Людмила Штерн[179] Эта неаполитанская наружность
Людмила Штерн[179]
Эта неаполитанская наружность
С Сережей Довлатовым я познакомилась осенью 1967 года, точнее — 15-го ноября, на дне рождения Марины Рачко. Жили они тогда с Игорем Ефимовым на Разъезжей, в доме 13. Обычно в этот день в их коммуналке собиралось около пятидесяти человек — поэты, писатели, художники, в большинстве не печатаемые и не выставляемые, однокашники Марины и Игоря по Политехническому институту, а также школьные или соседские приятели, вроде меня.
Накануне я позвонила Марине с обычными вопросами:
1. Что подарить? 2. Что надеть? 3. Кто приглашен?
На третий вопрос Марина ответила, что будут «все, как всегда, плюс новые вкрапления жемчужных зерен».
— Кто, например?
— Например, Сергей Довлатов. Знакома с ним?
— Первый раз слышу… Чем занимается?
— Пишет рассказы… Начинающий прозаик.
— Способный человек?
— По-моему, очень.
— Как выглядит?
— Придешь — увидишь, — засмеялась Марина и повесила трубку.
На Маринин праздник я пришла не одна, а с Эльжбетой Мыслинской, коллегой из Польши, которую мне поручили в университете развлекать в порядке общественной нагрузки. Мы опоздали на час, вечеринка была в разгаре. Народ толпился в кухне и коридоре, — ефимовским соседям полагаются медали за терпимость. Большие приемы Игорю и Марине разрешалось устраивать в комнате, где жили Маринина мама, бабушка и дочь Лена. Когда мы пришли, стол с яствами уже был придвинут к стене, около него толпились знакомые лица. Сигаретный дым застилал глаза, под стенания аргентинского танго — даже в молодости мы были вызывающе старомодны — в центре покачивалось несколько пар.
Я не сразу заметила «новое жемчужное зерно». Но когда заметила, не могла отвести от него глаз. Он полусидел одним боком на письменном столе и разговаривал с Володей Марамзиным. На вид ему было лет двадцать пять (оказалось, что двадцать шесть), и он был невероятно хорош собой. Брюнет с очень короткой стрижкой, крупными, правильными чертами лица и трагическими восточными глазами. На нем были вельветовые брюки, клетчатая рубаха и рыжий потертый пиджак.
О, Господи! Где же я видела эту неаполитанскую наружность? Я определенно встречала этого человека, такую внешность забыть невозможно. Он встал, оказавшись на голову выше всех гостей, похлопал себя по карманам, извлек пачку смертоносных сигарет «Прима» и чиркнул спичкой, лелея огонь в самодельной лодочке из ладоней. И я вспомнила. Несколько лет назад… Весна… Залитый солнцем Невский проспект, толпа, сплошной рекой текущая мимо Пассажа, тающие сосульки, с крыш за воротник капают первые капли, смуглые мальчишки протягивают веточки мимозы. Близится восьмое марта. Внезапно в толпе образуется вакуум, и в нем я вижу огромного роста молодого человека с девушкой. Оба в коричневых пальто нараспашку, оба брюнеты, черноглазы, чернобровы, румяны, ослепительно хороши собой. Они неторопливо шествуют, держась за руки, — непринужденные, раскованные, занятые исключительно друг другом. Они знают, что ими любуются, но «как бы» никого вокруг не замечают, отделенные от остального мира «магнитным» полем своего совершенства. Они — хозяева жизни. И кажется, что этот первый весенний день принадлежит только им, только для них светит солнце, и только им протягивают мальчишки веточки мимозы.
«Если мы захотим похвастаться перед инопланетянами совершенством homo sapience, мы должны послать в космос именно эту пару», — подумала я. «Ну уж, если не в космос, так в Голливуд. Черт знает как хороши».
Они прошли мимо, и я смотрела им вслед, пока они не скрылись из виду. Сперва она, а его стриженый круглый затылок был виден даже у Аничкова моста…
— По-моему, я не знаком ни с одной из вас, — сказал Сережа, протягивая руку сперва Эльжбете, потом мне, — Довлатов моя фамилия.
Я тоже назвалась.
— Что вы пишете, Люда Штерн, стихи или прозу?
В тот период его жизни, как, впрочем, и во все последующие, человечество в глазах Довлатова делилось на Тех, Кто Пишет, и остальных…
— Ничего не пишу. Я инженер-геолог и занимаюсь слабыми грунтами, точнее суглинками и глинами. А Эльжбета — специалист по скальным породам.
