Глава девятнадцатая. Павловская сессия
Глава девятнадцатая. Павловская сессия
1.
Вскоре после войны, усилиями учеников Ухтомского стало выходить его шеститомное собрание сочинений. Академик Орбели, обладая большой властью в науке, не допустил включения этого издания в план издательства Академии Наук. Собрание сочинений выходило в издательстве ЛГУ, менее престижном и с куда более скромными ресурсами. Издание растянулось на 18 лет – с 1945 по 1962[323].
Первые тома этого издания выходили, когда Меркулов был еще в лагере, так что он не мог участвовать в подготовке Собрания сочинений своего учителя. Через много лет, когда он – к столетию Ухтомского – готовил однотомник его «Избранных трудов» для престижной серии «Классики науки», выпускавшейся издательством «Наука» (как стало называться изд-во АН СССР)[324], он в предисловии попытался намекнуть на не очень корректные действия Орбели в отношении Ухтомского, но титульный редактор однотомника академик Е. М. Крепс восстал против этого. Спасая книгу, Меркулов свое предисловие снял. Книга вышла с предисловием более сговорчивого профессора Н. В. Голикова[325].
Леон Абгарович Орбели входил в первую генерацию учеников И. П. Павлова, был его правой рукой, и после его кончины в феврале 1936 года унаследовал руководство всеми павловскими научными учреждениями. Избранный академиком в 1935 году (одновременно с А. А. Ухтомским), Орбели был введен в президиум Академии, затем стал академиком-секретарем биологического отделения и вице-президентом. Наряду с теоретическими исследованиями он возглавлял прикладные, под его руководством в 1930-х годах изучались возможности человеческого организма в экстремальных условиях (летчики, водолазы и т. п.). Эти работы имели оборонное значение и привлекли к себе внимание Сталина. Орбели было присвоено звание генерал-полковника медицинской службы – наивысшие для военврача. Поддержка Орбели много значила для развития практически всех направлений биологической науки, в особенности физиологии. Сотни ученых были обязаны ему своим выдвижением. Было и немало обиженных, и просто завистников.
В августе 1948 года состоялась сессии ВАСХНИЛ, на которой «мичуринец» Т. Д. Лысенко «разгромил» классическую генетику – так называемый менделизм-морганизм. Разгром был санкционирован Сталиным, о чем Орбели, конечно, знал. Он не появился ни на одном заседании сессии, хотя положение академика-секретаря биологического отделения к этому обязывало.
«Несмотря на то, что Орбели как руководитель ряда физиологических учреждений был вынужден хотя бы формально включиться в «антигенетическую» кампанию, как ученый он отказался в ней участвовать, – подчеркивает его биограф. – От Орбели потребовали не только изменить план генетических исследований [в руководимых им институтах и лабораториях], но и пересмотреть состав своих сотрудников, вплоть до увольнения некоторых из них (Р. А. Мазинг, И. И. Канаев). Орбели не только не сделал этого, но, проявив немалое мужество, ввел в свой штат уволенного из Ленинградского университета генетика М. Е. Лобашова. Однако, вопреки мнению Орбели, в Колтушах все-таки сняли с пьедестала бюст Г. Менделя, была прекращена работа с мушками дрозофилами»[326].
Здесь напрашивается небольшое отступление.
В 1963 году в редакцию серии ЖЗЛ, где я незадолго перед тем начал работать, пришел профессор, доктор биологических наук А. Н. Студицкий с пухлой рукописью об академике Павлове. Поскольку в серии мне был поручен раздел книг об ученых, то этой рукописью пришлось заниматься мне.
Кто такой Студицкий, я понятия не имел, но солидное ученое звание располагало отнестись к нему с доверием и почтением. Рукопись была написана темпераментно и достаточно популярно, читалась легко, однако кое-что меня в ней озадачило. Из нее я впервые узнал, что главная заслуга академика Павлова перед наукой и человечеством состояла в том, что он доказал: способность к выработке условных рефлексов усиливается от поколения к поколению, то есть у детенышей условный рефлекс закрепляется быстрее, чем у родителей, а в третьем поколении – еще быстрее. Иначе говоря, приобретенные упражнением полезные навыки передаются потомству – в полном соответствии с «мичуринским» учением и к посрамлению формальной генетики, созданной Менделем и Морганом. Опыты описывались, выводы И. П. Павлова цитировались.
О Павлове я тогда знал меньше, чем сейчас, но основные представления об условных рефлексах у меня имелись, а вот об их передаче по наследству никогда раньше слышать не доводилось. Я пытался направить рукопись на рецензию, звонил нескольким ученым, с которыми был в контакте, но когда называл имя автора, то натыкался на сухой отказ. Это меня озадачило еще больше, так как от таких предложений редко отказывались, ибо сотрудничать с серией ЖЗЛ было престижно и внутреннее рецензирование хорошо оплачивалось. А тут – дружный афронт! Пришлось разбираться самому. Оказалось, что профессор Студицкий – личность весьма известная. После разгрома менделистов-морганистов на августовской сессии ВАСХНИЛ он поставил своеобразный рекорд по их «разоблачению». Его залихватская и злобная статья в массовом журнале «Огонек» носила убойное название: «Мухолюбы-человеконенавистники». По молодости лет я об этом не знал, но ученые, к которым я обращался, знали и помнили.
