VIII ЖИЗНЬ В ПАРМЕ  1749 год

VIII

ЖИЗНЬ В ПАРМЕ

 1749 год

Я поехал в комедию и познакомился там с несколькими корсиканскими офицерами, которые служили во Франции в Королевском Итальянском полку, а также с одним молодым сицилианцем по имени Патерно, отменнейшим вертопрахом, какого только видел свет. Сей юноша был влюблён в актрису, которая потешалась над ним: он развлекал меня описаниями всех её бесподобных качеств и рассказами о её к нему жестокосердии. Хотя она и принимала его в любое время, но каждый раз, когда он пытался добиться хоть какой-нибудь милости, холодно его отвергала. Ко всему этому бесчисленными обедами и ужинами, без которых вообще не стала бы обращать на него внимания, она разоряла сего несчастного.

В конце концов ему удалось заинтриговать меня. Рассмотрев его предмет на сцене и найдя в ней некоторые достоинства, я решил завязать знакомство, и Патерно взял на себя удовольствие сопровождать меня.

Я встретил у неё лёгкое обхождение и, зная её скудные средства, не сомневался, что пятнадцати или двадцати цехинов достаточно для овладения этой крепостью. На таковые мои рассуждения Патерно лишь рассмеялся и возразил, что, если я осмелюсь сделать ей такое предложение, она вообще откажет мне от дома. Он назвал мне офицеров, которых она не желает более видеть, чтобы наказать за подобные предложения. “Тем не менее, — добавил он, — мне бы хотелось, чтобы вы попробовали и потом откровенно рассказали мне, как обернулось дело”. Я понял, что он смеётся надо мной, но обещал исполнить его желание.

Придя к ней в ложу и воспользовавшись тем, что она восхищалась моими часами, я сказал, что стоит ей только захотеть, и она получит их.

— Благородные люди не делают подобных предложений честной девице.

— Другим я предлагаю не больше дуката, — ответил я и удалился.

Узнав от меня про этот разговор, Патерно подпрыгнул от удовольствия, а дней через семь или восемь объявил мне, что она сама описала ему всё в точности как я, и полагает, что я не хожу к ней из боязни быть пойманным на слове. Я просил передать, что навещу её ещё раз, но не ради предложений, а единственно дабы показать моё пренебрежение её авансам.

Повеса мой исполнил всё без умолчаний, и раздосадованная актёрка велела ему сказать, что я просто боюсь появиться у неё. Решив доказать в тот же вечер своё презрение, я после второго акта, когда она уже кончила роль, явился к ней в ложу. Ока отослала сидевшего там какого-то субъекта, якобы по спешной надобности, и после того как тщательно заперла дверь, с весёлым видом уселась у меня на коленях и спросила, верно ли, что я так сильно презираю её.

В подобном положении никогда не достаёт духу обидеть женщину, и вместо ответа я сразу же приступил к делу, не встретив даже такого сопротивления, которое служит лишь для возбуждения аппетита. Но и здесь, по своему обыкновению, я поддался чувству, абсолютно неуместному, когда благородный человек имеет слабость вступать в отношения с женщинами подобного сорта, и оставил ей двадцать цехинов. Весьма довольные друг другом, мы вместе посмеялись над глупостью Патерно, который, очевидно, совсем не понимал, как оканчиваются обиды такого рода.

На следующий день, повстречав беднягу - сицилианца, я сказал ему, что провёл время с великой скукой и вообще не намереваюсь более ходить туда. На самом деле я не имел к тому желания, но более существенная причина, указанная мне самой природой ровно через три дня, принудила меня сдержать данное слово.

Однако же, хоть и глубоко озабоченный постыдным своим положением, не почитал я себя вправе жаловаться, ибо видел в сём несчастье справедливую кару за то, что польстился на сию новоявленную Лаису.

Я почёл за лучшее довериться г-ну де ла Э, который обедал у меня всякий день, не скрывая своей бедности. Этот умудрённый годами и жизнию муж передал меня в руки искусного лекаря, бывшего к тому же ещё и дантистом. Известные симптомы принудили его принести меня в жертву богу Меркурию, и сие лекарство не позволило мне выходить из комнаты в течение шести недель. Это было зимой 1749 года.

Пока я избавлялся от одной скверной болезни, де ла Э заразил меня ещё худшей, коей я никогда не считал себя подверженным. Сей фламандец, оставлявший меня одного лишь на один час утром, дабы, как он говорил, сходить помолиться, превратил меня в святошу! И до такой степени, что вслед за ним я почёл за счастие эту болезнь как средство ко спасению моей души. Несомненно, подобная перемена в моём рассудке была следствием ослабления организма из-за употребления ртути. Сей вредоносный металл столь притупил мой ум, что все прежние убеждения казались мне совершенно ложными. Я решился вести совсем другой образ жизни.

Де ла Э говорил мне о рае и делах потустороннего мира с такой убеждённостью, словно побывал там собственной персоной, и сие даже не казалось мне смешным, настолько приучил он меня не доверяться рассудку.

