебрался в Архангельск. Вообще Коничев пользовался невыгодной для него репутацией либерала. Наконец он переступил границы дозволенного, и его из Архангельска турнули в столицу Коми-области Сыктывкар (Усть-Сыеольск). В конце концов ему стало невмочь, он вырвался из лап НКВД и с той поры, за исключением военных лет» которые он провел на «холодном», то есть на Северо-Западном фронте[73], занимался литературной деятельностью. После войны переехал в Ленинград, одно время был директором Лениздата.

Пока он жил в Сыктывкаре, мы с ним изредка переписывались (я был редактором его первой повести «Лесная быль»). Очень редко встречались во время его кратких наездов в Архангельск (я продолжал быть его редактором). Когда же он, в 1936 году отряхнув наркомвнудельский прах от ног своих, перебрался из Сыктывкара в Архангельск, мы виделись с ним почти ежедневно в Северном отделении Союза писателей. Он относился ко мне участливо, давал понять, что верит в мою невиновность, подбадривал меня перед окончанием ссылки.

– Я очень волнуюсь, – говорил я ему.

– Ну что ж, поволнуйся, – с напускной суровостью отвечал он. – Это волнение не вредное. Все перед получением документа об освобождении волнуются: не ты первый, не ты последний.

– Да выдадут ли мне его в срок? Не задержат ли?

– Можешь быть уверен, что не задержат.

Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь.

Нашел я чуткость и под грубым обличьем начальника Тарусского районного отделения НКВД.

После войны мне говорили, что Бушуев погиб на фронте.

Если слух этот был ложен и Бушуев еще жив, то да будет безболезненной и мирной жизнь его и кончина, если же убит, то да будет ему земля легка…

Воспоминания о промельках человечности, о прозорах, голубевших в земном аду, – одни из самых плодотворных и живительных моих воспоминаний…

В Москве меня без всякой волокиты прописали постоянно.

Маргарита Николаевна и Татьяна Львовна закатили по сему случаю пир горой.

Пировал на том пиру и Николай Васильевич Зеленин. Виделись мы с ним тогда в последний раз.

Мать и тетку я известил о моей радости телеграммой, а потом поехал к ним.

В Перемышле только и разговору, что о войне… Война с Германией на носу.

Сыновья кое-кого из перемышлян и иногородних крестьян – в армии, на советско-германской границе. Им виднее. Они пишут родителям, что немцы открыто готовятся к войне. Далеко не все письма с подобными сообщениями доходят до адресатов, но достаточно проскочить хотя бы нескольким, чтобы тревожным слухом наполнилась «перемыцкая» земля.

Возвращаюсь в столицу.

Тишина и спокойствие. Никаких тревожных разговоров ни в издательствах, ни в редакции «Интернациональной литературы», ни в Иностранной комиссии Союза писателей, помещавшейся бок о бок с редакцией, ни у Маргариты Николаевны, где бывали люди осведомленные… Откуда, мол, у тебя такие сведения? Провинция – пуганая ворона: куста боится. У страха глаза велики…

В четверг 19 июня ко мне вечером зашел приезжавший в командировку из Харькова друг моего отца Владимир Николаевич Панов, тот самый, который в 18-м году прятал у нас в доме от восставших крестьян большевика Васильева. Владимир Николаевич служил с 19-го года в Красной Армии, почти всю гражданскую войну провел на фронте, потом окончил Академию генерального штаба, года через два после этой нашей с ним встречи получил звание генерал-майора.

Я задал Владимиру Николаевичу вопрос: как там насчет войны, не слыхать ли?

– Пока что войной не пахнет, – ответил он. – Конечно, ручаться головой в таких случаях нельзя. Война может вспыхнуть и через два года и через два дня. Но есть добрые предзнаменования: немцы по нашему требованию вывели войска из Финляндии, стало быть, они нас побаиваются. Мне два года не давали отпуска, а в этом году дают.

Уже в передней, прощаясь, Владимир Николаевич сказал:

– Ну так я тебя летом непременно жду к себе в Харьков!

Москва, 1974

Данный текст является ознакомительным фрагментом.