О «великом открытии» Павлова выяснилось вот что.
В начале 1920-х годов один из его малоопытных практикантов Н. П. Студенцов (любопытна схожесть фамилий Студенцов и Студицкий!) поставил серию экспериментов по выработке условных рефлексов у нескольких поколений белых мышей. Он обнаружил, что у каждого следующего поколения условный рефлекс закрепляется при меньшем числе повторений. Если в первом поколении потребовалось триста подкреплений, прежде чем мышки стали по звонку подбегать к кормушке, то в пятом поколении для этого требовалось от пяти до восьми подкреплений!
Доклад Студенцова об этих опытах был раскритикован известным генетиком Н. К. Кольцовым. Он указал, что в опыты, скорее всего, вкралась методическая ошибка. В беседе с Павловым Кольцов подробно развил свою аргументацию, и у него сложилось впечатление, что Иван Петрович с ним согласился. Однако в докладе на международном конгрессе физиологов в Эдинбурге в 1923 году Павлов сообщил об опытах Студенцова. Он даже высказал предположение, что когда он вернется в Петроград, там уже, возможно, появятся поколения мышей, которые побегут к кормушке по первому звонку, то есть условный рефлекс, выработанный у их родителей, превратится в безусловный!
На конгрессе присутствовали некоторые генетики, в их числе Томас Гент Морган, создатель хромосомной теории наследственности. Он критически отозвался о выступлении Павлова, ибо, как и его русский коллега Н. К. Кольцов, знал, что благоприобретенные признаки не наследуются и что все попытки доказать обратное неизменно проваливались.
Вернувшись из заграничной поездки, Павлов поручил своему давнему и наиболее надежному сотруднику Е. А. Генике проверить опыты Студенцова. Генике усовершенствовал методику, устранил возможные помехи и выяснил, что первоначальный результат был неверным. Начинающий экспериментатор действовал неумело, но со временем его навыки улучшались, потому и рефлекторная связь у мышей устанавливалась быстрее. То есть не мыши становились более сообразительными, а сам экспериментатор!
Павлов, как и следовало поступить настоящему ученому, опубликовал письмо, в котором говорилось:
«Первоначальные опыты с наследственной передачей условных рефлексов у белых мышей при улучшении методики и при более строгом контроле до сих пор не подтверждаются, так что я не должен причисляться к авторам, стоящим за эту передачу»[327].
Английский перевод его книги «Лекции о работе больших полушарий головного мозга» в это время готовился к публикации в Лондоне. Текст уже был набран, но Павлов отправил в редакцию примечание с настоятельной просьбой включить его в книгу:
«Опыты по наследованию предрасположенности к образованию условных рефлексов у мышей, о которых было вкратце сообщено на Эдинбургском конгрессе физиологов (1923), ныне оценены нами как крайне недостоверные… Пока что вопрос о наследственной передаче условных рефлексов или наследственной предрасположенности к их приобретению должен остаться совершенно открытым»[328].
Результатом этого эпизода, было то, что Павлов проникся большим пиететом к генетике и ее основателю Грегору Менделю. Он настаивал на том, чтобы курс генетики был введен в обязательные программы медицинских вузов, так как с законами наследственности должен быть знаком каждый врач. В начале 1930-х годов, на биостанции в Колтушах, Иван Петрович создал лабораторию экспериментальной генетики высшей нервной деятельности и распорядился перед входом в нее установить три бюста: Декарта, Сеченова и Менделя. В лаборатории велись исследования на плодовой мушке дрозофиле – излюбленном объекте генетиков.
О «мухолюбии» Павлова в рукописи А. Н. Студицкого не было ни слова.
Я смог вернуть ему его творение под благовидным предлогом, не сообщая истинной мотивировки отказа. Лысенко был еще в полной силе, сказать автору, что он приписал Павлову лженаучные представления, которых у того не было, – значило бы нарваться на обвинения в том, что в серии ЖЗЛ засели менделисты-морганисты, мухолюбы-человеконенавистники.
Понятно, что академик Орбели, к которому после смерти И. П. Павлова перешло руководство биостанцией в Колтушах, не мог согласиться на снос памятника Менделю. Но отстоять его было ему уже не по силам.
2.
В 1950 году состоялась объединенная сессия Академии Наук и Академии Медицинских Наук, вошедшая в историю как Павловская. Она проводилась по образу и подобию сессии ВАСХНИЛ 1948 года. Ее подготовкой руководил лично Сталин. С основными докладами выступили академик К. М. Быков и академик Медицинской академии А. Г. Иванов-Смоленский. Л. А. Орбели – общепризнанный глава павловской школы – был «разоблачен» как антипавловец. Остракизму подверглись академик И. С. Бериташвили (Беритов) (после сессии снятый со всех постов), академик Л. С. Штерн (уже сидевшая на Лубянке по делу Еврейского антифашистского комитета), профессор П. К. Анохин, академик А. Д. Сперанский, которому не помогла даже личная дружба с Лысенко.
Впрочем, Сперанский, с присущей ему находчивостью, сориентировался в обстановке и выступил с такой боевой самокритикой, что в заключительном слове К. М. Быков сказал:
«Я с удовольствием отмечаю желание академика А. Д. Сперанского вскрыть свои ошибки».