— И где же вы этими глинами занимаетесь?
— В Ленинградском университете.
— Как же, знаю, я там бывал. Меня выгнали с третьего курса филфака.
— За что вас выгнали?
— Точно не помню, но наверняка не за глины… Как странно, что вы ничего не пишете… У вас обеих довольно интеллигентные лица…
— Ну, извините, — засмеялась я.
— Нет, серьезно, при чем тут глина? Это же просто грязь. Допустим, я, пьяный, свалился в канаву и вымазал брюки в том, что вы называете глиной. Затем они высыхают, и я стряхиваю эту глину рукой или щеткой. На химчистку, как правило, нет денег. А вы что с глиной делаете?
В тот период моей жизни я училась в аспирантуре геологического факультета, писала диссертацию на тему «Состав, микроструктура и свойства глинистых пород», и именно это занятие считала самым значительным в жизни.
— От человека с такой неаполитанской наружностью неудивительно ожидать подобную пошлость, — отчеканила я и увлекла Эльжбету к другим гостям. Но она заныла, что устала, плохо понимает по-русски, потерялась в чужой компании и хочет домой, в гостиницу.
Пришлось проводить ее до Пяти углов и посадить в троллейбус. Когда я снова позвонила в ефимовскую квартиру, дверь мне открыл Толя Найман.
— Молодец, что вернулась. Тут Довлатов тебя разыскивает. Он утверждает, что тебя обидел.
Увидев меня, Сережа закричал на всю комнату:
— Как вы могли уйти, не выслушав моих извинений? Я терпеть не могу производить плохое впечатление. Но вы тоже хороши — «с такой неаполитанской наружностью». Я ненавижу, когда комментируют мою наружность. А те, кто ею восхищаются, раз и навсегда становятся моими врагами.
— Кто это восхищается вашей наружностью?
— Обидеть, Люда, меня легко, понять меня невозможно.
— Кажется, вы собирались извиниться. Или я ослышалась?
— Прошу прощения за непочтение к глинам, как к представителям слабых грунтов. Я искуплю это почтительностью к вам, как к представителю слабого пола. О, Господи, и чего это меня сегодня заносит?
— Только сегодня?
— Не грубите… Скажите лучше, вы замужем?
— Очень даже.
— И где же ваш муж?
— В командировке, в Красноярске… А вы женаты?
— Еще как… И не раз.
— И где же ваша жена?
— Первая — понятия не имею. А вторая — дома. Ей не с кем ребенка оставить.
— Значит, это я вас с женой видела на Невском… несколько лет назад. Стриженная под мальчика, очень красивая, с веселым и дерзким взглядом…
— Это была Асетрина, моя первая жена. Теперь я женат на Лене. Она еще красивее, с загадочным, древним ликом, как сказала бы Ахматова. А кто вас сегодня провожает домой?
— Пока не знаю.
— Тогда на это претендую я. Постараюсь не напиться и произвести впечатление приличного человека.
…Мы вышли от Ефимовых около двух часов ночи. Было холодно и ветрено, моросил дождь. Ни автобусы, ни троллейбусы уже не ходили, такси в поле зрения не попадались. Довлатов поднял воротник и глубоко засунул руки в карманы. Мы, молча, пересекли Загородный и пошли по улице Рубинштейна.
— Оцените мое джентльменство, — сказал Сережа, показывая на дом 23, — я здесь живу, мог бы через пять минут лежать в постели.
— Вы сами вызвались, я вовсе не просила меня провожать, — вспылила я.
В этот момент около нас остановилось такси, пассажирка и шофер долго пререкались по поводу платы и сдачи. Сережа снаружи нетерпеливо дернул дверцу.
— Девушка, не беспокойтесь, я оплачу ваш счет. Выходите поскорей, а то моя дама промочила ноги.
Обрадованная девица выпорхнула из машины, а шофер почтительно пробормотал «во дает!».
Я назвала адрес, и мы помчались сперва по пустынному Невскому, потом по улице Гоголя.
— Скажите, Люда, возле вашего дома есть лужа? — спросил Довлатов, когда мы въехали на Исаакиевскую площадь.
— Не помню… А зачем вам лужа?
— Очень важная деталь. Если есть лужа, я выскакиваю из машины первый, снимаю пальто и небрежно бросаю его в лужу, и вы проходите до нему, как по ковру. Помните, в «Бесприданнице»? Этот жест входит в программу обольщения и действует безотказно. Проверял сотни раз.
— Сколько же у вас пальто?
