Глава 8
Глава 8
Лина никогда не встречалась со Сталиным, но однажды видела его в Московской консерватории, на Первом Всесоюзном конкурсе музыкантов-исполнителей, на котором первое место занял 16-летний пианист Эмиль Гилельс – по воспоминаниям Лины, «рыжеволосый робкий мальчик»[310]. Конкурс проходил в Большом зале консерватории. Лина и Сергей сидели в пятом ряду, с левой стороны, рядом с ложей для официальных лиц. Обычно ложа пустовала, но в этот вечер, 25 мая 1933 года, она была заполнена до отказа. Соседка Лины шепнула, чтобы она не поворачивалась в сторону ложи, поскольку «там Сталин»[311]. Лина, конечно, посмотрела и, согласно дневнику Сергея, встретилась глазами со Сталиным. Его взгляд был настолько пронизывающим, что она вздрогнула[312]. Этот повергающий в трепет эпизод, произошедший за три года до переезда, заставил Лину лишний раз усомниться, разумно ли переселяться в Советский Союз, и вызвал немало нервных обсуждений. Лина понимала, что у нее нет иного выбора, кроме как согласиться; иначе Сергей обвинил бы жену в том, что она ставит под угрозу его карьеру. Она попала в ловушку его амбиций, именно они заставили Сергея позабыть о риске. «Ты не понимаешь, куда стремишься», – говорила она, надеясь убедить мужа, что карьера – не единственное, что следует принять в расчет в данной ситуации[313]. Если Сергею безразличны ее чувства, он должен хотя бы подумать о сыновьях. «Твои дети не смогут получить достойное образование», – предупреждала она[314].
Лина вспоминала эти подробности ближе к концу жизни и, возможно, сгустила краски, описывая свои тогдашние дурные предчувствия. Большая часть того, что происходило в советском посольстве в Париже и на вечной стройплощадке в московской квартире, стерлось из памяти, а многое выглядело слишком мрачным. Воспоминания о Париже и о театральной сцене, наоборот, кажутся приукрашенными. Лина не хотела признавать, что стремилась к переезду совершенно искренне и добровольно. Но страшные последствия этого решения вызвали искреннее желание забыть о предшествующих ему событиях, и Лина сознательно переписала историю своей жизни.
Репрессии, начавшиеся в 1936 году и достигшие апогея в 1938 году – год Большого террора, – напрямую не затронули жизнь Лины, но она знала об ужасах, творившихся в стране: арестах, черных списках, депортациях и расстрелах. Историки продолжают спорить об истинных причинах этого явления, но параноидальная мания величия Сталина ни у кого не вызывает сомнений. Кремль развернул пропагандистскую кампанию, направленную против «врагов народа»; радио и газеты сообщали о признаниях, полученных во время истеричных показательных процессов над воображаемыми предателями. Лина читала отчеты в газетах и пыталась убедить себя, что репрессии оправданны. Слишком страшно было думать, что на самом деле все обстоит иначе.
Сергей не терял бдительности и соблюдал необходимые предосторожности, поскольку с самого начала понимал, что в Советском Союзе нет свободы и его семейство пользуется некоторыми вольностями исключительно благодаря привилегированному статусу. В Москве Сергей не вел дневник; единственное, что он заносил на бумагу, – списки дел и поручений, а письма и документы, которые могли вызвать вопросы, оставил в Париже и Нью-Йорке. На совещаниях в Союзе композиторов Сергей открыто высказывал мнения, связанные с музыкальными вопросами, а обязательные идеологические дискуссии вызывали у него досаду. Лина считала, что их семью надежно защищает особое положение, но к концу 1937 года она уже не чувствовала себя неуязвимой. Она подозревала, что люди, следившие за Прокофьевым, хотят, чтобы она занималась исключительно домашними делами и не появлялась в обществе, потому что «им не нравилось, что я говорю на нескольких языках и завоевываю популярность в дипломатических кругах»[315]. Сергей отказывался от приглашений на приемы во французском, британском и американском посольствах в Москве и советовал жене последовать его примеру.
В первые месяцы жизни в Москве супруги не чувствовали никакой угрозы – Лина находила новую жизнь сносной, Сергей же чувствовал себя как рыба в воде. Лина помнила, как Прокофьев радовался возвращению в Россию. От мрачных мыслей Лину отвлекало общение с представителями новаторских, бунтарских направлений. Именно в таких кругах вращался ее муж. Теперь эти люди пытались соответствовать аморфной творческой доктрине под названием социалистический реализм. Кроме того, Лину приглашали в директорские ложи в театрах и на дипломатические приемы. Тревоги относительно учебы Святослава и Олега оказались напрасными – мальчики получали хорошее образование. Святослав учился в английской школе, брал уроки русского языка и, по настоянию Лины, говорил дома по-французски; такие же планы у нее были в отношении Олега. Лина с головой погрузилась в домашние дела, поскольку найти и удержать домработниц было трудно. В первое время она продолжала заниматься пением, но потом стало ясно, что рассчитывать на какие-либо предложения бессмысленно…
После переезда в Москву главным событием в ее музыкальной карьере было исполнение «Гадкого утенка» в Московской консерватории 20 ноября 1937 года; дирижировал Сергей. Спустя четыре месяца 21 марта 1938 года в Соединенных Штатах Лина выступила с концертом в советском посольстве в Вашингтоне; и снова аккомпанировал Прокофьев. В этот же период состоялись и другие выступления Лины, но эти два концерта имели для нее особое значение, поскольку положили конец мечтам о счастливом будущем и символизировали начало горького настоящего.