Главный удар был направлен на Л. А. Орбели. Его надо было свергнуть с престола, дабы очистить место для «настоящих» павловцев. Больнее всего ему было слушать громокипящие разносы из уст тех, кому он дал путевку в жизнь. Как писал мне В. Л. Меркулов, «много значил для прогресса ученого патронаж Орбели в 1936–1950 г. Многих [он] поднял на щит»[329].
Мало кто из этих многих был в такой мере обязан Леону Абгаровичу, как Эзрас Асратович Асратян. Еще в 20-е годы Орбели помог аспиранту из Еревана перебраться в Ленинград, принял в свою лабораторию, рекомендовал его И. П. Павлову.
«Под руководством Л. А. Орбели Э. А. Астратян с 1928 по 1934 г. выполнил 18 исследований», указывает его биограф Н. А. Григорян[330]. В своих лекциях и трудах Орбели не раз выделял Асратяна как «очень страстного и очень решительного» молодого исследователя. Когда после смерти Павлова Орбели поставили во главе его осиротевших учреждений, не все этим были довольны. Но Асратян был в восторге. Он организовал групповое письмо в поддержку Орбели и первым его подписал. Орбели высоко оценил докторскую диссертацию Э. А. Асратяна, в чем, кстати, с ним был солидарен А. А. Ухтомский, рекомендовал его в члены-корреспонденты Академии наук (избрание тоже было поддержано Ухтомским). А в 1950 году, на Павловской сессии, Асратян со всей своей «страстью и решительностью» обрушился на Л. А. Орбели. Он же стал соредактором (вместе с Э. Ш. Айрапетянцем) спешно изданной стенограммы Павловской сессии.
«После «триумфа» Павловского учения победители разбирали должности и звания. На заседании Биологического отделения Академии наук происходили выборы в академики. Баллотировался член-корреспондент Э. А. Асратян в действительные члены. Его заслуги с трибуны в пышных выражениях живописали перед голосованием члены Отделения – академики. Заслуги и достоинства были бесспорны. Выступили почти все. После вскрытия урны с бюллетенями оказалось, что все против! Каждый надеялся, что хоть один будет “за”»[331].
Об этой пикантной подробности в биографии своего героя Н. А. Григорян не упоминает, а его выступление против Орбели оправдывает тем, что тот «был освобожден от всех своих высоких научных и административных должностей не в результате выступлений Э. А. Асратяна»[332]. В этом она, безусловно, права: не Асратян был режиссером спектакля, он лишь хорошо сыграл отведенную ему роль.
О том, какая атмосфера царила на Павловской сессии, можно судить по отрывку из письма ко мне В. Л. Меркулова. Сам пораженный в правах на ней не присутствовал, но он хорошо знал многих участников Сессии и, как историк науки, детально изучил относящиеся к ней материалы:
«Вы правы – если жить мирно с сукиными детьми, приспособленцами и иной челядью от науки, то можно превратиться в прохвоста самому! Когда-то (в 1963 г.) покойный ныне академик Н. Н. Аничков, вспоминая о Павловской сессии 1950 г., где он был с С. И. Вавиловым сопредседателем, запер дверь кабинета и стал откровенничать со мною: “Жили мы в страшное время, все боялись, стали трусами и подлецами. Вот я любил и уважал Леона Абгаровича Орбели. Его критиковали, унижали, оплевывали! Я слушал речи критиков и боялся выступить в его защиту. Был я – подлецом”»[333].
С. И. Вавилов должен был председательствовать на Павловской сессии как президент Академии наук; Н. Н. Аничков сопредседательствовал как президент Академии медицинских наук. Уклониться от навязанной им роли они не могли: оба помнили о неявке Л. А. Орбели на сессию ВАСХНИЛ 1948 года и видели, чем это для него обернулось. С. И. Вавилов, конечно, помнил об участи своего брата академика Н. И. Вавилова, «разоблаченного» Лысенко и заморенного голодом в саратовской тюрьме.
В своем вступительном и заключительном слове на Павловской сессии С. И. Вавилов усердно славословил корифея всех наук товарища Сталина. Что творилось в его душе, вероятно, навсегда останется тайной. В его скупых дневниковых записях Павловская сессия оставила три малозаметных следа. В воскресенье 25 июня (почти за две недели до открытия Сессии), на своей даче в Мозжинке, С. И. Вавилов записал:
«Полно цветов, клубники, земляники. Бегает маленький [внук] Сережа, в которого ум влезает все больше. А я искалеченный, еле дышу, проверяю «вступительное слово» [на Павловской сессии], смотрю журналы, впереди Энциклопедия, бездарные казенные рукописи. Деквалифицируюсь, глупею, слабею. Философия? Павловская»[334].
В воскресенье 2 июля, в час дня, уже после Сессии:
«Почти всю неделю, днем и вечером перед глазами наполненный зал Дома Ученых. Ломятся как на футбол. Физиологическая сессия. Утром (через многие часы) на сетчатке рельефные отпечатки человеческих лиц с глазами и ушами. Это давнее мое наблюдение. Многие сотни павловских систем, многоголовой бездарности. Вспоминаю 40 лет назад, «Благородное Собрание» 12-й съезд естествоиспытателей, я – студент первого курса – распорядитель. В задних рядах на эстраде. Павлов вроде седого льва. «Естествознание и мозг». Новое сообщение, гениальные слова, которые тогда плохо понимал, но чувствовалась «молния». А сейчас бездарная, аморальная толпа без новых мыслей. <…> В голове у меня – хаос, усталость, меланхолия»[335].
