XLVI СРЕДСТВО, ПРИ ПОМОЩИ КОТОРОГО МИШЕЛЬ ИЗБАВЛЯЛ СОБАК ОТ ПРИВЫЧКИ ПОЕДАТЬ КУР

XLVI

СРЕДСТВО, ПРИ ПОМОЩИ КОТОРОГО МИШЕЛЬ ИЗБАВЛЯЛ СОБАК ОТ ПРИВЫЧКИ ПОЕДАТЬ КУР

На следующий день Мишель, так и не ложившийся, разбудил меня на рассвете.

Много говорят о том, как выходит на сцену Тальм? в трагедии «Гамлет» Дюсиса. Я сам видел это два или три раза и могу судить, какое он производил впечатление.

Я всего один раз видел, как Мишель таким входит в мою спальню, но это его появление стерло из моей памяти три выхода Тальм?.

Никогда Тальм?, испуганному видом призрака, не удавалось издать страшный возглас «Ужасный призрак!» таким же леденящим душу образом, каким Мишель, войдя в мою спальню, выкрикнул эти простые слова, трижды повторив их:

— Ах, сударь! Ах, сударь! Ах, сударь!

Я открыл глаза и в свете зарождающегося дня, то есть сквозь пепельный покров того часа, когда солнце еще борется с темнотой, увидел Мишеля — бледного, растрепанного, воздевающего руки к небесам.

— Что еще случилось, Мишель? — спросил я, отчасти встревоженный, отчасти рассерженный тем, что меня разбудили так рано.

— Ах, сударь, вы не знаете, что сделал этот разбойник Катилина?

— Знаю, Мишель, он убил Причарда, мне это известно…

— Ах, сударь! Если бы только это…

— Как, если бы только это? По-моему, этого вполне достаточно!

— Если вы спуститесь в курятник, то увидите.

— Что я увижу? Договаривайте…

— Всеобщее избиение — вот что! Варфоломеевская ночь!

— Наши куры, Мишель?

— Да, сударь, куры, которые стоили сто франков каждая, не считая петуха, которому цены не было.

— Сто франков, Мишель?

— Да, да, сударь, сто франков. И среди них даже была одна, у которой совсем не было перьев, у нее был только пушок, и такой шелковистый. Она стоила сто пятьдесят франков.

— И он всех задушил?..

— Да, сударь, от первой до последней!

— Что ж, Мишель, вчера вы говорили: если Катилина станет душить кур, вы знаете способ избавить его от этого порока…

— Разумеется, сударь.

— Ну что, вы закончили с Причардом?

— Да, сударь, он похоронен под кустом сирени.

И Мишель рукавом смахнул слезу.

— Бедный Причард, он никогда бы такого не сделал!

— Ну, Мишель, на что же вы решитесь в таких ужасных обстоятельствах?..

— Признаюсь, сударь, сегодня утром я готов был взять у вас ружье и покончить с этим мерзавцем Каталиной.

— Мишель, Мишель, подобные крайности хороши были для Цицерона — он был адвокатом, он был напуган и хотел обеспечить победу тоги над оружием; но мы, христиане, знаем: Господь хочет раскаяния, а не смерти грешника.

— Вы думаете, сударь, Катилина когда-нибудь раскается? Как же! Он готов начать все снова. Вчера — Причард, сегодня — куры, его ничто уже не остановит!.. Завтра настанет мой черед, послезавтра — ваш.

— Но, Мишель, в конце концов, у вас есть средство исцелять собак от привычки поедать кур, испробуем его сначала, мы всегда успеем прибегнуть к крайним мерам.

— Это ваше последнее слово, сударь?

— Да, Мишель.

— Хорошо; когда все будет готово, я вам скажу.

Мишель вышел.

Через полчаса я почувствовал, что меня грубо трясут за плечо.

Это Мишель будил меня; должен признаться, несмотря на вчерашнее убийство и утреннюю резню, я снова уснул.

— Готово, сударь, — сказал он.

— Ах, черт! — ответил я. — Значит, я должен встать?

— Да, сударь; если только вы не собираетесь смотреть из окна. Но тогда вы плохо рассмотрите.

— Где состоится казнь, Мишель? Я предполагаю, должна быть казнь?

— На дровяном складе.

— Хорошо, Мишель, идите; я пойду за вами.

Я влез в штаны и куртку, сунул ноги в домашние туфли и вышел.