Весной 1938 года у Лины с Сергеем наступил творческий застой. Последний раз она выступила по Всесоюзному радио 20 апреля 1937 года; она исполнила три романса на стихи Пушкина для голоса и фортепиано. Этот заказ, приуроченный к столетию со дня смерти Пушкина, был самым малооплачиваемым из всех, когда-либо полученных Сергеем, однако он оказался весьма выгоден по политическим причинам. У Лины были сложные отношения с радиокомитетом, но оборвались они не по ее вине. Борис Гусман, чиновник, который организовывал ее выступления, лишился работы. Вернее, он был арестован, но об этом Лина не знала.
В Париже Лину раздражали бытовые проблемы; в Москве же все оказалось еще сложнее – Лина запуталась в бюрократических хитросплетениях и советской системе льгот. Номенклатура (люди, занимавшие руководящие посты в партии и правительстве) находилась в привилегированном положении, равно как и члены их семей – эти люди имели право выбирать себе квартиры и дачи, в их распоряжении были специальные больницы и лучшие курорты. Льготы существовали до, во время и после чисток, жертвами которых становились былые обладатели преимуществ. Поездки за границу были не только самой большой, но и самой опасной привилегией; НКВД контролировал, фиксировал и тщательно изучал контакты с иностранцами. Также номенклатуре предоставлялись автомобили с шоферами.
Для Сергея, заядлого автомобилиста, получение прав и покупка машины обернулись сложной бюрократической проблемой, которую он намеревался преодолеть во что бы то ни стало. Каким-то невероятным образом ему удалось договориться, чтобы из Соединенных Штатов в Москву доставили «форд» голубого цвета с 8-цилиндровым двигателем. В январе 1937 года Прокофьев получил разрешение Наркомвнешторга (Народный комиссариат внешней торговли СССР). Позже, когда потребовалось заменить изношенные запчасти, он добился разрешения купить новые, заплатив за них долларами, заработанными во время зарубежных гастролей. Его водитель, Федор Михайлов, всегда получал талоны на бензин в необходимом количестве. Вдобавок к роскошной машине Сергей носил сшитые на заказ костюмы-тройки, разноцветные галстуки и дорогую обувь, всем своим видом демонстрируя расточительность. Прокофьев тщательно следил за гардеробом, стремясь выгодно смотреться на фоне небрежно одетых коллег. Лина, по его мнению, тоже должна была выглядеть лучше всех. Сергей организовал для жены подписку на парижский журнал Vogue, и она нашла портниху и меховщика для создания элегантного франко-русского образа.
Только немногие избранные имели возможность покупать импортные фрукты, мясо и вина в специальных распределителях. Лина покупала продукты в Елисеевском, гастрономе номер 1 на улице Горького, где делала заказы заранее. Ей говорили, что продукты из Елисеевского – лучший подарок. Деньги у Прокофьевых были – комиссионные Сергея, гонорары за советские и несоветские выступления и советские и несоветские авторские выплаты, – но, по совету домработницы, Лина закупала впрок крупу, муку, сахар и мыло, превратив пространство между входом в квартиру и кухней в забитую продуктами и товарами первой необходимости кладовую. Прокофьев считался одним из самых выдающихся культурных деятелей, и Лину как его жену приглашали на мероприятия творческих Союзов композиторов, киноматографистов, художников и писателей; в буфете всегда были деликатесы по сниженным ценам. Допуск в столовую Союза композиторов оказался величайшим благом во время Второй мировой войны, когда действовала карточная система рационирования продуктов и, как вспоминала Лина, «люди продавали бриллиантовые кольца за мешок муки»[316].
В клубе писателей, расположившемся в особняке, где когда-то собиралась самая влиятельная в России дворянская масонская ложа, устраивались интересные вечера и пышные банкеты, поскольку режим был крайне заинтересован, по меткому выражению писателя Юрия Олеши, в инженерах человеческих душ. Лина часто посещала танцевальные вечера – без мужа. Хотя Сергей не любил танцы и всячески избегал их в Париже, в Советском Союзе он пытался – впрочем, без особого успеха – обучиться фокстроту, танго и вальсу по самоучителю. Иногда Прокофьевы смотрели зарубежные фильмы в ВОКСе, но эти закрытые показы, недоступные широкой публике, устраивались редко. Сергей был настолько занят работой, что Лина часто ходила на фильмы одна.
Также она получала приглашения в американское, британское и французское посольства. Приемы было принято устраивать на широкую ногу. Весной 1935 года Уильям К. Буллит, первый посол Соединенных Штатов в Советском Союзе, на собственные средства устроил бал на всю ночь, не пожалев семи тысяч долларов на организацию праздника. В резиденцию явились более четырехсот приглашенных, среди которых были Михаил Тухачевский, Маршал Советского Союза; деятель международного социал-демократического и коммунистического движения, бывший секретарь Исполкома Коминтерна Карл Радек и балерина Леля (Ольга) Лепешинская. Хотя Сталин считал необходимым поддерживать дружеские отношения с Буллитом, он не присутствовал на балу. Жена народного комиссара иностранных дел мадам Литвинова, присутствовавшая на приеме, пришла не в восхищение, а в ужас: в клетках пронзительно кричали фазаны с ярким оперением и длиннохвостые попугаи; сотня зебровых амадинов кружилась за сеткой в свете прожекторов; медвежата, козлята и ягнята были взяты «напрокат» в Московском зоопарке; белые петухи на рассвете начали кукарекать. Резиденцию украшал настоящий березовый лес; из Хельсинки доставили тысячу тюльпанов; для гостей играл оркестр из Стокгольма, а обеденный зал был в шутку превращен в колхозную ферму. Под аккомпанемент аккордеона исполняли грузинские народные танцы и русские народные песни. Радек напоил медведя шампанским из детской бутылочки. Сбежавший петух плюхнулся в гусиный паштет. Бездумное веселье полностью соответствовало духу дипломатических отношений между Советским Союзом и США, находившихся в подвешенном состоянии. В то время велось много сложных, деликатных переговоров – среди прочего, обсуждалось усилившееся вмешательство Коминтерна в политику США.