— Одно, но ему ничего не сделается. Смотрите, какая царская подкладка! Нейлон под горностай. Только не вздумайте говорить, что это дешевый трюк. Будто я сам не знаю.
У моего подъезда лужи не оказалось. Сережа расплатился с таксистом, и мы очутились в абсолютно безлюдном переулке Пирогова. Переулок наш, хоть и кажется невзрачным, таит один секрет, а именно, он — тупик. По-моему, единственный в Петербурге. Он упирается в стену задних строений Юсуповского дворца, и, если знать, в какую нырнуть калитку, окажешься в закрытом и незаметном с улицы дворцовом саду.
Желая продемонстрировать Довлатову, что я тоже не лыком шита и сфера моих интересов не ограничивается глиной, я рассказала ему, вернее, воссоздала до мельчайших подробностей картину убийства Распутина, которое произошло здесь 16-го декабря 1916 года. Я с удовольствием произносила: «И вот из этих самых дверей выбежал князь Феликс Юсупов, граф Сумароков-Эльстон, в то время студент Оксфорда, а здесь стоял член Государственной Думы Владимир Митрофанович Пуришкевич, а тут…»
Тут Довлатов перебил меня и, не в силах вынести мою «образованность», рассказал содержание рассказа «Голубой отель». Счет сравнялся 1:1. Заговорили о поэзии. Я двинула вперед тяжелую артиллерию, декламируя наизусть Блока, Гумилева, Ахматову, Мандельштама… Боже, какая была память! Сережа вежливо молчал, но как только я на секунду замолкла, чтобы перевести дух, он занял площадку и рассказал две короткие новеллы. В тот же вечер, придя домой, я записала их почти дословно в свой дневник и поэтому уверена в точности пересказа. Но до сих пор понятия я не имею, есть ли в них доля правды, или они целиком плод довлатовской фантазии.
Новелла первая
«Знаете ли вы о странной дружбе Фолкнера и Эйнштейна? В самом деле, что могло быть общего у великого прозаика, южанина, сына плантатора из штата Миссисипи, с великим физиком-теоретиком, немецким евреем из Принстона? Над этой загадкой бились многие биографы и журналисты, но безрезультатно — оба гиганта ревниво охраняли свое «прайвеси». Было лишь известно, что они видятся несколько раз в год, всегда без свидетелей, наедине. Тайну их отношений удалось разгадать одному прыткому репортеру. Однажды разведка ему донесла, что Эйнштейн собирается к Фолкнеру в гости. Путешествие ученого на старом «шевроле» заняло несколько дней. В день приезда Эйнштейна репортер прикинулся водопроводчиком, проверяющим в фолкнеровском доме трубы. Он что-то там намеренно испортил или отвинтил и принялся «это» чинить. Раздался звонок. Фолкнер, опередив прислугу, бросился открывать дверь. За окном бушевала гроза. На пороге стоял дрожащий от холода Эйнштейн в насквозь промокшем плаще. (Непонятно, правда, почему промокший, он ведь подрулил к фолкнеровскому дому на автомобиле. — Л.Ш.) У него не было с собой никаких вещей, только скрипка в потертом футляре. Гении молча обменялись рукопожатиями, Фолкнер помог снять, стряхнул и повесил на вешалку эйнштейновский плащ, после чего они проследовали к хозяину в кабинет. Через минуту репортер услышал звуки настраиваемой скрипки. И вот раздалась соната Моцарта для скрипки и фортепьяно. Писатель и ученый играли с упоением. Но в их исполнении не было ни величия, ни грации, ни радости, ни печали. Оба спотыкались, фальшивили и пропускали ноты. Через час эта мука закончилась. Служанка внесла в кабинет поднос с чаем и вазочку с печеньем. А еще через полчаса Фолкнер помог Эйнштейну надеть еще не просохший плащ, и старик Альберт отчалил через всю Америку домой, в Принстон».
Новелла вторая
«А знаете, почему Фолкнер вообще стал писателем? Чисто случайно, просто из ревности, или зависти, что ли…
А дело было так. В начале двадцатых годов Фолкнер и Шервуд Андерсон жили в одном городке. Они каждый вечер встречались в баре, выпивали, болтали, но даже фамилий друг друга не знали, а уж тем более кто чем занимается. Впрочем, Фолкнер ничем особенно не занимался. Как-то он приходит в бар, а Шервуда нет. Нет его ни на второй, ни на третий день, нет его неделю. Фолкнер спрашивает у бармена, не знает ли он, куда дружок его подевался. Бармен говорит, черт его знает, пойди к нему домой, узнай. И сказал Фолкнеру адрес. Подходит Фолкнер к этому дому и слышит стук пишущей машинки. Окно было открыто, Фолкнер подошел, облокотился на подоконник и заглянул в комнату. Его приятель печатает, ничего вокруг не замечая. «Чего это ты делаешь?» — спросил Фолкнер. «Рассказ сочиняю, — отвечает Андерсон. — Пока не кончу, не выйду из дому». — «Ну, извини, — говорит Фолкнер, — не буду тебе мешать».