Мне надо было только выйти за порог, чтобы оказаться на соседнем дровяном складе.

Мишель одной рукой тянул за цепь Каталину, а в другой держал орудие, первое время остававшееся для меня совершенно непонятным.

Это была перекладина из сырого дерева, расколотая посередине; к ней была привязана за шею черная курица — единственная из моих одиннадцати кур, обладавшая такой окраской.

— Если вы пожелаете взглянуть на жертв, — предложил Мишель, — они разложены на столе в столовой.

Я взглянул на стол и в самом деле увидел все мое несчастное пернатое семейство, окровавленное, растерзанное, покрытое грязью.

Я перевел взгляд от стола на Каталину, которого это душераздирающее зрелище оставляло, казалось, совершенно равнодушным.

Его жестокосердие помогло мне решиться.

— Ну, Мишель, — сказал я, — пошли.

Мы вышли.

Был час казни — четыре часа утра.

Мы вошли на пустой дровяной склад и закрыли дверь.

— Так… Теперь, — сказал Мишель, потянув за цепь, — если вы подержите его за ошейник, то увидите, что будет.

Я взял Катилину за ошейник; Мишель схватил его за хвост и, не обращая внимания на рычание, ножом расширил щель в дереве и просунул в нее десять сантиметров хвоста Каталины.

— Отпускайте, сударь — сказал он.

И когда я отпустил ошейник, он одновременно выпустил из рук деревяшку: сжавшись, она больно ущемила преступника за хвост.

Катилина с воплем бросился бежать.

Но он был в плену.

Дерево слишком крепко держало пса за хвост, чтобы какое-нибудь препятствие могло избавить его от этого нового «лекарства».

В то же время курица, крепко привязанная к палке, раскачиваясь от его прыжков, вспрыгивала ему на спину, падала, затем соскакивала ему на плечи, и Катилина, обманутый этой видимостью жизни, решил: это она клюет его, причиняя ему такую боль.

Боль возрастала со скоростью бега; Катилина приходил все в большее смятение. Он останавливался, оборачивался, яростно кусал курицу, затем, решив, что она мертва, снова пускался бежать. Но этот минутный отдых приносил ему лишь более острую боль. Он завизжал: меня это разжалобило, но Мишель оставался непреклонным. Совершенно обезумевший Катилина бросался на штабеля дров, на стены, скрывался, показывался вновь, гонка делалась все более бешеной до тех пор, пока наконец он — задыхающийся, измученный, побежденный, не в силах больше шага ступить — со стоном не упал на землю.

Тогда Мишель, приблизившись к нему, снова расширил трещину в куске дерева ножом и извлек оттуда окровавленный хвост животного, но оно словно не почувствовало улучшения после окончания пытки.

Мне показалось, что Катилина мертв.

Я подошел к нему: лапы у него были вытянуты, как у загнанного борзыми зайца; один глаз был открыт, и только в нем еще сохранилась искорка жизни, говорившая скорее о присутствии воли, чем силы.

— Мишель, — сказал я, — возьмите кувшин с водой и вылейте ему на голову.

Мишель огляделся. В каком-то чане он заметил воду, набрал ее в пригоршню и вылил на голову Катилине.

Тот чихнул и встряхнул головой — только и всего.

— Ах, сударь, — сказал Мишель, — не слишком ли много чести для этого разбойника. Отнесем его домой, и, если ему суждено оправиться, он оправится.

С этими словами Мишель взял Катилину за загривок, отнес его к дому и бросил на садовой лужайке.

Случай нам помог: во время истязания Катилины небо заволоклось тучами, как во время пира Фиеста.

Правда, поскольку для такого заурядного события гроза — это слишком много и люди из гордости приберегают гром для себя, начался дождь, но без грома и молний.

Дождь постепенно пронял застывшее тело Катилины; он потянулся, затем встал на все четыре лапы, но не смог удержаться, сел и оставался неподвижным, с потухшим взглядом, в состоянии полного бесчувствия.

— Мишель, — сказал я, — думаю, урок оказался слишком жестоким.

Мишель подошел к Катилине, который при этом не выказал ни малейшего страха, приподнял ему губы, открыл и снова закрыл глаза, прокричал ему в уши его кличку.

Никакого впечатления.

— Сударь, — сказал он мне. — Катилина повредился в уме, надо послать его к Санфуршу.

Как известно, Санфурш — это собачий Эскироль. В тот же день Катилину отправили к Санфуршу.