Советский писатель Михаил Булгаков увековечил это незабываемое зрелище в своем романе «Мастер и Маргарита», назвав его «весенним балом полнолуния». Позже Лина утверждала, что была на приеме, но на самом деле в то время она находилась в Париже. Вероятно, она прочла описание бала в романе Булгакова и представила себя его участницей. В 1936 году она действительно встречалась с американским послом сразу после того, как они с Сергеем переехали в квартиру на Земляном Валу. Буллит, любитель повеселиться и известный ловелас, оставался в Москве до октября 1936 года, после чего был отозван в США и назначен послом в Париж, где продолжал устраивать грандиозные приемы, в программу которых входили конные скачки и теннисные турниры.
У Лины остались смутные воспоминания о приглашениях в Кремль и встречах с Литвиновым и его женой. На этих мероприятиях она находилась в исключительной компании, общаясь с членами советского правительства, большинство из которых внушало подчиненным страх. Сталин никогда не появлялся на официальных приемах, за исключением празднеств, устроенных в честь годовщины революции. Остальные мероприятия в качестве его представителя посещал председатель Совета народных комиссаров Вячеслав Молотов. В тот период, когда Молотов вел переговоры со своим коллегой Иоахимом фон Риббентропом о нацистско-советском договоре о ненападении, Лина присутствовала на приеме с представителями германского правительства. Один из помощников Риббентропа пригласил ее на танец. Сергей был рассержен ее неблагоразумием – он научился избегать опасного общества иностранцев – и настоял на отъезде домой. Однако до их ухода с приема помощник Риббентропа, великолепный танцор, попросил Лину о встрече, когда она будет в Берлине. Ее воспоминания об этом человеке наложились на воспоминания о военных в Бухаресте, с которыми она вальсировала в 1931 году.
У Сергея в Москве было несколько старых друзей, а Лина завела новых – некоторые были русскими, некоторые – иностранцами, бывавшими в Москве по работе. По понятным причинам немногие их знакомые из Нью-Йорка и Парижа приезжали в Советский Союз; исключение составила старая любовь Сергея, актриса Стелла Адлер. Она приехала в Москву в конце весны 1934 года, чтобы брать уроки у режиссера Константина Станиславского, создателя системы актерского искусства, получившей название «система Станиславского». Сергей согласился встретиться с ней, и она, как всегда, поддразнивала его – показала письмо от одного из своих поклонников, американского киноведа Джея Лейда, в надежде вызвать у Сергея ревность. В Москве Адлер много развлекалась: вечеринки, продолжавшиеся всю ночь, прогулки верхом, поездки по Москве в автомобиле «линкольн». Лейд, по крайней мере, был недоволен, что она проводит свободное от занятий время таким образом.
Одной из самых близких подруг Лины – и самой опасной, учитывая ее связь с режимом, – была энергичная молодая женщина по имени Дженни Марлинг (Шварц), которая родилась в Калифорнии и переехала в Советский Союз незадолго до Прокофьевых. Лина вспоминала о ней как о «преданной коммунистке», чья «жизнь началась после того, как она прочла речи Ленина – вернее, его директивы»[317]. Они проводили вместе много времени, что, вероятно, было не слишком благоразумно. Дженни, по слухам, была агентом НКВД низшего звена, в задачу которого входило сообщать властям об антисоветском поведении людей, с которыми она общалась. В американском посольстве в Москве Лину предостерегали от встреч с этой женщиной. Дочь Дженни, Александра, впоследствии сомневалась, что ее мать занималась шпионажем. По мнению Александры, обязанности Дженни ограничивались обменом в сфере культуры. Сергей, со своей стороны, предпочитал компанию мужа Дженни, советского писателя Александра Афиногенова, с которым поддерживал дружеские отношения в Париже в 1932 году. Сергей подумывал сочинить музыку для пьесы Афиногенова «Страх», которой была уготована долгая и счастливая сценическая жизнь.
Афиногенов был не меньше жены связан с НКВД; он был среди тех, кому поручили уговорить Сергея вернуться на родину. Однако у Афиногенова складывались сложные отношения с режимом, и то, как ему удалось уладить все проблемы, послужило Сергею важным уроком. Лина же не обратила внимания на этот случай. В 1937 году Афиногенов ответил на критику пьесы «Ложь» сначала вялыми оправданиями, а затем искренним самокритичным анализом своих действий. Пьеса, посланная Афиногеновым на отзыв Сталину, была жестоко раскритикована и запрещена к постановке по идеологическим соображениям. Это привело к изгнанию Афиногенова из Союза писателей, из коммунистической партии и даже из квартиры. Однако Афиногенов был настолько предан советской власти, что справился с унижением и нашел здравый смысл в ее беспощадности. Он написал сценарий собственного идеологического возрождения, а позже принял красивую жертвенную смерть, погибнув во время бомбардировочного налета немецкой авиации на Москву в 1941 году.