И 9 июля:
«Еще неделя. Разбитый и одурелый. Физиологическая сессия. Языкознание. Востоковедение. Алихановы. Сотни неприятных мелочей и в голове ничего творческого»[336].
Это все…
Краешек тайны, которую С. И. Вавилов унес с собой, мне кажется, открывается в одном малоизвестном эпизоде, относящемся к тому же времени.
В издательстве Академии наук готовилась к печати биография Гете. Написала ее известная писательница Мариэтта Шагинян. Автор популярных романов, серии книг о семье Ульяновых, она была также знатоком немецкой культуры, философии, литературы (училась на философском факультете Гейдельбергского университета).
Редактор издательства обнаружил в ее рукописи страшное упущение. В книге отсутствовала знаменитая оценка товарищем Сталиным сказки М. Горького «Девушка и смерть»: «Эта штука сильнее «Фауста» Гете. Любовь побеждает смерть». Однако писательница, вместо того, чтобы благодарить редактора за ценное замечание и с готовностью восполнить пробел, попыталась ему объяснить, что, при всем своем преклонении перед гениальными суждениями товарища Сталина, в этом конкретном пункте она с ним не совсем согласна. Поэтому цитировать про «Девушку и смерть», которая выше «Фауста», она не может. (Между прочим, есть сведения, что Горький был оскорблен высказыванием Сталина о своей сказке, посчитав его издевательским). Спор перешел в кабинет заведующего редакцией, затем главного редактора, затем директора издательства. Удивительно, что на упрямую авторшу никто не донес. Шагинян стояла на своем. Спор был перенесен в кабинет президента Академии Наук: административно издательство подчинялось ему.
Мариэтта Шагинян была наслышана о Сергее Ивановиче Вавилове, как о тонком, широко образованном интеллектуале, хотя, возможно, не знала, что «Фауст» был с юности любимым произведением Сергея Ивановича. Он перечитывал его бессчетное число раз в оригинале и русских переводах, многие страницы знал наизусть, собирал различные издания «Фауста» – в его личной библиотеке их было не меньше 15-ти. В молодости, в игривом настроении, Сергей Вавилов даже сочинял стихотворные пародии на Фауста и Мефистофеля. Словом, мало кто мог с такой ясностью осознавать степень неуместности и даже нелепости «этой штуки» в монографии о Гете, как Сергей Иванович Вавилов.
Пока директор издательства докладывал вопрос президенту академии, писательница с надеждой вглядывалась в его мягкое интеллигентное лицо с умными усталыми глазами и видела, как оно – каменеет! Она поняла, что и здесь не найдет поддержки.
Это была последняя инстанция, выше идти было некуда – не самому же Сталину писать жалобу!
Ее охватило отчаяние. От сознания собственного бессилия она разрыдалась.
Окаменевшее лицо Сергея Ивановича мгновенно ожило, он быстро встал из-за своего президентского стола, подошел к ней, молча поднял ее за руки, так же молча вывел в заднюю комнату, плотно прикрыл дверь и тихо сказал:
– Мариэтта Сергеевна, дорогая, не расстраивайтесь, успокойтесь! Помните, что сказал Савельич Гриневу, когда Пугачев потребовал, чтобы тот поцеловал ему руку? «Плюнь, батюшка, да поцелуй!» Так и вы. Плюньте и поцелуйте!
«Эта штука» была вставлена в текст, книга вышла без промедления – в том же 1950 году. Из последующих изданий она исчезла[337].
Думаю, что этот эпизод приоткрывает завесу над тем что творилось в душе С. И. Вавилов, вынужденного участвовать в охоте на ведьм, которая называлась «Павловской сессией» двух академий. В своих речах, вступительной и заключительной, он «целовал руку» корифею всех наук, не сказав ничего конкретного ни о гонителях, на ней торжествовавших, но о гонимых, в числе которых был достаточно близкий ему человек, недавний вице-президент академии Л. А. Орбели.
Сергей Иванович пережил Павловскую сессию всего на полгода. Он умер от разрыва сердца в январе 1951 года, не дотянув до 60-ти лет.
А Мариэтте Сергеевне Шагинян суждена была долгая жизнь. В эпоху Хрущева-Брежнева она стала яростной сталинисткой. Она почти потеряла слух и не расставалась со слуховым аппаратом. Появляясь на людях, сгорбленная, сморщенная, с седыми патлами старуха сердито вслушивалась в разговоры окружающих и если проскальзывала фраза о «беззакониях периода культа личности», как фурия, бросалась в бой! Брызгая слюной, сверкая ожившими глазками, размахивая длинными костлявыми руками, она начинала кричать о том, какое великое государство создал великий Сталин и как тупы и ничтожны пигмеи, смеющие его порицать. Когда кто-то пытался ей возразить, она демонстративно выдергивала из ушей свой слуховой аппарат, не желая ничего слышать.
3.
