Анатомия темноты

Анатомия темноты

Я чувствовал в себе силы конкурировать с абитуриентами любого столичного ВУЗа, но с профессией пока не определился, а поступать только ради того, чтобы поступить, мне не хотелось. Я немного завидовал тем из одноклассников, которые знали, чего хотят, знали, куда поступать. С утра до ночи они штудировали учебники и пособия, писали шпаргалки, бегали на консультации. Всем им было некогда, и наш дом, в котором совсем недавно собирались шумные компании, стал непривычно тихим. Меня раздирали противоречия, я никак не мог решить: чего же я хочу?

Впервые цель расплывалась передо мной, становилась туманной, призрачной, как степное марево. Жизнь словно бы остановилась, и от этого непривычного состояния на душе было муторно и гадко.

Встречая на улице ребят, я ловил удивленные взгляды, в которых был немой вопрос.

Звонили друзья, но разговор не клеился. У меня было ощущение, что жизнь обогнала меня, ушла далеко вперед, а я остался на остановке. Куда идти? Что делать? Я барахтался в вязкой пустоте, не чувствуя под ногами опоры, не видя ни дна, ни верха. Я нервничал. Годами мне не хватало времени, я мчался, действовал, энергия била фонтаном. Я придумывал, организовывал, добивался, отстаивал и вдруг – резкий стопор.

Так прошел почти месяц. Он тянулся и тянулся – однообразный, неизмеримо долгий.

В один из вечеров я вынес раскладушку во двор и, укрывшись одеялом, бездумно глядел в перевернутую пропасть неба, уже расшитую предсвадебным калмыцким узором звезд. Прислушивался к затихающему стуку колес поезда, к отдаленному лаю собак и незаметно уснул.

Проснулся я неожиданно. Было странное ощущение покоя и безмерно глубинной тихой радости. Я смотрел в черную бездонность мягкого ночного неба, и чувство любви, сострадания ко всему живому на этой земле затопило меня.

«Вот так же под этим вечным высоким небом жили до меня миллиарды людей, – думалось мне. – Их тела превратились в прах.

А их страсти, терзания, мечты, любовь и боль – все это нетленно. Мы дышим воздухом, напитанным их страстями и болью. Пьем влагу, в которой растворена печаль и любовь. Мы ходим по земле, которая хранит память великих страстей. И сам я – только безмерно малая пылинка этого бесконечного и живого мира».

Я почти физически ощутил, как там, в густоте неба, перетекает по Млечному Пути Время – из Прошлого в Будущее. И жизнь моя показалась мне ничтожной, суетной и мелкой рядом с этой огромностью.

«Что мои желания, чувства, мысли значат для этого мира? И все наши поражения и победы – все это иллюзии, выдуманные человечеством. Надо жить просто, бесхитростно, несуетно, как живет трава или встает солнце. Жить, растворившись в размеренном потоке Времени. Отречься от своего эгоистического «я» – вот глубинный смысл существования. Вот истина…»

В ту ночь все как-то сразу стало на свои места, и, помню, я ощутил необычайную легкость и душевное очищение. И тогда я уснул крепким сном.

Наверное, в жизни каждого человека бывают вот такие мгновения Божественного Откровения, когда душа и сердце прополаскиваются в родниковой святой воде. И, побывав в этой купели, ты рождаешься заново.

Пролетел август. Ребята стали студентами, разъехались по разным городам. От них приходили письма с непривычными, полными притягательной романтики словами: сессия, лекция, деканат, профессор… Это был другой, незнакомый, красивый мир.

У меня же была своя жизнь, свой путь. Я выбрал его тогда, в ту ночь, и шел по нему все увереннее. Путь без прикрас и романтики, суровый и злой.

Я работал на заводе. У меня не было профессии. Официально я числился слесарем-сборщиком, но приходилось делать все. Я подтаскивал увесистые железные заготовки к станкам, выносил мусор, разгружал машины, пилил, строгал, меня гоняли на самую сволочную и грязную работу. Я не жаловался, не пытался схитрить, сфилонить. Я стискивал зубы. Ловил на себе насмешливые взгляды «старичков». Молча сносил шутки. Это была суровая действительность. Это была жизнь. Без той романтической показухи, которой нас пичкали в школе, кино, книгах.

Здесь на каждом шагу крыли матом, крали, как могли, похмелялись в закутках и на грязном полу занимались любовью. Это был некрасивый, уродливый мир, о котором социалистическая печать старалась умалчивать. Ежедневная нудная, тяжелая работа. Авралы в конце квартала, года…

С непривычки ломило хребет, руки наливались тяжестью, становились непослушными, подламывались ноги, но я старался держаться. В пять утра над моей головой грохотал будильник. Я считал до трех, лежа с закрытыми глазами, вскакивал, делал зарядку, умывался.

