Вадим Баевский . Штрихи к портрету. Из писем Михаила Леоновича Гаспарова

Вадим Баевский. Штрихи к портрету. Из писем Михаила Леоновича Гаспарова

Эту работу я задумал и начал вскоре после смерти Михаила Леоновича. Потом под наплывом болезней и текущих трудов вынужден был то и дело прерывать ее и откладывать. Все же некоторые письма полностью или в отрывках я опубликовал[1].

У меня хранится 146 писем Михаила Леоновича. Крайние их даты 11 ноября 1965 г. — 23 августа 2005 г. Мы переписывались сорок лет. Переписка началась, когда Михаилу Леоновичу было 30 лет, мне — 36. Он был младшим научным сотрудником ИМЛИ, я — старшим преподавателем кафедры литературы Смоленского педагогического института. Сначала письма Михаила Леоновича были, как правило, более длинными, написанными от руки его четким, красивым почерком, или отпечатанными на пишущей машинке. 1960-е годы и начало 70-х были эпистолярным периодом науки о стихе в нашей стране. В филологических изданиях нас публиковали с неохотой. Изучение стихотворной речи на языке идеологических вертухаев (на зарплате и добровольных) называлось формализмом. А сам по себе формализм почти что приравнивался к государственной измене. Поэтому нам приходилось обмениваться научными идеями главным образом в устных беседах и письмах. С возрастом, со все увеличивающимися возможностями печататься, объем писем Михаила Леоновича уменьшается, становится все больше открыток. Иногда это отклики на присланные ему мои работы или издания моей кафедры. Иногда обсуждение вопросов теории стиха в связи с дискуссией, идущей в печати. Поздравления с праздниками.

Кроме писем, мы с Михаилом Леоновичем регулярно обменивались оттисками статей и книгами. Почти всегда дары Михаила Леоновича снабжались довольно обстоятельными, иногда трогательными, иногда деловыми надписями. В нескольких случаях в книгу вклеивалось письмо, однажды — два письма. Так что обойти эту линию нашего общения, говоря о письмах моего необыкновенного корреспондента, никак нельзя. Первая среди подаренных мне книг — вообще первая книга Михаила Леоновича “Античная литературная басня (Федр и Бабрий)” (М.: Наука, 1971), представляющая собой значительно расширенную версию его кандидатской диссертации. Она принадлежит к лучшим страницам нашей науки 60—70-х гг. Эта монография, как и прежде диссертация, была встречена настороженно теми сотрудниками ИМЛИ, которые прониклись заповедью о партийности науки. В ней автор настаивает на том, что дело ученого — объяснять факты, а не оценивать их с точки зрения “системы внеположных предмету эстетических норм, которых придерживается критик (вместе со своим веком, направлением и т. д.)” (с. 226). Отказываясь от общепринятого в советском литературоведении подхода, Михаил Леонович принимает единственную объективную систему оценки литературного произведения и творчества писателя: с точки зрения их соответствия общему движению литературы, их места в историко-литературном процессе. Без широковещательных заявлений Михаил Леонович создал один из наиболее последовательных структуралистских трудов в нашей науке. Федр и Бабрий рассматриваются им в со- и противопоставлении на разных уровнях художественной системы. Всего за время нашего общения Михаил Леонович подарил мне 37 своих книг. Полный список их со всеми надписями я представил в статье “Сорок лет”. В нескольких случаях для прояснения смысла или для установления даты письма Михаила Леоновича (когда авторская датировка отсутствует) я прибегал к своим письмам (если копии их у меня сохранились), по смыслу и хронологически связанным с письмом Михаила Леоновича. Иногда для воссоздания фона отраженных в письме Михаила Леоновича событий мне приходилось обращаться к моему дневнику. Конечно, пришлось пересмотреть все опубликованные тексты.

Гаспаров был человек. Но в то же самое время он — явление. Явление масштаба, который вполне начинает вырисовываться лишь постепенно.