После Павловской сессии Орбели был снят со всех постов. За ним оставили лишь небольшую лабораторию физиологии в Институте имени П. Ф. Лесгафта, входившем в состав Академии педагогических наук. Стремясь увязать работу лаборатории с профилем института, Орбели сосредоточился на высшей нервной деятельности детского организма. После того, как профессор Педиатрического медицинского института А. Ф. Тур (сын Ф. Е. Тура – ученика Н. Е. Введенского, друга Ухтомского) предоставил ему клиническую базу для опытов и наблюдений, Орбели подготовил детальный план работы. Но его требовалось утвердить в Научном совете по проблемам физиологического учения академика И. П. Павлова.
Это был Совет Победителей, созданный после Павловской сессии: председатель – академик К. М. Быков, заместитель председателя – профессор А. Г. Иванов-Смоленский, ученый секретарь – Э. Ш. Айрапетянц, который играл активную роль при подготовке сессии и был соредактором ее молниеносно изданной стенограммы.
В Объяснительной записке к своему плану Орбели, усвоивший новые правила игры, усердно целовал руку властелину, униженно признавал свои «ошибки», но новым хозяевам жизни этого было мало. Обсуждение вылилось в глумление озлобленных шакалов над тяжело раненым, но все еще опасным львом. Заседание Научного совета длилось три дня. Стенограмма сохранилась в бумагах Орбели, его ученик профессор Л. Г. Лейбсон, имел возможность с ней ознакомиться.
«Врагов Орбели пугало, что, пока он работает даже на маленьком участке, он может добиться восстановления своего прежнего положения и лишить их тех преимуществ, которые ими завоеваны. Именно эту мысль высказал в своей разносной речи один из наиболее ярых оппонентов Орбели – Э. Ш. Айрапетянц. Он сказал, что все поведение Орбели можно объяснить тем, что тот рассчитывает повернуть ход истории к тому положению, которое было до объединенной [Павловской] сессии. Позиция Орбели – это позиция реванша обанкротившегося руководителя. Реванш будет дан, считает Орбели, если не через полгода, то через год. Орбели надеется, что все, кто сейчас стоит во главе физиологии, провалятся и снова придут в одиночку или сообща просить его возглавить основные физиологические учреждения»[338].
План работ Научный совет признал неудовлетворительным.
Орбели, поддерживаемый профессором А. Ф. Туром, продолжал уже начатые исследования и вскоре получил первые интересные результаты. Через полтора года (в декабре 1952-го) он подвергся новой экзекуции на заседании того же Научного совета. В порядке «самокритики» Совет признал свои прежние нападки на Орбели недостаточными и постановил перенести критику его «ошибок» в широкую печать. 16 января 1953 года в «Правде» появилась статья заведующего отделом науки ЦК партии Юрия Жданова. В ней говорилось: «Наиболее активными противниками павловской физиологии выступали академик Л. А. Орбели, а также академик И. С. Беритов, проф. П. К. Анохин и некоторые другие физиологи»[339].
Всего три дня назад страну потрясло сообщение ТАСС о кремлевских врачах-отравителях. Арест Орбели казался неминуемым. Но власти почему-то медлили, и нетерпеливый Айрапетянц начинает операцию по его окончательному изничтожению.
«Он организует заседание Общества физиологов, биохимиков и фармакологов в Ленинграде, на котором выступает с докладом о 8-й сессии Научного совета. В повестку дня включен также доклад Д. А. Бирюкова «О субъективных ошибках академика Л. А. Орбели». Речь Айрапетянца полна нескрываемой ненависти к Орбели. Он утверждает, что Орбели идеалист, дуалист, враг павловского учения, что он «по существу, собственно говоря, никогда не понимал и не усвоил павловской идеологии» <…>. С лютой злобой оратор сообщает реплику Орбели, которую он «обязан довести до сведения собравшихся, ибо это и есть истинная тактика и стратегия академика Орбели. Он сказал: «Через два года вы убедитесь, что я был прав». Вот в этой-то реваншистской позиции, – считает Айрапетянц, – все дело»[340].
Заседание состоялось 23 марта 1953 года. «Корифей всех наук» уже лежал рядом с Ильичем в мавзолее, меньше двух недель оставалось до освобождения «врачей-отравителей». Суровый критик опоздал!
Формально Э. Ш. Айрапетянц не был учеником Орбели. Он учился в Ленинградском университете, стал физиологом под руководством А. А. Ухтомского; когда был создан Институт физиологии при ЛГУ, коммунист Айрапетянц, как упоминалось, был назначен заместителем директора, то есть политкомиссаром при Ухтомском. Но он был одним из тех, кого Орбели поднял на щит, причем поднял из грязи. Есть сведения, что в начале войны Айрапетянц серьезно проштрафился, ему грозил трибунал. Орбели вытащил его из беды, принял на свою кафедру в Военно-медицинской академии, сделал своим адъютантом. Айрапетянц всюду его сопровождал. Остававшаяся в блокадном Ленинграде М. К. Петрова записала в январе 1943 года:
«Прилетел, наконец, из Москвы так долгожданный наш любимый шеф Л. А. Орбели. Прилетел он со своим адъютантом Э. Ш. Айрапетьянцем, его сотрудником по Военно-медицинской академии. Этому Айрапетьянцу и его жене В. Балакшиной я всегда особенно симпатизировала»[341].