Его жена Дженни тоже была готова к самопожертвованию. Известная русским как «американская большевичка», ставшая сторонницей идей Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, Дженни впервые посетила Советский Союз в 1930 году со своим первым мужем Джоном Бовингдоном. В Москве проходил театральный фестиваль, и приемом иностранных гостей занимался Александр Афиногенов. Бовингдон, закончив с отличием экономический факультет Гарварда, отказался от карьеры в финансовой сфере, «заболев» концептуальными танцами. Дженни разделяла его страсть и танцевала в стиле Айседоры Дункан, босиком и полуодетая. Именно увлечение танцами и свело будущих супругов. Карьера Бовингдона достигла вершины в конце 1920-х, но он продолжал выступать еще полтора года после фестиваля в Москве и возвращения в Соединенные Штаты.
Дженни решила остаться в Москве. Брак с Бовингдоном распался, стоило Дженни увидеть Афиногенова, и у пары начался пылкий роман. Однако вскоре Дженни ушла от него, поскольку Афиногенов встречался с несколькими женщинами одновременно, и вернулась в Соединенные Штаты. Там она состояла в Танцевальной лиге рабочих и других культурных организациях левого толка, но в 1934 году решила вернуться в Москву и помириться с Афиногеновым. Они поженились. Дженни оставила танцы, выучила русский язык и принялась помогать Афиногенову в работе. Когда в 1937 году он подвергся критике, она написала Сталину английское письмо на восьми страницах, в котором защищала мужа и отказывалась от американского гражданства.
В 1932 году, путешествуя с Дженни по Италии и Франции, Афиногенов купил автомобиль «форд», и они решили вернуться на нем в Советский Союз. Поездка не обошлась без «особенностей», как Афиногенов написал в письме, адресованном Лине и Сергею в Париж[318]. Проливной дождь, ветер и ужасные латвийские дороги привели к длившемуся всю ночь ожиданию на советской границе. «Взволнованные латыши не позволяли нам въехать, – написал он, – говоря, что большевики будут в нас стрелять»[319]. Когда они наконец приехали в Ленинград, автомобиль нуждался в ремонте – впрочем, «ничего серьезного, просто затянули несколько гаек»[320]. Три дня они бездельничали в гостинице, поскольку на улице было жуткое пекло. Из-за жары супруги даже радовались, что отъезд пришлось отложить. Наконец машину починили, и они, проехав 700 километров, вернулись в столицу. Спустя год они въехали в четырехкомнатную квартиру в центре Москвы в Кривоколенном переулке, купленную за 20 тысяч рублей. Обстановка была роскошная – люстры, шелковые ковры… Это был престижный дом, находившийся в ведении НКВД.
Рассказ Дженни о переезде в Москву произвел на Лину впечатление еще и потому, что во многом их истории были схожи. Прокофьевы немного завидовали Афиногеновым. Лине тоже хотелось жить в центре и иметь такую же квартиру, а Сергею приглянулась машина. Именно тогда он и решил обзавестись «фордом».
Будучи на государственной службе, Джении имела право беспрепятственно входить в гостиницу «Метрополь», что было категорически запрещено простым москвичам, и посещать ресторан. В конце 1930-х Лина и Дженни иногда встречались там, и Лина терпеливо слушала лицемерные речи Дженни о замечательной советской системе и жизни при Сталине. Ее подруга, казалось, была в восторге от запутанной бюрократической системы: Центральный комитет партии, Центральная контрольная комиссия партии, Коммунистический интернационал, Совет народных комиссаров – Лина устала от этих хитросплетений, зато Дженни была в восторге. Они говорили по-английски и однажды привлекли внимание иностранца, сидевшего за соседним столиком. «Наконец-то я могу поговорить на родном языке, – наклонившись к ним, прошептал он. – Боже мой, не могу дождаться, когда уеду из этого ужасного города»[321]. Он повернулся к Дженни, в которой с первого взгляда угадывалась уроженка Калифорнии, и спросил, что она делает в Москве. «Мне здесь нравится», – ответила Дженни. Бывший соотечественник был потрясен до глубины души. «Вам надо проверить голову», – растерянно пробормотал он[322].
Желая поскорее адаптироваться к жизни в Советском Союзе, Сергей больше всего доверял советам композитора Николая Мясковского, своего друга из Санкт-Петербургской (Ленинградской) консерватории. По совету Мясковского Сергей писал патриотические хоровые произведения и марши и соглашался на интервью иностранным корреспондентам, в которых дал высокую оценку советской музыке и с благодарностью рассказывал об оказываемой ему поддержке. Для зарубежных турне ВОКС выдал Прокофьеву примерные тексты для выступлений перед прессой. Композитор должен был говорить, что его главная цель – нести музыку в массы, «стекающиеся в концертные залы»[323]. New York Times озаглавила одно интервью Prokofieff Hails Life of Artist in Soviet («Прокофьев восхваляет жизнь творца в Советском Союзе»). Композитор рассказал, что имеет целых три источника дохода – комиссионные, исполнительские и издательские, не считая скромной помощи от Союза советских композиторов. Советские композиторы живут лучше, чем спекулянты на Уолл-стрит, заявлял он, умалчивая о том, что в Москве практически не на что было потратить лишние рубли.
Сергею и самому пришлось напоминать об этом младшему сыну, когда тот пришел домой в разорванных брюках. В Москве намного сложнее купить новую одежду, чем в Париже, объяснил он Олегу, и мальчик запомнил «этот неприятный серьезный разговор»[324]. В Париже главной проблемой была нехватка денег, здесь – нехватка товаров.
Будучи советским гражданином, приехавшим на Запад по советскому паспорту, Сергей говорил по бумажке, выданной ему в ВОКСе. Когда он возвращался в Россию, интервью, которые он давал журналистам, тщательно проверялись на благонадежность. Не должно было возникнуть никаких сомнений в преданности Прокофьева советским идеалам. Трудно сказать, насколько он верил или хотел верить в то, что говорил. Он привык высказывать свое мнение и возмущался, что ему приходится сдерживаться, особенно после того, как перестали выполнять данные ему обещания и урезали финансовые поступления из всех источников. Сначала уменьшили гонорары за спектакли, составлявшие основную часть дохода, и постепенно выплаты прекратились вовсе – теперь Прокофьеву платили только за премьеры. Если же до премьеры дело не доходило, композитор получал всего 25 процентов оговоренного аванса.