* * *

Михаил Леонович о науке. Кроме разных побочных интересов, занимавших в его деятельности явно второстепенное место, у Михаила Леоновича было три основных области занятий: теория стиха, классическая филология, перевод. А среди этих трех областей первой, самой для него дорогой, была теория стиха. Мы с ним об этом беседовали. У меня есть и его письма, где он прямо об этом говорит. Вот один пример. “Дорогой Вадим Соломонович, большое спасибо за память, за внимание и за интересную статью. Отплатить мне пока нечем — даже ученым разговором, потому что сейчас институтская античность отнимает все силы. Как только кончу статью о “строфике нестрофического стиха”, поспешу послать ее Вам — для умной критики. А пока — с праздником! Всегда Ваш М. Гаспаров” (6.11.1968).

В письме от декабря 1968 г. Михаил Леонович предложил прочитать моим студентам цикл из шести лекций по теории стиха. Завкафедрой и проректор по научной работе решительно отказали. Я был к отказу подготовлен. За год до этого академик Д.С. Лихачев предложил мне провести у нас в институте выездное заседание своего сектора древней русской литературы Пушкинского Дома. Он устраивал такие заседания в старых русских городах, а также и за пределами, очерченными “Повестью временных лет”. Те же мракобесы решительно сказали “нет”.

Большое письмо от 19 июня 1969 г. помимо разных бытовых тем содержит такой фрагмент. “Приехать к Вам мне очень хочется, чтобы поразговаривать, но не знаю, выйдет ли: отпуск у меня с середины июля, но сильно загруженный (за лето мне нужно написать доклад “Неизданные работы Брюсова по античной истории и культуре”, переделать центральную часть работы о народном стихе для Холшевникова, написать маленькую статью “Семантика дактилической рифмы” для юбилейного сборника к 75-летию Виноградова, написать — может быть — большую статью о метрическом репертуаре “Малой б<иблиоте>ки поэта” и “Б<иблиоте>ки советской поэзии” и перелицевать для монографической публикации мою кандидатскую диссертацию об античной басне); во всяком случае, пишите ко мне чаще, и, может быть, мы сговоримся о приезде дня на два, если Вы в июле-августе будете в Смоленске. Если же Вы попадете в Москву, увидимся в Москве”. Сейчас не припоминаю, когда и где состоялась наша ближайшая встреча. И в дневнике ничего об этом не нахожу.

Так Михаил Леонович работал всю жизнь.

Он служит нам всем живым напоминанием о единстве человеческой культуры. Он сам был носитель, явное свидетельство этого единства. В рассказе Чехова “Студент” — в полном собрании сочинений он занимает неполных четыре странички — студент духовной академии Иван Великопольский поздней осенью вечером набрел на костер, у которого Василиса, простая потрепанная жизнью женщина, и ее взрослая несчастная забитая дочь Лукерья приветливо его встретили.

“Точно так же в холодную ночь грелся у костра апостол Петр”, — произнес студент. И неожиданно начал рассказывать двум женщинам о тайной вечере, о том, как Иуда предал Иисуса, а апостол Петр трижды отрекся от Него. И Василиса вдруг заплакала слезами крупными, изобильными, а лицо Лукерьи приняло такое выражение, какое бывает у человека, который сдерживает сильную боль. Студент подумал: не потому Василиса заплакала, а Лукерья смутилась, что он трогательно рассказывал; значит, то, что происходило девятнадцать веков тому назад, имеет отношение к настоящему, к их жизни. “Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой”.

Так, общаясь с Гаспаровым при личных встречах, эпистолярно или читая его книги, видишь оба конца великой цепи человеческой культуры: стоит только дотронуться до одного конца этой цепи, как дрогнет другой.