Прошло дней десять. Шервуд Андерсон закончил свой рассказ и пришел в бар. А Фолкнера нет. Нет его ни на другой, ни на третий день. «Не знаешь, куда это дружок мой подевался?» — спросил он у бармена. «Откуда мне знать? Пойди да узнай, он живет за углом, второй дом налево». Андерсон подошел к дому, позвонил. Фолкнер приоткрыл дверь и говорит: «Извини, я занят. Не могу уделить тебе ни минуты». — «А чего ты делаешь?» — «Роман пишу! А ты что же думаешь, только» ты один писатель?»
Так появился на свет первый роман Фолкнера «Солдатская награда».
И, не переводя дух, Довлатов рассказал мне содержание этого романа.
* * *
…Когда мы снова подошли к моему подъезду, было пять часов утра.
— Не уходите, — сказал Сережа. — Давайте вместе проведем остаток вечера. Я только должен сделать несколько звонков. — И он стал оглядываться в поисках телефона-автомата.
— Нет, нет, какие могут быть звонки? Скоро утро.
— Когда я хочу разговаривать с друзьями, время суток не имеет значения, — сказал Довлатов, заметно мрачнея. — Так вы едете со мной или нет?
— Сегодня я никуда больше не еду, я иду спать.
— Вы серьезно?
— Абсолютно. Сегодняшний вечер кончился без остатка.
— Добрых снов! — Он развернулся и, не прощаясь, пошел прочь, огромный, как скала.
— Подождите, у вас есть клочок бумаги записать мой телефон?
— Ваш телефон? — Сережа остановился и смерил меня тяжелым взглядом. — Зачем, скажите на милость, мне ваш телефон?
— И правда, зачем? — Я умудрилась рассмеяться и войти в свой подъезд с величественно поднятой головой.
Довлатов задел меня за живое. Смотрите, какая цаца! Зачем мне ваш телефон! Конечно, красавец… Импозантен… Остер на язык… Весь прямо соткан из литературы… Блестящий рассказчик… Но гонор! Но самомнение! Ну, Довлатов, погоди! Если еще тебя увижу, просто не замечу… Даже не узнаю… Пройду, не поздороваюсь…
Наутро я позвонила Ефимовым поблагодарить за вчерашний бал.
— Вечерок на редкость удался, Мариша, — пела я в трубку. — Еда была отменная, никто не напился, не поругался… Я замечательно провела время.
— Как тебе понравился Довлатов?
— Кто, кто?
— Людон, не притворяйся. Сережа позвонил нам чуть свет, рассказал, что вы до пяти утра гуляли, что он распушил павлиний хвост и тебя очаровал. Признался, что исчерпал все свои знания по американской литературе.
— А что он еще говорил?
— Спрашивал про твою семью и обрадовался, что твою дочь зовут Катя, потому что его дочка — тоже Катя. И еще сказал, что хотел приехать к нам с тобой доесть, допить и договорить, но ты отказалась. Жаловался на твой упрямый, несговорчивый характер и попросил твой телефон. Я, конечно, дала… Надеюсь, ты не возражаешь?
Сережа позвонил через месяц и застенчиво, чуть ли не смущенно, пригласил нас с мужем в Дом писателя на свое первое публичное чтение. Помню, что приглашение сопровождалось бесчисленными оговорками, как-то: «Если вам в этот вечер совершенно нечего делать… Если это не нарушит привычного уклада вашей жизни… Если вам не отвратителен Дом писателя… Если не страшитесь потерять два часа…»
Помню, что чтение происходило не в Белом зале и не в гостиных, а в каком-то небольшом помещении на первом этаже, под эгидой секции молодых прозаиков. Председательствовал Давид Яковлевич Дар.
— Сегодня я хочу представить вам Сергея Довлатова, — сказал Дар, раскуривая трубку. В душную комнату поплыл голубой запах капитанского табака.