Перед работой я успевал сбегать за молоком, купить хлеба, сделать кое-какие записи в тетради или ответить на письма. Мой старший брат Вячеслав уже отслужил в армии, учился в Институте международных отношений, он был умудрен житейским опытом, и в письмах от него между строк прочитывалась сильная тревога за мое будущее. Он был против моего решения идти на завод. Мы были разные с Вячеславом. Он был натурой цельной, все делал основательно, прочно, продуманно. В школе его называли «ходячей энциклопедией», и учителя ставили его мне в пример. Меня же кидало из стороны в сторону, заносило на поворотах, я набивал синяки и шишки, но это меня ничему не учило. Я постоянно ввязывался в разные истории и понятия не имел, как из них выпутаться. То ли это был неосознанный стихийный бунт, который сидит в каждом крепостном социализма, то ли в самом характере заложено идти наперекор, делать не так, как все, – не знаю.

Прошло несколько месяцев. То ночное откровение, которое пришло ко мне августовской ночью, не то чтобы забылось, а как бы потускнело, утратило свою первозданность и вспоминалось все реже и реже…

Я был уже не вчерашним новичком на заводе, и меня перестали гонять на разгрузки и погрузки. Мне было восемнадцать, а в такие годы хочется многого и сразу. Хочется приодеться поприличней, хочется карманных денег, машину, повидать мир, посидеть в кафе с друзьями, шикануть перед девчонкой. Да мало ли чего хочется в восемнадцать, когда в голове мешанина, в карманах ветер, когда не задавлен проблемами, когда вся жизнь – впереди. Мне хотелось заработать много денег. Каждое утро я подмигивал Л. Брежневу, который с плаката указывал рукой вдаль. Внизу на плакате было написано: «Задачи поставлены, цели ясны. За работу, товарищи!» Мы с Брежневым понимали друг друга. А вот товарищи по цеху – не понимали. Как-то перед обедом ко мне подошел парень, постоял, глядя на мою работу, сказал угрюмо:

– Ну чего ты пуп-то рвешь? Умнее всех, что ли? Смотри, мужики башку открутят.

– За что? – не понял я.

– За ште-е!… – передразнил он, выпячивая нижнюю губу. – Ты счас двести процентов дашь, а потом всем расценки снизят или нормы повысят. Допер, гад?

И тогда я допер: работать хорошо – себе в убыток. Социализм. Потом, в курилке, этот парень сказал, вздохнув:

– Гроши всем нужны. Да разве эти суки дадут заработать? – Он ткнул рукой вверх. – Удавятся…

Так я открыл для себя первый закон социализма: работать хорошо – невыгодно. А воровать можно. На воровство смотрели сквозь пальцы. При той нищенской зарплате как бы подразумевалось, что необходимое для прожиточного минимума человек доворует. И воровали: доски, кирпичи, инструменты, бетон – все, за что можно было получить бутылку водки – твердую валюту социализма.

В тот год я познакомился на заводе с одним стариком. Он жил в развалюхе-землянке у родственников и стоял в очереди на квартиру лет пятнадцать – двадцать. Квартира была его религией, мечтой жизни, пределом желаний. Все разговоры начинались и заканчивались словами: «А вот когда я получу квартиру…» Его дряхлая мать умерла, так и не дождавшись жилплощади. Умер от воспаления легких сын. Жена, помыкавшись лет пятнадцать по чужим углам, сбежала. Он остался один и жил в постоянном страхе, что его отправят на пенсию, и тогда – прощай, однокомнатная (на большую он не рассчитывал)! И наконец старику повезло. Вручили ему ордер, и въехал он в освобожденную, обшарпанную, но отдельную, притом свою, квартиру. Наставил замков на дверь – все боялся: а вдруг ошибка, вдруг выселят? Никому не открывал и на стук в дверь не отвечал.

Умер он недели через две. Не выдержало сердце. Родни уже не было, и хоронить было некому. Прямо из морга увезли его куда-то и закопали неизвестно где вместе с бомжами. Да, наверное, он и был всю жизнь бомжем.

Говорят, этот старик в молодости был хорошим шахматистом, но когда я сел с ним играть, то поставил ему детский мат в три хода, и он долго моргал глазами, глядя на доску. Потом поднял голову, и лицо его просветлело.

– А вот когда я получу квартиру… – Ни о чем больше думать он не мог. Это было жутковато.

В тот год двое моих знакомых сгорели от водки, а их друзья на похоронах напились и устроили драку с поножовщиной.