К счастью для Марии Капитоновым, она не дожила до Павловской сессии, не стала свидетельницей того, как было профанировано и извращено учение ее возлюбленного Ивана Петровича, не увидела, с какой хищной боеготовностью адъютант, которому она «всегда особенно симпатизировала», кинулся клевать печень «нашему любимому шефу».
В. Л. Меркулов знал (а теперь стало общеизвестным), что Э. Ш. Айрапетянц играл ведущую роль при подготовке Павловской сессии. Это он написал речь академику К. М. Быкову, которую редактировал Сталин. Это он из суфлерской будки нашептывал ведущим действующим лицам спектакля, разыгравшегося на объединенной сессии двух академий, что и как говорить. Он же после сессии особенно рьяно пытался доклевать тяжело раненого льва.
Вопреки его стараниям, после смерти Главного Режиссера и Постановщика того зловещего спектакля накал разоблачений стал спадать. Орбели смог расширить масштаб исследований и превратить скромную лабораторию в институте Лесгафта в самостоятельный институт. Но организаторы недавнего погрома не намеревались уступать завоеванных позиций. Вопреки опасениям Айрапетянца, у постаревшего и потерявшего здоровье льва не было ни сил, ни возможностей для реванша; приходилось делать вид, что старое забыто. Но он, конечно, все помнил!
4.
В 1955 году, рано утром 6 октября, Василий Лаврентьевич Меркулов навестил больного Орбели, которого не видел со дня ареста, то есть больше 18-ти лет. Орбели «с горечью говорил, как Сессия 2-х академий доказала ему, что он – умный дурак, и т. д. И он тоже верил, что его ученики не отвернутся от него, а что вышло??»[342]
Два года спустя Василий Лаврентьевич пришел к академику Орбели с рукописью биографии Ухтомского. Положил папку на стол и сказал:
– Леон Абгарович! Вы много горя причинили моему учителю Алексею Алексеевичу Ухтомскому. У вас есть возможность искупить вину перед ним. Помогите издать его биографию!
Побагровевший Орбели, в генерал-полковничьем мундире, который, кажется, никогда не снимал, вскочил из-за стола, стремительно зашагал из угла в угол по кабинету, затем резко сказал, указывая на рукопись:
– Оставьте!
Вернул он ее со своим предисловием:
«В числе лиц, жизнь которых протекала в неустанных научных исканиях и являла собой во многих отношениях хороший пример для молодых научных работников и студентов, А. А. Ухтомский занимает видное место. <…> Автор этой книги, Василий Лаврентьевич Меркулов, ученик и последователь А. А. Ухтомского, был наряду с этим и другом покойного и хорошо знаком с внутренними переживаниями и образом жизни и деятельности Ухтомского. Я считаю, что эта книга окажет большое и хорошее влияние на нашу подрастающую научную молодежь. Академик Л. А. Орбели. Ленинград, 21 июня 1958 г.»[343].
Этим поддержка Орбели не ограничилась. В одном из писем ко мне Василий Лаврентьевич упоминал о том, что Орбели активно помогал пробивать книгу. Н. А. Григорян приводит письмо Орбели Э. А. Астратяну, которого он когда-то поднял на щит, а затем получил от него ножевой удар в спину. Письмо «глубокоуважаемому Эзрасу Асратовичу» (прежде-то он звал его просто Эзрасом!) выдержано в почти подобострастном тоне. Он просит помочь изданию книги Меркулова – «при условии такого авторитетного редактирования как Ваше»[344]. Похоже, знал, что у Эзраса Асратовича должен быть личный интерес, иначе пальцем не пошевелит!
Книга вышла через три года и почти через два года после смерти Орбели. Почему она выходила так долго? В одном из писем к Меркулову я спросил об отношении Ухтомского к религии (тогда еще ничего об этом не знал, лишь смутно догадывался). Василий Лаврентьевич ответил, что Алексей Алексеевич был очень религиозным человеком, но из его книги «сие и многое другое» убрали «красным карандашом»[345]. Кто орудовал красным карандашом, он не уточнил, но понять не трудно. На обороте титульного листа значится:
«Ответственный редактор член-корр. АН СССР Э. А. Асратян».
Академиком Асратян так и не стал, но рычаги влияния крепко держал в руках. Он был директором Института Высшей нервной деятельности, был лауреатом премии имени Павлова, был награжден медалью имени Павлова. А, главное, оставался одним из ведущих истолкователей учения Павлова, который, по меткому выражению академика В. В. Ларина, «не представлял себе, что его труды будут превращены в некий гибрид из псалтыря для молебнов и дубинки для устрашения инакомыслящих»[346].
5.
Айрапетянц столь же умело адаптировался к послесталинскому режиму, как Асратян. В Ленинградском университете он заведовал лабораторией высшей нервной деятельности, занимался также историей науки – в связи с этим Меркулову приходилось с ним пересекаться, порой и сотрудничать. О том, что они вместе составляли однотомник «Избранных» Ухтомского для серии «Классики науки», упоминалось выше.