При всем этом Михаил Леонович старался, как мог, поддержать меня внутренними рецензиями, за которыми к нему часто обращались журналы и издательства, указать возможность напечатать статью или издать книгу там, где он мог подсобить. Вот в своем дневнике встречаю давно забытую заметку: от 5 ноября 1976 года. Это было трудное для Михаила Леоновича время: ему не давали защитить докторскую диссертацию. “Письмо Гаспарова с предложением написать для “Советской музыки” статью “Филологические аспекты трудов Яворского””. Он знал о моих увлеченных занятиях теорией музыкальной речи замечательного музыковеда Б.Л. Яворского и вот нащупал какую-то возможность для меня напечататься в ведущем журнале того времени. Результатом этого письма Михаила Леоновича стала моя статья “Яворский и некоторые тенденции культуры его времени”, опубликованная в “Советской музыке” № 2 за 1978 год.

* * *

1975 год был отмеченным в моей судьбе. В самом начале его я в Тарту благодаря решающей поддержке Ю.М. Лотмана защитил докторскую диссертацию “Типология стиха русской лирической поэзии”, а ближе к концу в журнале “Известия АН СССР, серия литературы и языка” была опубликована моя и П.А. Руднева (написанная по моей инициативе) статья о ненормальностях в сфере науки о стихотворной речи в СССР (Стихорусистика-73 // ИАН. 1975. № 5. С. 439–449.). Мы защищали от невежд-демагогов Колмогорова и его учеников, все классическое направление нашей науки, опиравшееся на математическую статистику и теорию вероятностей, которое Колмогоров насаждал и поддерживал.

Наша с Петей Рудневым статья вызвала бурю. Даже некоторые сторонники наших взглядов, понимавшие ведущую роль Колмогорова, были недовольны: боялись, что в ответ последуют репрессии против всего направления. Оглядываясь назад, я вижу, что вреда наша статья не принесла, а мы выполнили обязанность научного работника отстаивать свои научные идеи и в какой-то степени подготовили то радикальное изменение отношения к математическому изучению стихотворной речи, которое произошло в 80-е годы. Увы, после смерти Колмогорова.

В числе недовольных нашим выступлением был Михаил Леонович. Он высказал это мне при встрече осторожно, но не оставив ни малейшего сомнения в своем недовольстве. Уклониться от участия в дискуссии он не мог: в глазах коллег мы трое тогда образовали монолитную группу. Это будет видно из публикуемого ниже письма.

Я никогда не делал попыток повлиять на него в чем бы то ни было. Вскоре после нашего знакомства он рассказал нам с Петей Рудневым, что с детства болен неизлечимыми болезнями, и коротко описал их неприятные проявления. После этого я смотрел на него как на прекрасную хрупкую хрустальную вазу. Я читал труды выдающихся психиатров и обсуждал их со знакомыми психиатрами: я серьезно относился к своему призванию педагога и считал это необходимым. И я знал формулу “гений — это болезнь” (впервые я ее встретил у Шопенгауэра). Михаил Леонович по строению тела и личности был диспластик. Как некоторые выдающиеся филологи, он сильно заикался.

Даже когда видел погрешность в какой-нибудь работе Михаила Леоновича или удивлялся неожиданному повороту его занятий, например, когда он начинал пересказывать прозой стихотворения наших классиков, я избегал его огорчать. Только в ответ на его настоятельные просьбы я изредка высказывал несогласие и, случалось, указывал на промахи. Один раз, уже незадолго до смерти, при нашей последней встрече, Михаил Леонович передал мне распечатку статьи о Пушкине с серьезной просьбой высказать свое мнение. Мне пришлось написать ему о нескольких пробелах, которые я у него усмотрел. Статью эту он, по-моему, так и не опубликовал. Текст, который он мне передал, я, разумеется, сохранил.

Так что Михаил Леонович выступил со статьей в дискуссии 1975–1976 годов, насколько мне известно, по собственному побуждению.

* * *

Далее полностью привожу письмо от 8 октября 2004 г. Михаилу Леоновичу жить оставался один год.