— Довлатов — мастер короткой формы. Он пишет уже несколько лет, но пока нигде не печатался, и это его первое публичное выступление. Подозреваю, что он очень волнуется. Поэтому я прошу вас сидеть тихо, не курить, — в зале раздались смешки и аплодисменты, — и не прерывать чтение остроумными репликами. Начинайте, Сергей.
Сережа открыл папку и перевернул несколько страниц. Сидя в первом ряду, я с удивлением заметила, как сильно дрожат у него руки.
— Я прочту вам несколько рассказов из моего военного прошлого. Я три года служил на Севере, точнее говоря, в Потьме… Впрочем, зачем я объясняю… — сказал он.
Не помню всего, что он читал. Но общее впечатление — строгой, точной прозы, без базарного шика, без жульнических метафор, без деревенских оборотов а lа russe, помню прекрасно. А один рассказ — «Чирков и Берендеев» — до сих пор знаю почти наизусть. Он был такой смешной, что Сережин голос тонул в шквале смеха.
После чтения Довлатова окружили в коридоре тесным кольцом, и я не сразу добралась с поздравлениями. А добравшись, попросила, если можно, почитать другие его рассказы.
— Да, да, конечно, я ужасно рад, сейчас принесу.
Он развернулся, огромный, как Петр I, и ринулся в зал, опрокинув на ходу стоящий в проходе стул. От его надменности и высокомерия не осталось и следа. «Боже, какой чувствительный», — подумала я. В этот момент Сережа появился со своей папкой.
— Вот, пожалуйста, только не порвите и не потеряйте.
— Буду обращаться с исключительной осторожностью, — засмеялась я. «Обращаться с исключительной осторожностью» — была цитата из популярной тогда книжки «Физики шутят». В этой книжке остроумно расшифровывались клише из научных статей. Например, фраза «слегка повреждены в ходе эксперимента» означала, что прибор уронили на каменный пол и вдребезги разбили. А «обращались с исключительной осторожностью» означало, что прибор не уронили на пол и не потеряли от него жизненно важные винтики. Довлатов, вероятно, этой книжки не читал, да и вообще, в этот момент чувство юмора его покинуло.
— Почему вы смеетесь? — Он вперился в меня тяжелым взглядом. — Что-нибудь не так?
— О, господи, все так. Буду беречь, как зеницу ока.
— Когда вам позвонить?
— Через неделю.
— Ну, нет, я позвоню вам завтра. Вы, может быть, не догадываетесь, но я не смогу нормально существовать, пока не услышу вашего мнения.
— Моего мнения? Бог с вами, Сережа! Я же не Белинский и не Добролюбов. Какое значение может иметь мое мнение?
— Вы, очевидно, не представляете себе, что литература, точнее, мои рассказы — это единственное, что имеет для меня значение… Меня совершенно никто и ничто больше в жизни не интересует.
«А женщины?» — хотела я спросить, но не решилась.
— Вы подумали сейчас, и зачем он мне голову морочит? — ответил на мои мысли Довлатов, и очень торжественно сказал:
— Я хочу, чтобы вы знали: я, кроме литературы, ни на что больше не годен — ни на политические выступления, ни на любовь, ни на дружбу. От меня ушла одна жена и наверняка скоро уйдет другая. Я требую постоянного утешения, но ничего не даю взамен. Ваше мнение о моих рассказах для меня важно, потому что я почему-то испытываю к вам доверие. Но упаси вас Бог довериться мне… Я — ненадежен и труслив. К тому же пьющий…
Эта странная тирада в коридоре Дома писателя меня, признаться, озадачила. Согласитесь, мы не каждый день слышим от малознакомых людей подобные откровения. Я видела Довлатова второй раз в жизни, причем в первую встречу он показался мне совершенно Другим — самонадеянным, насмешливым, ироничным… Что же он на самом деле за человек?
…За двадцать три года близкой дружбы с Сергеем Довлатовым я так и не нашла ответа на этот вопрос. Блистательный, артистичный, остроумный, с безупречным литературным вкусом, он гармонично сочетал в себе несочетаемые черты характера. Он был вспыльчив и терпелив, добр и несправедлив, раним и бесчувствен, деликатен и груб, щедр и подозрителен, неуверен в себе и высокомерен, требователен, злоязык, сентиментален, жесток и великодушен. Для многих он был надежным товарищем, умел быть верным и преданным другом, и, в то же время, ради изящного укола словесной рапирой мог унизить, оскорбить, причинить боль. Потом всегда страдал, казнился и просил прощения.
Бог так много отпустил ему… Пожалуй, единственное, что в нем отсутствовало, — это желание и умение быть счастливым…