29 марта 1975 года Э. Ш. Айрапетянц умер, окруженный почетом и уважением. Торжественная панихида состоялась 2 апреля, в актовом зале ЛГУ, при большом стечении народа. Во время панихиды В. Л. Меркулов оказался рядом с давним своим знакомым профессором Б. П. Токиным, героем Социалистического Труда, Заслуженным деятелем науки, человеком сложной судьбы и пестрой биографии. Василий Лаврентьевич мне после этого написал:
«Я спросил: Б[орис] П[етров]ич, почему вы не ответили мне по поводу вашего мнения о книге Резника [ «Мечников»] более подробно по телефону? Он повернулся и заявил: «Резник написал поверхностно о И. И. Мечникове, как журналист. Кое-что он исказил». Далее он едко обвинил Вас в плагиате. «Он (Резник) использовал мои статьи без ссылок и вообще его книга мне не понравилась». Тут нас вытряхнули из актового зала – затем я поехал в крематорий»[347].
В крематории панихида продолжалось. О заслугах Э. Ш. Айрапетянца было сказано много возвышенных слов, но ярче и проникновеннее всех выступил Б. П. Токин. По словам Василия Лаврентьевича, «Токин у гроба произнес редкий по демагогии панегирик коммунисту-ученому, борцу за науку и т. д. и т. п. Минут 20 он говорил патетически».
Меркулов не был бы самим собой, если бы промолчал.
«Меня взорвало, – продолжал Василий Лаврентьевич, – и я добился, что мне дали 5 минут. Мой тезис обидел родных и почитателей Эрвида: «Его счастье, что он встретил Ухтомского – и стал под его влиянием физиологом. Но в его генофонде не было генов иных, кроме партийного работника». Сразу в полемику со мной вступил Л. А. Балакшин, брат жены. Он доказывал героизм Эрвида. Естественно, что после такой речи моей, Токин не искал меня, он понял, куда я целил свои слова!»[348]
Имя Б. П. Токина мне было известно с тех времен, когда я писал книгу о Н. И. Вавилове. Стремясь получше представить себе атмосферу, в которой Вавилову приходилось вести борьбу за науку, я просмотрел многие издания тех времен, включая комплект журнала «Под знаменем марксизма» за 1920–30-е годы. Мне не раз попадались статьи Б. П. Токина, члена Общества биологов-марксистов, в котором он играл одну из ведущих ролей. Он громил «буржуазных» ученых за идеализм, механицизм, непонимание материалистической диалектики и другие подобные грехи.
Вместе с тем, Токину принадлежали научные работы по фитонцидам – веществам растительной клетки, подавляющим развитие микробов.
Токин жестко критиковал «великие открытия» старой большевички О. Б. Лепешинской, развивавшей теорию живого доклеточного вещества, из которого якобы образуются клетки – вопреки классической формуле Рудольфа Вирхова: «клетка только из клетки». Экспериментальная часть работ Лепешинской была беспомощна, зато ее публикации были нашпигованы марксистскими формулировками и обильным цитированием Энгельса. Всех несогласных она обвиняла в идеализме, витализме и вирховианстве.
Токин был не только более грамотен, он умел говорить на том же энгельсовидном языке. Он разносил построения Лепешинской, не стесняясь в выражениях. Он был профессором Томского университета, где пользовался большим влиянием, но в 1937 году попал в «ежовы рукавицы». Продержали его в тюрьме больше года, но еще при Ежове, то есть до малого бериевского реабилитанса, освободили и полностью реабилитировали. Это можно было объяснить только чудом или… или сговором с НКВДешным начальством. После войны Токин получил кафедру в Ленинградском университете.
Между тем, Лепешинская, сильно состарившись, но не потеряв боевого задора, продолжала публиковать свои «открытия» и слать жалобы в ЦК партии и лично товарищу Сталину на «буржуазных» ученых, которые не дают ей хода. Она подготовила монографию и хотела посвятить ее вождю народов. Вождь от такой чести уклонился, но публикацию книги поддержал.
Большинство ученых-цитологов предпочитало не связываться с воинствующей старой большевичкой. Но ей и молчания их было мало: она требовала всеобщего одобрения и продолжала клеймить идеалистов и вирховианцев, замалчивающих ее великие открытия. В конце концов, она их достала.
7 июля 1948 года, в газете «Медицинский работник» появилась статья под названием «Об одной ненаучной концепции». В ней давалась оценка трудам Лепешинской. Название статьи ясно определяло позицию авторов. Подписали ее 13 ленинградских ученых, в их числе академик АМН Н. Г. Хлопин, академик АМН Д. Н. Насонов, профессор В. Я. Александров, профессор Б. П. Токин[349].
А через месяц грянула августовская сессия ВАСХНИЛ.
Т. Д. Лысенко и А. И. Опарин, выдвинутый после сессии на пост академика-секретаря взамен отставленного Л. А. Орбели, активно поддержали Лепешинскую. Им была близка боевая диалектико-материалистическая риторика старой большевички. В Ленинград нагрянула комиссия – снимать стружку с авторов коллективной статьи. Э. Ш. Айрапетянц, казалось бы, далекий от разборок в цитологии, то ли пригрозил Д. Н. Насонову, то ли дружески его предупредил, что если тот не покается, то ему придется переквалифицироваться в сапожники.