Сергей не боялся откровенно говорить с коллегами из Союза композиторов, но не хотел впустую тратить время на собрания, заседания, совещания и отказался от работы в комитете. Он появлялся на совещаниях, только когда обсуждалась его музыка, и недоуменно отрицал любые обвинения относительно антисоветских тенденций в его мелодиях и гармониях. Когда в 1938 году стало понятно, что он никогда не сможет выехать из Советского Союза – Комитет по делам искусств «отложил» подготовку к его зарубежному турне, – Сергей не стал возмущаться. Цензорам даже не пришлось исправлять его слова. Таким образом, Прокофьева вынудили подчиниться.
В течение первых нескольких месяцев все обещания, с помощью которых Прокофьевых заманили в Москву, неукоснительно выполнялись, но затем все изменилось. Неудача постигла его Кантату к 20-летию Октября, отправленную в мусорную корзину. Грандиозное сочинение в ознаменование большевистской революции, кантата была задумана в 1932 году во время отдыха на юге Франции в летнем доме Жака Садуля, парижского корреспондента советской газеты «Известия». В 1935 году был подписан контракт на крупную сумму. Сергей не жалел усилий, стремясь продемонстрировать преданность режиму. Сергей создал грандиозное произведение для двух смешанных хоров, симфонического и военного оркестров, оркестра аккордеонов и шумовых инструментов. Первоначальная версия кантаты была посвящена заслугам Ленина, но постепенно превратилась в состоявшее из десяти частей повествование о революции, Гражданской войне, обещании, данном Сталиным Ленину и написании советской конституции. Это была неприкрытая попытка композитора упрочить свое положение, продемонстрировав лояльность власти.
Но работа с самого начала не имела шансов на успех – чтобы политические речи в либретто звучали музыкальнее, Сергей решил немного их переделать. Однако искажение слов Ленина было святотатством, сравнимым с сожжением Библии. Кроме того, композитор умудрился допустить фатальную ошибку, вставив речь, произнесенную Сталиным в 1936 году, «О проекте Конституции», которая показала, что вождь плохо владеет русской грамматикой.
Кантата была обречена, поскольку Сергей поставил на первое место музыку, а не политику. 19 июля 1937 года кантата рассматривалась в Комитете по делам искусств, представители которого фактически исполняли роль цензоров. Заседание обернулось катастрофой – даже если бы не проблемы с Лениным и Сталиным, кантату все равно бы не пропустили. Председатель Платон Керженцев набросился на Прокофьева с уничижительной критикой: «Вы хоть понимаете, что делаете, Сергей Сергеевич? <…> Берете тексты, принадлежащие народу, и перекладываете на такую невразумительную музыку?»[325] Кантату запретили[326]. Керженцев отменил обещанные другими чиновниками творческие свободы. С учетом новых условий и необходимости приспособиться Сергей за пустяковую сумму сочинил в 1939 году «Здравицу», хвалебную оду к шестидесятилетию Сталина. Это было одно из его самых прекрасных вокальных сочинений, особенно любимое Линой.
Неудача с «Кантатой к XX-летию Октября» расстроила Прокофьева не меньше, чем бесконечные требования переработать балет «Ромео и Джульетта». В конечном итоге эта постановка стала самым большим успехом в его советской карьере, но только после бесконечных изменений, вносившихся на протяжении пяти лет. Первый вариант, законченный в Поленове в 1935 году, был со счастливым концом, в отличие от финала знаменитой шекспировской трагедии. Вместо того чтобы совершить двойное самоубийство, любовники убегали в другой мир, полный прекрасных звезд, чтобы жить там в любви. Классический сюжет был переделан под влиянием Христианской науки, которая утверждает бессмертие духа. Сергей оставил последнюю часть балета без названия, поскольку, согласно Христианской науке, нет «формы и комбинации, соответствующей представлению бесконечной любви»[327]. Только музыка, а не танец или декорации, способна передать эту духовную энергию.
Однако еще до того, как музыка была готова, над «Ромео и Джульеттой» начали сгущаться тучи. 4 октября 1935 года композитор исполнил свое произведение на рояле в Бетховенском зале Большого театра, и оно не произвело впечатления на аудиторию. Музыка подверглась жестокой критике за неровный ритм и антиромантический рационализм». Премьера была отложена с сезона 1935/36 года на сезон 1936/37 года, а затем на неопределенное время. Фрагменты из балета были исполнены 30 декабря 1938 года в чешском городе Брно, однако композитор не присутствовал; с этого момента выезд из Советского Союза был ему запрещен. Балетмейстер Леонид Лавровский получил разрешение поставить балет «Ромео и Джульетта» в Ленинграде в театральном сезоне 1939/40 года. Лавровский требовал от Прокофьева изменений и дополнений, и дело чуть не дошло до драки. Композитор, как мог, защищал свое творение, но проиграл. Счастливый конец принесли в жертву традициям, были добавлены новые сольные вариации и групповые танцы. Без разрешения Сергея была сокращена партитура и изменена оркестровка.