Так текла размеренная, сонная, уродливая жизнь, она засасывала, убаюкивала. Стоило больших усилий сопротивляться этому. Через полгода я почувствовал, что задыхаюсь. Мозг тосковал по ежедневному напряжению. Во мне бурлила и клокотала энергия, требуя выхода. Я накидывался то на одно, то на другое. Я хотел найти себя в этой жизни и не мог. Ни водка, ни сигареты, ни бесцельное ежевечернее шатание по городу не привлекали меня. Я с жадностью проглатывал книги по истории, психологии, философии, делал выписки, по ночам ловил радио Би-би-си на английском языке. В то время нога иностранца еще ни разу не ступала на калмыцкую землю, и живая английская речь не смущала слух жителей Калмыкии. А английский увлек меня, мне хотелось говорить легко и без акцента. В те годы пол страны по ночам приникало ухом к своим «Спидолам», «ВЭФам», ловя на коротких волнах «Голос Америки», «Свободу» Би-би-си, чтобы через треск и писк глушилок узнать, что же происходит в нашей стране…

А в стране ширилось диссидентское движение, поднимали голос правозащитники, распространялся журнал «Хроника текущих событий», издавались книги в «Самиздате» Глухое недовольство народа приобретало свой голос. За анекдоты уже не сажали, и это было явным признаком развала железной непримиримой системы. Высказывались почти открыто, хотя и неофициально. В то же время широко раскинулась сеть доносительства, и многие на этом делали карьеру. Впрочем, сейчас об этом достаточно подробно написано и рассказано. В нашем маленьком провинциальном городе, где о шпионах знали только по книгам и фильмам, гебистам жилось вольно и праздно. Иностранцев сюда не допускали, военных заводов не было, впрочем, как и мощной, развитой промышленности, так что секретных данных, кроме данных о ежегодном падеже скота и увеличении процента побывавших в вытрезвителе коммунистов, не было. Но Комитет госбезопасности был, и, чтобы оправдать свой хлеб, рылись в биографиях, искали родственников за границей, проверяли слухи, принесенные с базара, составляли списки тех, кто слушает заграничное радио, рассказывает анекдоты. Самым перспективным направлением было выискивание родственников тех, кто ушел с немцами или белогвардейцами за границу, на Запад.

Впоследствии я встречусь на Западе с калмыцкой эмиграцией, услышу страшные рассказы, пойму чужие боль и величие души. Это они там, на Западе, еще сидя в фильтрационных зонах после войны с фашизмом, первыми подняли голос против высылки калмыков, собирали подписи, петиции, обращались в ООН, к главам государств, к деятелям церкви. Это они первыми подняли вопрос о возвращении калмыков на родину, забили в колокола, обратились к мировой общественности, и Хрущев вынужден был вернуть калмыков из тринадцатилетней ссылки.

Калмыцкая эмиграция – это особый, великий и трагический пласт истории калмыцкого народа. Народа, сохранившего свои традиции, свое мироощущение и в то же время впитавшего в себя европейскую культуру, европейский взгляд на мир. Самые великие открытия в двадцатом веке, родились на стыке наук: физики и биологии, химии и математики. Это закон века, и он, видимо, применим и к народам, вобравшим в себя два мироощущения, два взгляда, две культуры. И я верю, что Калмыкии в ближайшее время предстоит эпоха Возрождения. И калмыцкая эмиграция – один из краеугольных камней этого будущего здания.

Кто знает, как сложилась бы моя судьба, не пройди я рабочую школу, не окунись в темную, оглупляющую жизнь мальчика на побегушках у поддатого мастера?! В тот год с меня слетели остатки романтики, я многое понял, и внутри меня начал подниматься и созревать протест.

Думаю, идиотизм нашей жизни понимали все. Во всяком случае – большинство. Но страх – великое завоевание социализма – крепко цементировал общество. Кто там шагает не в ногу? Кто там дышит не в такт? Ату его! Как-то один англичанин сказал мне:

– Знаешь, Кирсан, у вас в России пьянство – это скрытая форма диссидентства.

А что? Вполне может быть. Если работать хорошо – это плохо, то нищему народу ничего не остается, как воровать, уходить в алкогольное диссидентство. У нас и воров-то называют ласково: несун. Или гордо: добытчик! А уж если по-крупному хапнул, тут прямо-таки восхищение: умеет жить!

Начальство тоже подворовывало и тоже спивалось в застольях и на многочисленных банкетах. В этом народ и партия были едины. Один партийный работник Калмыкии поучал меня:

– Запомни: выпивка без тоста – это пьянка, а с тостом – это идеологическая работа.

А на идеологическую работу средств не жалели. На культуру не хватало, а на идеологию – хоть сапогом черпай, хоть ложкой хлебай. Может быть, поэтому у нас политиков – половина страны. Особенно когда примут граммов двести. Как только соберутся больше одного, раздавят бутылку, так сразу или о бабах, или о политике. Потому что о чем еще говорить советскому человеку? О жизни – тошно. Осточертела она всем, такая жизнь. О будущем? Так ведь нет будущего: вся жизнь – в страхе: как бы еще хуже не стало. Хотя куда уж, кажется, хуже-то?