В начале апреля месяца, совершенно излечившись от своего недуга и обретя прежнюю крепость, стал я каждодневно посещать со своим благодетелем храмы и не пропускал ни единой службы. С ним же проводил я вечера в кофейне, где неизменно собиралось весёлое общество офицеров. Среди них выделялся один провансалец, который развлекал компанию всяческими фанфаронадами и рассказывал о подвигах своих на поле брани под знамёнами разных держав, главным образом испанскими. Поскольку он был занятен, то в виде поощрения все делали вид, что верят ему. Как-то, заметив мой пристальный взгляд, он спросил, не были ли мы ранее знакомы.

— Чёрт возьми, сударь, ещё бы не знакомы! Разве вы забыли, что мы вместе сражались при Арбелах?

Слова мои были встречены общим смехом, но фанфарон, нимало не смутясь, с живостью ответствовал:

— Но что здесь смешного? Я и на самом деле был там, и кавалер мог видеть меня. Кажется, я даже припоминаю его.

Затем, обратившись уже ко мне, он назвал полк, в котором мы оба служили, и мы тут же расцеловались, выразив обоюдное удовольствие вновь встретиться в Парме.

После сей истинно комической шутки я удалился в сопровождении моего неразлучного попечителя.

На следующее утро мы с ним ещё сидели за столом, как в комнату вошёл сей провансальский хвастун и, не снимая шляпы, заявил:

— Синьор Арбела, у меня к вам важное дело. Поторопитесь выйти со мной, а если вам страшно, можете взять кого хотите. Я всегда управлялся с полудюжиной противников.

Не отвечая на сие ни слова, я встал, вынул пистолет и, прицеливаясь, сказал с твёрдостию:

— Никому не позволено беспокоить меня в моей комнате. Извольте выйти или я прострелю вам голову.

Мой храбрец выдернул из ножен шпагу и предложил мне стрелять. В ту же минуту де ла Э бросился между нами и стал отчаянно стучать ногами в пол. Явился хозяин и пригрозил офицеру, что позовёт стражу, если тот сейчас же не уберётся.

Офицер ушёл, заявив, что я публично оскорбил его и он озаботится получить должную ему сатисфакцию столь же публично.

Опасаясь, как бы дело не приняло дурной оборот, стал я рассуждать с де ла Э о средствах к поправлению положения. Однако же нам недолго пришлось ломать голову — через полчаса явился офицер герцога пармского с приказанием для меня незамедлительно прибыть к конному караулу, где старший по гарнизону майор де Бертолан хотел говорить со мной.

Я попросил де ла Э сопровождать меня в качестве свидетеля, дабы подтвердить как всё сказанное мною в кофейне, так и происшедшее у меня в комнате.

У майора я застал нескольких офицеров. Среди них был и мой фанфарон.

Г-н де Бертолан, человек неглупый, увидев меня, слегка улыбнулся, а затем с самым серьёзным видом сказал:

— Сударь, поскольку вы публично обидели этого офицера, то обязаны дать ему публичную же сатисфакцию согласно его желанию. Как старший по гарнизону я принужден требовать от вас этого, дабы сие дело кончилось ко всеобщему удовольствию.

— Господин майор, о сатисфакции не может быть и речи, поскольку я ни в каком смысле не сказал ничего оскорбительного, а лишь заметил, что, кажется, видел его в битве при Арбелах, и сомневаться в этом у меня не было никаких оснований, тем более получив подтверждение от него самого.

— Но мне, — перебил меня офицер, — послышалось Родела, а не Арбелы, и все знают, что я был при Роделе. Вы же говорили об Арбелах и с единственным намерением посмеяться надо мной, ибо сия битва произошла более двух тысяч лет назад, а сражение у Роделы в Африке относится к нашему времени, и я был там под командой герцога Монтемара.

— Прежде всего, сударь, вы не можете судить о моих намерениях. Я не оспариваю, что вы были при Роделе, коли вы так говорите. Но теперь дело меняется, и сатисфакции требую уже я, раз вы осмеливаетесь утверждать, что я не участвовал в Арбельском сражении. Герцог Монтемар там не командовал, но я был адъютантом при Параменионе, и меня ранили у него на глазах. Если вы пожелаете видеть шрам от сей раны, то я, к сожалению, не смогу удовлетворить вас, ибо тогдашнее моё тело уже не существует, а тому, в котором я живу теперь, лишь двадцать три года.

— Всё это похоже на безумие, но в любом случае у меня есть свидетели, что вы посмеялись надо мной, и я требую сатисфакции.

— Равно как и я. Наши притязания по меньшей мере одинаково справедливы, но мои даже основательнее — ведь ваши свидетели подтвердят, что вы говорили, будто видели меня при Роделе, а я, чёрт возьми, никак не мог быть там.

— Возможно, я ошибся.

— Это могло произойти и со мной.

Майор, еле сдерживавшийся, чтобы не рассмеяться, сказал:

— Я не вижу для вас никаких оснований требовать сатисфакции, поскольку кавалер, так же, как и вы, согласился, что мог ошибиться.

— Но разве возможно, чтобы он участвовал в битве при Арбелах?

— Он оставляет вам право верить или не верить этому. А теперь, господа, позвольте просить вас, как истинно благородных людей, пожать друг другу руки.

Что мы и сделали с превеликим удовольствием.

На следующий день несколько смущённый провансалец явился пригласить меня к обеду, и я достойно принял его. Так закончилось сие забавное происшествие, чему более всех радовался г-н де ла Э.