IX
IX
Какую бы часть своего собственного прошлого или берлинского настоящего Набоков ни перенес в «Дар», он не собирался просто переписывать жизнь в роман — если такое вообще возможно. С первой своей страницы до последней «Дар» — это и дань другим литературным произведениям, и спор с ними, и попытка их преодоления.
Начало гоголевских «Мертвых душ» неизменно приводило Набокова в восторг. В первом абзаце этой книги двое мужиков, с которыми читатель больше никогда не встретится, ломают голову над тем, доедет ли колесо брички до Москвы или Казани. Как объясняет Набоков в своей работе о Гоголе,
мужики не заинтересованы в точном маршруте брички; их занимает лишь отвлеченная проблема воображаемой поломки колеса в условиях воображаемых расстояний, и эта проблема поднимается до уровня высочайшей абстракции, оттого что им неизвестно — а главное, безразлично — расстояние от N (воображаемой точки) до Москвы, Казани или Тимбукту9.
В конце первого же абзаца мимо брички проходит — чтобы навсегда исчезнуть из книги — какой-то молодой человек, описанный в мельчайших подробностях. Набоков считал, что это гениальная находка Гоголя.
Еще одна характерная деталь: случайный прохожий, молодой человек, описанный с неожиданной и вовсе не относящейся к делу подробностью; он появляется так, будто займет свое место в поэме (как словно бы намереваются сделать многие из гоголевских гомункулов — и не делают этого). У любого другого писателя той эпохи следующий абзац должен был бы начинаться: «Иван — ибо так звали молодого человека…» Но нет: порыв ветра прерывает его глазенье, и он навсегда исчезает из поэмы10.
На первой странице «Дара» (вспомним гипертрофированные задние колеса трактора, доставившего мебельный фургон Лоренцев, и подробный портрет самих Лоренцев) Набоков отсылает нас к одному из величайших моментов русской прозы, так же как онегинская строфа на последней странице отсылает к пушкинской поэзии. Однако Набоков идет на шаг дальше Гоголя. Лоренцы не только не играют никакой роли в жизни Федора — сама их безотносительность воспринимается им как «доказательство» неумелых попыток судьбы познакомить его с Зиной. Безотносительность становится ключевым доказательством, пустая случайность — знаком искусного плана.
«Дар» — это подношение Набокова всей русской литературной традиции, в которой он видел чередование мучительных испытаний и взлетов11. В центре — гениальные Пушкин, Гоголь, Толстой и Чехов, готовые говорить то, что представляется им правдой; справа от них — правительство, которое вообще не желает слышать правду; слева — те, кто справедливо противостоит самодержавию, но при этом пытается насильно завербовать свободное воображение писателей в дисциплинированную освободительную армию. Набокову приходилось иметь дело, во-первых, с Чернышевским, во-вторых, с его противниками, ничтожествами из царской охранки, но в-третьих — с Пушкиным, чей гений стоит неизмеримо выше убогих представлений Чернышевского.
По мысли Набокова, литературный контекст Федора, как и любого другого значительного русского писателя, должен включать в себя не только русскую, но и западноевропейскую литературу. В «Даре» он обращается непосредственно к произведениям Пруста и Джойса, отталкиваясь от них и споря с ними. Как и «В поисках утраченного времени» Пруста, «Дар» — это история эволюции писателя, доходящая до того момента, когда он собирается написать ту самую книгу, которую мы прочитали; его структура — поиск в утраченном времени ключей к зданию прошлого, а его стиль — неторопливое повествование, в котором из одного медитативного образа вырастает другой, — хотя сознание Федора более склонно к игре и менее напыщенно, чем у Марселя. Как и «Улисс» Джойса, «Дар» изображает жизнь многолюдного города и исследует в мельчайших подробностях умственную акробатику молодого писателя, слоняющегося по городским улицам; он так же начинается и заканчивается мотивом ключей; он так же прослеживает особый путь, проделанный сыном в поисках отца, и, по сути дела, превращает отношения между отцом и сыном в своего рода метафизическую загадку. Можно было бы даже предположить, что противопоставление суеты дублинских улиц морским странствиям Одиссея у Джойса послужило Набокову образцом для контраста между многолюдным Берлином и одиссеями отца Федора. Как бы то ни было, Набоков конечно же ни у кого не списывал. В предшествующей литературе нет никаких параллелей целеустремленной и в то же время причудливой эволюции дара Федора, идущей от ранних поэтических безделок, от восхитительных сказочных стран, куда он отправляется вместе с отцом, от биографии Чернышевского, исполненной гнева и сострадания, — ко всему тому, что стоит за его решением написать «Дар».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.