На собрании, где разносили противников Лепешинской, Насонов, белый, как бумага, поднялся на трибуну и сквозь зубы процедил сожаление о том, что поторопился подписать статью 13-ти. Его покаяние было тут же осуждено, как неполное и неискреннее. Зато Борис Петрович Токин был «искренен». С большевистской прямотой он признал свои ошибки и напустился на своих соавторов с такими разоблачениями, что его выступление походило на публичный донос.
В. Л. Меркулову были также известны «ядовитые статьи, где Токин мял и позорил Александра Гавриловича Гурвича». Меркулов считал, что нападки Токина «укоротили жизнь замечательному ученому»[350], о чем с присущей ему прямотой говорил самому Борису Петровичу.
В постсоветское время стало известно то, о чем Василий Лаврентьевич, возможно, догадывался, но наверняка знать не мог: Токин не брезговал и подметными доносами. Так, он послал письмо в ЦК партии, в котором сообщал, что в Ленинградском филиале ВИЭМ окопалась конспиративная «еврейская масонская ложа». Главой ложи он назначил А. Г. Гурвича – «основателя наиболее реакционного идеалистического учения – неовитализма», секретарем – профессора В. Я. Александрова, членами – Д. Н. Насонова и ряд других ученых. То, что большинство из них не было евреями, его не смущало. Донос доложили секретарю ЦК ВКП(б) Г. М. Маленкову, по его указанию «еврейско-масонское гнездо» было разгромлено[351].
Так прокладывался путь к званию Героя Труда и Заслуженного деятеля науки!
У Василия Лаврентьевича с Токиным были долгие и очень не простые отношения. Правда-матка, которую Меркулов резал в глаза, уязвляла Заслуженного деятеля, но чем-то и притягивала. Когда Меркулов, по его собственным словам, «внедрился» в ЛГУ и стал создавать Кабинет истории науки при биофаке, Токин обещал свою поддержку, но умело ушел в сторону. И в других случаях он технично обводил Василия Лаврентьевича вокруг пальца. Однако пригласил на торжественный банкет по случаю своего семидесятилетия, на котором шиканул как достойный предтеча «новых русских». «Шампанского и коньяка было много, а приглашенных было более 300 гостей». Пир на весь мир обошелся в огромную по тем временам сумму – от четырех до пяти тысяч рублей. Василия Лаврентьевича Токин усадил рядом с собой и, «под влиянием паров коньяка», стал вспоминать о том, как солоно ему пришлось в тюряге города Томска в окаянном 1937-м[352].
Мало что из вышесказанного мне было известно, когда Василий Лаврентьевич сообщил о своем «обмене любезностями» с Б. П. Токиным по поводу моей книги о Мечникове – у гроба почившего Э. Ш. Айрапетянца. В ответ я ему написал:
«То, что Вы пишите о Вашем столкновении с Токиным, весьма симптоматично, хотя похороны и не лучшее место для таких дискуссий. Его реакция на моего «Мечникова» меня очень позабавила. Значит, и Токин записался теперь в великие мечниковеды, так что, не обокрав его, о Мечникове и написать невозможно!! Я вновь справился по самой полной библиографии трудов, посвященных Мечникову (Хижняков, Вайндрах, Хижнякова, 1951), и убедился, что имя Токина в ней упоминается ТРИ раза. Ему принадлежат: Статья о фитонцидах с упоминанием Мечникова и сборник «Фитонциды», который посвящен памяти Мечникова. Кроме того Токину принадлежит статья «К 100-летию со дня рождения И. И. Мечникова» в томской газете «Красное знамя», которая проаннотирована следующим образом: «Краткая заметка о значении трудов Мечникова в разных областях науки». Как видите, использовать эти работы (со ссылкой или без ссылки) при всем желании просто невозможно за отсутствием какой-либо оригинальности. Кроме этого мне известна еще публикация Токиным письма О. Н. Мечниковой к В. А. Чистович о посещении Ясной Поляны (публикация была в 1967 г. в «Науке и жизни»). Письмо это я использую, но на то, что оно опубликовано Токиным, указываю[353]. Вообще-то его реакция не является для меня неожиданной. Хотя по работе над Мечниковым я не имел случая с ним столкнуться, однако еще раньше, когда я занимался Н. И. Вавиловым, я просматривал периодику 20–30-х годов, и там довольно часто встречал имя Токина под статьями, громившими «буржуазную» науку, идеализм и проч., так что знаю, что сей Герой Труда немало потрудился на ниве уничтожения лучших наших ученых. И хотя мой «Мечников» не затрагивает этой темы, но, видимо, в книге все же чувствуется полная несовместимость автора с политкомиссарами от науки. Да и «Вавилов» мой тов. Токину, по-видимому, известен»[354].
В феврале следующего (1976) года в ЛГУ состоялось торжественное заседание, посвященное Ш. Э. Айрапетянцу, – в связи с 70-летием со дня рождения. Покойному юбиляру снова пели дифирамбы. «Интересно сказал полярник Г[ерой] Социалистического] Труда [Алексей Федорович] Трешников; обтекаемо говорил, но дал понять, что его покойный друг был фанатичным сталинистом! – делился со мной впечатлениями В. Л. Меркулов. – Я намеревался развить этот тезис, но под предлогом позднего времени, а вернее опасаясь, что речь моя «не в цвет» будет, мою претензию отклонили»[355].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.