III
III
К этому времени Набоков уже больше не давал частных уроков, и литература осталась единственным скудным источником заработка. Вот его доходы за 1934 год:
Процент с продажи «Камеры обскуры», «Петрополис», Берлин — 51.20
Гонорар за «Отчаяние» в «Современных записках» — 233.50
Гонорар за рассказ «Круг» в «Последних новостях» — 82.53
Гонорар за рассказ «Оповещение» в «Последних новостях» — 43.00
Гонорар за рассказ «Красавица» в «Последних новостях» — 34.19
Гонорар за стихотворение в «Последних новостях» — 10.00
Аванс за «Камеру обскуру» и «Отчаяние» для изданий Джона Лонга (за вычетом платы литературному агенту) — 250.00
Аванс за французское издание «Камеры обскуры» — 100.00
Аванс за шведское издание «Защиты Лужина» — 58.42
Аванс за чешское издание «Камеры обскуры» — 103.63
Гонорар за немецкое издание рассказа в «Vossische Zeitung» — 50.00
Стипендия от Союза русских писателей в Париже — 40.00
Итого — 1156.47 рейхсмарок7
Теперь у Набокова уже были свои литературные агенты в Европе и в Америке, которые пытались найти издателей переводов или переложений его книг. Права на экранизацию либо перевод на чешский или шведский могли бы принести какие-то дополнительные средства, но гораздо важнее и в художественном и, в конечном счете, финансовом смысле были английские или французские издания.
В конце 1934 года Набоков получил французский перевод «Соглядатая», выполненный Денисом Рошем. В целом он остался им доволен, хотя и внес в него множество мелких исправлений. В начале февраля 1935 года Рош сообщил ему, что книгу напечатали с гранок, в которых отсутствовали исправления не только автора, но даже и самого переводчика. Набоков «издавал павлиньи крики», но было слишком поздно18. Весь год переводы доставляли ему всяческие неприятности.
В середине сентября Набоков послал в газету «Последние новости» — ее только что запретили в Германии — рассказ «Тяжелый дым»19. Молодой поэт-эмигрант лежит, задумавшись, на кушетке в полутьме, затем встает и идет к отцу за папиросами для сестры, снова возвращается к себе, и тут нараставшее в его душе волнение отливается в поэтическую строку. Этот удивительно емкий рассказ многим обязан исследованию творческого процесса, которое было проделано в «Даре». Все сливается воедино в сознании поэта, как бы погруженного в транс в полутемной комнате, освещаемой лишь уличными фонарями: краски и формы, звуки и запахи; память о прошлом, недавние впечатления, сиюминутные наблюдения, будущие воспоминания; внутреннее и внешнее, тело и душа, «я» и они, личные грезы и семейные драмы. По мере приближения к кульминации рассказ переходит от прошлого к настоящему и опять к прошлому, от третьего лица к первому и опять к третьему. В тот момент когда на героя снисходит вдохновение, мы проникаем в его сознание, чувствуем в его жилах биение настоящего. Конечно, стихи, готовые вырваться, скоро поблекнут, но
всё равно: сейчас я верю восхитительным обещаниям еще не застывшего, еще вращающегося стиха, лицо мокро от слез, душа разрывается от счастья, и я знаю, что это счастье — лучшее, что есть на земле.
6 апреля Иосиф Гессен устроил на дому литературный вечер Сирина. Послушать его пришли более ста человек: он прочел стихи, рассказ и блестящий фрагмент из недавно завершенного «Жизнеописания Чернышевского». В середине апреля Сирин ответил Иосифу Гессену тем, что выступил на банкете по случаю его семидесятилетия — это был его первый и последний застольный спич. Примерно к тому же времени относится случай, рассказанный Гессеном в его мемуарах. Он читал тогда «Подвиг» и произнес вслух запомнившуюся ему фразу: «…все щелкал исподтишка… изюминками, заимствованными у кекса». «Да, — живо отозвался Сирин, — это Вадим швыряет в Дарвина, когда Соня приехала в Кембридж». Гессен был удивлен и, чтобы проверить Сирина, открыл книгу в другом месте: «А это откуда: на щеке, под самым глазом была блудная ресничка?» — «Ну, еще бы. Это Мартын заметил у Сони, когда она нагнулась над телефонным фолиантом». И на этот раз он не ошибся. «Но почему вы эти фразы так отчетливо запомнили?» — спросил Гессен. «Не эти фразы я запомнил, а могу и сейчас продиктовать почти все мои романы от „а“ до „зет“»20.
Елене Ивановне новый роман сына дался отнюдь не так легко. Она предложила свое, символическое, прочтение, на что Набоков ответил: «Никакого не следует читать символа или иносказания. Он строго логичен и реален; он — самая простая ежедневная действительность, никаких особых объяснений не требующая». Возвращаясь к прозе жизни, он беспокоился за брата Кирилла, который несколько лет назад бросил работу в Амстердаме и с тех пор почти ничем не занимался и жил за счет матери и Евгении Гофельд. Его только что зачислили в университет Лувэн на следующий учебный год. В письме брату Набоков настаивал, чтобы тот съехал от матери и начал сам зарабатывать на жизнь: напрасно он полагает, что заниматься физическим трудом — значит «опуститься на дно», скорее это пойдет ему на пользу21.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.