Если бы балет «Ромео и Джульетта» был написан в середине 1920-х, а не 1930-х, он, возможно, избежал бы корректировок. Но окончание работы совпало с началом усиления идеологического контроля над искусством. История с оперой Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда» отозвалась на балете Сергея; власть осудила обоих композиторов. Выговор, полученный Шостаковичем, не сказался положительным образом на карьере Сергея, как предполагала Лина. Он не стал новым фаворитом Комитета по делам искусств. Вместо этого Прокофьев попал в список идеологически неустойчивых композиторов наравне с Шостаковичем. В то время как некоторые из коллег считали оправданным счастливый конец балета, остальные осмеяли Прокофьева. Афиногенов в своем дневнике язвительно отозвался о внесении изменений в знаменитую трагедию Шекспира, написав, что последние строки трагедии – «нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте» – в одинаковой мере относятся к сказанию о самом Сергее»[328].
На самом деле критика сюжета оказалась самой незначительной из всех проблем, и вскоре у Сергея возникли более серьезные поводы для волнений, чем жалобы артистов балета на «нетанцевальную» музыку[329]. 20 апреля 1937 года директор Большого театра Владимир Мутных, который заключил с Прокофьевым договор на постановку балета «Ромео и Джульетта», был взят под стражу в связи с проводимой чисткой в сфере культуры. Его фамилия появилась в списках арестованных и заключенных в тюрьму, подписанных Сталиным. В ноябре он был расстрелян.
Ужасная цепь событий, связанных с балетом, стала для Лины моментом откровения. Прокофьевых обманули; переезд был ошибкой. Досада Сергея сменилось отчаянием, затем опустошением. К моменту премьеры «Ромео и Джульетты», состоявшейся в Ленинграде в 1940 году, во время непродолжительной советско-финской войны, дух композитора был сломлен. Сергей продолжать творить, и произведения его были блестящи, однако теперь он ни на шаг не отступал от указаний партии. Лина понимала, что Сергей уже никогда не будет прежним, и отныне над их жизнью нависло облако страха. Теперь они все делали с оглядкой, стали боязливыми и подозрительными. Сергей раздумывал, стоит ли ему приезжать на премьеру в Ленинград, поскольку не хотел общаться с иностранными журналистами, тайно пробиравшимися в Советский Союз на борту грузовых судов. Чтобы не сойти с ума, он полностью ушел в работу.
Постепенно чистки начали входить и в жизнь Прокофьевых. Однажды забрали знакомых соседей, живших на первом этаже. Арест прошел тихо, если не считать звука шагов и приглушенного вскрика на лестнице. Потом захлопнулась дверца машины и наступила тишина. Лина страдала от бессонницы. «Почему ты не спишь?» – спросил Сергей. «Я боюсь», – прошептала она[330]. Аресты прекратятся, с наивным оптимизмом заверил он. Все образуется. Но когда исчез еще один сосед, Лина запаниковала: «Хочу назад, к маме»[331]. Сергей пытался успокоить ее, но она настаивала на отъезде. Лина напомнила мужу его обещание, что они уедут из Советского Союза, если что-то пойдет не так. «То, что я обещал тогда, нельзя сделать сейчас», – ответил Сергей[332].
Они сохранили право выезжать из страны в течение первых двух лет после окончательного переезда в Москву, но разрешение на выезд надо было получать через Комитет по делам искусств. Процесс был сложный и муторный. Приходилось переносить сроки турне, чтобы подладиться под намеренно тормозившую дело бюрократическую машину.
Сергей совершил две гастрольные поездки на Запад в период чисток; первая продолжалась с конца ноября 1936 года по февраль 1937 года. Он гастролировал в Бельгии, Франции и Соединенных Штатах. Лина хотела присоединиться к мужу, но не успела вовремя получить разрешение, и им удалось встретиться только в сочельник в Париже. В начале декабря она написала мужу отчаянное письмо, сообщив, что, несмотря на его заверения, его отъезд не ослабил «нервозную атмосферу» в московской квартире[333].
На самом деле без Сергея Лине стало еще страшнее. Оставшись одна, она вновь была вынуждена взвалить все дела на себя. Лине приходилось не только заниматься детьми, но и следить за рабочими, которые перестраивали одну из стен в комнате Сергея – вероятно, с целью повышения звукоизоляции. Сначала работала одна бригада штукатуров, затем ее заменили другой, которая разводила в квартире жуткую грязь и заблокировала подход к роялю. Не успели разобраться с деревянными панелями и толем, как понадобилось смешивать и наносить известковый раствор. Лина с трудом сдерживалась: «С радостью выгнала бы их, но это не мне решать»[334]. Между тем рабочие не успевали закончить работу в срок, и Лине пришлось отложить запланированный отъезд.
Кроме того, она еще не получила разрешение на выезд и загранпаспорт. Лина впустую потратила целый день на телефонные разговоры: один чиновник заявил ей, что не получил распоряжений относительно ее отъезда, другой – что вообще ничего не знает о ее намерениях. В конечном итоге Лине велели подать письменное прошение о визе Керженцеву, председателю Комитета по делам искусств. Лине было понятно, что ее просто не хотят выпускать за границу, и она обратилась за помощью к мужу. Если бы Сергей до отъезда обратился в комитет с просьбой выдать ей визу, не было бы никаких проблем, заявила она. Но он в очередной раз не учел ее интересы и пренебрег женой, потому что был слишком занят собственными делами.
Теперь Лина вынуждена отказаться от возможного ангажемента во Франции. «Я прекрасно понимаю твое положение и знаю, что ты не виноват, – примирительно написала она, пытаясь смягчить гнев Сергея. – Тем не менее ты ничем не облегчил мое положение, а мне самой это трудно сделать, поскольку я не ты»[335]. Затем, чувствуя себя, словно загнанный зверь в ловушке, Лина взяла на себя тяжелую задачу сообщить Сергею о телеграмме, в которой ему приказывают немедленно прекратить работу над заказом для Московского камерного театра. Музыка предназначалась для инновационной сценической редакции романа Пушкина «Евгений Онегин», но инсценировка Сигизмунда Кржижановского, писателя-парадоксалиста и творца фантасмагорий, была запрещена. Очередное нарушенное обещание. В последних строках горестного письма Лина не сдержалась и выплеснула накопившуюся злобу: «…сегодня была демонстрация в честь принятия советской Конституции. Грандиозный праздник с церемониальной процессией!»[336]
Лина весь день была занята хлопотами и волнениями и за письмо садилась урывками. Однако в конце концов Лина решила не отправлять его по почте – слишком «антисоветскими» были ее жалобы. Похоже, она через кого-то передала письмо мужу в Париж; возможно, Лина хотела, чтобы он понял, как сложно ей заботиться обо всем, когда он в отъезде, но главная причина такой осторожности была в телеграмме относительно «Евгения Онегина».
В декабре Лина встретилась с мужем в Париже, они вместе отправились в Соединенные Штаты, но Лина не сопровождала его в поездках по стране. Она вернулась в Москву одна, в знак протеста отказавшись писать Сергею письма, и погрузилась в домашние заботы.
О том, как Лина проводила время в Нью-Йорке с мужем и без мужа, написала в своих очаровательных мемуарах Алиса Березовская, жена американского скрипача и композитора русского происхождения Николая (Ники) Березовского. Она познакомилась с Линой 6 января 1937 года, в манхэттенском отеле Savoy-Plaza, куда пришла по приглашению Сергея Кусевицкого, остановившегося в этом отеле с женой и камердинером. Алиса ожидала увидеть строгую, бесцветную советскую женщину и была поражена роскошным нарядом Лины и отдельными подробностями ее роскошной жизни в Москве. О мрачных подробностях Лина предпочла не упоминать.
Напустив на себя важность, Лина упомянула, что Святослав ходит в английскую школу, и посетовала, как трудно было найти хорошую домработницу. Последняя повариха была расточительной, пожаловалась она. К тому же эта особа сохранила дореволюционные привычки, и шоферу Сергея приходилось возить ее в церковь. Алиса похвалила «великолепный» наряд Лины – бордовый костюм, туфли на каблуках, золотое колье с изумрудами, модную шляпку без полей, прозрачные чулки на стройных ножках, стильную укладку и роскошную шубу[337]. Конфликты с цензорами не слишком отразились на доходе Прокофьева, к тому же за выступления в Европе и Соединенных Штатах он получал гонорары в твердой валюте по высокому курсу. «Спасибо, мне очень приятно, – ответила Лина. – Я купила материал в Париже, но костюм заказала в Москве. У меня такая хорошая портниха, и кроме того, никто так хорошо не разбирается в мехах, как русский скорняк»[338].
Демонстрация мод продолжилась следующим вечером в Карнеги-Холл на выступлении Бостонского симфонического оркестра под управлением Кусевицкого; в программе были Брамс, Клементи и Равель. «Когда мадам Прокофьева вошла в ложу Кусевицких, все взгляды устремились на нее, – рассказывала Алиса. – Когда она позволила накидке из соболя соскользнуть с плеч, открылось изящное переливающееся вечернее платье из ламе. В волосах, на шее, запястьях и пальцах огромные старинные топазы. Камни вставлены в массивные ультрасовременные золотые оправы, которые, как она сказала мне, созданы парижским ювелиром»[339]. В отличие от Лины Сергей не произвел на Березовскую впечатления. Ей не понравился ни наряд композитора, ни его манера держаться. Алиса находила непривлекательным его «бесстрастное лицо»[340].
Когда Сергей отправился в турне по Среднему Западу, Лина осталась в Нью-Йорке, и Алиса пригласила ее в гости. Они хорошо провели время, расслабились, и Лина сказала, что очень скучает по Святославу и Олегу; она переживала, что оставила детей на праздники. У Алисы и Ники тоже был сын. Когда зашел разговор о политике в культурной сфере, Лина подчеркнула преимущества, которые предоставляются советским художникам, и заявила, что история с обвинениями в адрес Шостаковича преувеличена. «Правительство ничего не сделало Шостаковичу, – твердила Лина. – Мы видели его перед отъездом из Москвы. Он упорно работает, спокойно живет и прекрасно себя чувствует. То, что его сочинение – опера «Леди Макбет Мценского уезда» – потерпело неудачу, не означает, что он впал в немилость… Вы еще увидите, что у Шостаковича будут новые сочинения, его ждет сокрушительный успех»[341].
Она много говорила о соболях и драгоценностях и только вскользь упомянула об общих знакомых, отправленных в трудовые лагеря. «Знаете, мне очень жаль, но, по-моему, ему надо было вести себя осмотрительнее. Я слышала, они оба в Сибири», – небрежно сказала она[342]. Лина ни словом не упомянула исчезнувших соседей, ничего не сказала о профессиональных проблемах, с которыми столкнулся муж, и не стала говорить, чего Прокофьевым стоило получить квартиру и добиться разрешения на выезд из страны.
В январе Сергей отправился в Чикаго, где был восторженно принят коллегами, критиками и публикой и где с горечью признал, что отрывки из балета «Ромео и Джульетта» прозвучали в исполнении Чикагского симфонического оркестра лучше, чем в Большом театре в Москве. Естественно, имел значение тот факт, что он дирижировал оркестром. Несмотря на эти обстоятельства, в интервью репортеру Chicago Tribune Сергей расхваливал советскую систему и подчеркивал преимущества, которые она дает композиторам; встреча состоялась в закусочной в центре города, и во время беседы Прокофьев с жадностью поедал яблочный пирог. В феврале в Сент-Луисе он сделал паузу между выступлениями, чтобы купить автомобиль, который планировал отправить в Советский Союз. Здесь, как и в Чикаго, он был любезно принят благодаря стараниям его большого поклонника и неофициального представителя на Среднем Западе Эфраима Ф. Готтлиба. Готтлиб, по профессии страховой агент, был восторженным почитателем и активным защитником музыки Прокофьева. Они встретились в 1920 году и более 25 лет вели переписку на английском языке. Сергей полностью доверял Готтлибу, зная, что тот договорится о наиболее выгодных для него, Сергея, условиях. При первой встрече Готтлиб не понравился Лине – она нашла его скучным, – но он добился ее расположения, прислав ей настольные календари в кожаных переплетах, на которых было вытиснено ее имя. Сохранились переплеты календарей за 1937 и 1938 годы, но большинство страниц вырвано. Остались только чистые листы.
В Нью-Йорке, на обратном пути, Сергей встретился с еще одним русским композитором-эмигрантом, Верноном Дюком. Лина уже уехала в Москву. Дюк был близким другом, снискавшим успех на Бродвее; Сергей любил поддразнивать его, говоря, что он торгует собой на Великом Белом Пути[343]. Сергей навестил мать Дюка, Анну, большую его поклонницу, которая хотела услышать подробности о его жизни в Москве. Дюк описал эту встречу в своих мемуарах. «Сергей Сергеевич, вы хотите сказать, что коммунисты выпускают вас?» – «Совершенно верно, Анна Алексеевна. Как вы видите, это я, в целости и сохранности»[344].
Анна спросила, как дела у Лины. Сергей сказал, что в конце года она приедет вместе с ним в Соединенные Штаты, поскольку у него в это время запланированы гастроли. «А мальчики тоже поедут с вами?» – уточнила она[345]. Сергей, не ответив на этот вопрос, перевел разговор на другую тему. Дюк утверждает, что «позже узнал» – оказалось, Святославу и Олегу отказались выдать разрешение на выезд за границу, «другими словами, их оставили в России в качестве заложников»[346].
Даже в личной беседе Сергей опасался высказывать критические замечания относительно жизни в Советском Союзе, поэтому принялся восторженно рассказывать о многочисленных заказах, чудесной квартире, подмосковной даче, которую он снимал на лето, и об английской школе, в которую ходит Святослав. У Олега был частный учитель, англичанин, который занимался с ним английским и арифметикой. Платой за разрешение на выезд были похвалы Советскому Союзу, поэтому о запретах и ограничениях не было сказано ни слова. Сергей только пожаловался Дюку, что Лина «ноет время от времени – но ты ее знаешь». А затем искренне признался: «Непросто быть женой композитора»[347].
Весной 1937 года Сергей и Лина провели некоторое время дома, но на лето опять разъехались. Ему нравились курорты в горах Северного Кавказа, где было не слишком жарко, а она предпочитала Крым с его морем и теплым климатом. Закончив Кантату к 20-летию Октября, Сергей уехал на месяц в Кисловодск, в располагавшийся в оазисе среди живописных гор санаторий имени 10-летия Октября. О Великой Октябрьской революции нельзя было забывать даже во время отдыха. Отдыхающие ежедневно пили воду из минеральных источников, для них устраивали экскурсии в горы, шахматные турниры, теннисные и волейбольные матчи. В номере у Сергея был рояль, благодаря чему он мог продолжать работу над новыми произведениями. Вечерние развлечения, или «культурная программа», состояли из танцев на открытом воздухе в сопровождении оркестра Кисловодской филармонии. Сергей освоил несколько танцевальных движений с помощью брошюры «Памятка по современным танцам для изучающих танцы на курортах Кавказских Минеральных Вод, с рисунками и диаграммами». Позже он пробовал танцевать с Линой, но жена нашла его неловким партнером – слишком неуклюжим, скованным и напряженным. Отсутствие координации у композитора, обладавшего таким чувством ритма, озадачило ее. К тому же он был очень плохим пловцом.
Сергей уговаривал Лину приехать к нему в Кисловодск, но отдыхать в санатории имени 10-летия Октября ей не разрешалось. Это право было дано только людям, обладавшим высоким положением и заслугами перед государством, на членов их семей привилегия не распространялась. В конце концов Лина решилась на 10-часовой перелет на трех самолетах до черноморского курорта Сочи, где вода была теплой, а волны высокими. Там в «культурную программу» входило исполнение гимнов, прославляющих Ленина и Сталина. Однако отдых не помог привести в порядок расшатанную нервную систему. Лина по-прежнему страдала от бессонницы и сильно скучала по мужу. Соседи по гостинице были «исключительно неинтересными» и не считались с остальными – в любое время суток хлопали дверьми, громко разговаривали и смеялись[348]. В ответ на ее жалобы Сергей предложил жене приехать в Кисловодск и поселиться в гостинице «Интурист». Лина так и сделала, но уже несколько дней спустя снова уехала. Сергей был недоволен «капризами» супруги: «Прекрасно представляю, что творится у тебя в голове… Сначала тебе не понравился Кисловодск, потом понравился, но, следуя порыву, ты поехала в Москву. Однако, проехав Ростов и проснувшись в поезде, ты увидела пасмурную, дождливую Москву и снова передумала»[349]. Лина не знала, где ей хочется быть, не могла найти места, в котором чувствовала бы себя комфортно. Она снова оказалась брошенной, одинокой. Сергей, как обычно, был погружен в свои дела, хоть и старался устроить для Лины выступление в Харькове, чтобы осенью она спела там «Гадкого утенка».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.