“Дорогой Вадим Соломонович, спасибо за Ваше доброе письмо и, заранее, за едущие сюда стихи и прозу. Преклоняюсь перед Вашей трудоподъемностью и хорошо понимаю ее истоки — хоть я и на пять лет моложе, но живу с такими же чувствами. К счастью, сейчас я впал в рабочее состояние и за последние два месяца написал пять с половиной погонных листов; самыми интересными и самыми неудобочитаемыми были 100 заметок для “Мандельштамовской энциклопедии” с “описаниями” 100 малых стихотворений 1908–1913 (примерно по 1000 знаков) — конечно, память о программе Вашей давней тысячи у меня все время была в голове. Моя опись, по необходимости, по более скудному плану, но тоже больше всего напоминает медицинский диагноз или эпикриз. Остальное перечислять не хочется; следующим присестом должен писать во второй раз в жизни о Бахтине, хоть это для меня очень не своя тарелка. (Я знаю книгу, которая могла быть образцом для его поздних фантазий о мениппее: H. Reich, Der Mimus, 1903, критики о ней писали: автор предлагает нам альтернативную античную литературу со своим Шекспиром по имени Филистион. Бахтин эту книгу заведомо читал). Простите за отвлечение. Доброго здоровья Вам, насколько возможно, буду ждать Ваших поправок, а причастность к такому изданию для меня истинная честь[2]. Низкий поклон Эде Моисеевне. — Любящий Вас М.Г.”

* * *

В письме от 20 апреля 1994 г. Михаил Леонович оспорил мое понимание важного места в стихотворении Пастернака “Весеннею порою льда…”. В книге “Б. Пастернак — лирик: Основы поэтической системы” (Смоленск: Траст-Имаком, 1993) я высказал такое соображение: “Сейчас много пишут о катастрофических последствиях, к которым привела насильственная сплошная коллективизация на рубеже 20—30-х годов, о гибели миллионов крестьян, о голоде и разорении деревень. В заключительном стихотворении своей книги Пастернак впервые в советской поэзии сочувственно показывает трагедию народа, прямо говорит о том, что для него неприемлемо:

Струитесь, черные ручьи,

Родимые, струитесь.

Примите в заводи свои

Околицы строительств.

……………………………….

В краях заката стаял лед.

И по воде, оттаяв,

Гнездом сполоснутым плывет

Усадьба без хозяев” (с. 133).

Михаил Леонович интерпретировал эти строки Пастернака совсем иначе: “Знаете ли, я все же не согласен с тем, что “усадьба без хозяев” у Б<ориса> П<астернака> — это отклик на коллективизацию: мне кажется, что это метафора западной культуры (края заката?!), откуда душа уходит в край революционной воли. Но перепродумать всё стихотворение под Вашим углом зрения я еще не пробовал”. Интерпретация Михаила Леоновича мне показалась странной тогда и кажется странной теперь, тем более что аргументации в пользу своей точки зрения он не привел. Какое отношение слова об усадьбе без хозяев, которая плывет сполоснутым гнездом, имеют к Западной Европе рубежа 1920—1930-х годов? Тогда как применительно к советской действительности эти слова слишком понятны. Я бы с натяжкой отметил это место как один из многочисленных пастернаковских силлепсов (многозначных образов), которые дают возможность тексты Пастернака толковать по-разному.

* * *

Михаил Леонович о своей научной биографии. Приближалось семидесятилетие со дня рождения Михаила Леоновича, и я получил от редакции “Известий РАН, серия литературы и языка” просьбу написать юбилейную статью. Зная, что в источниках могут быть ошибки (я встречал расхождения в датах, названиях учреждений и их подразделений и в других фактах), я обратился за необходимыми сведениями к Татьяне Владимировне Скулачевой. Вот ответ самого юбиляра.

“Дорогой Вадим Соломонович, простите дважды: за то, что письмо Ваше, по неисправности компьютера, мы прочли с опозданием, и за то, что отвечает на него не Тат<ьяна> Влад<имировна> с моих слов, а прямо я: это надежнее. — Родился в Москве. — Предков не имею. — Учился на Классическом отделении филфака с 1952 по 1957. — Преподавателей поминать необязательно, но если стиль потребует, то это Ал-др Ник<олаевич> Попов, он преподавал нашей группе греческий, в греческом я был плох, но его стариковская энергия и любовь к предмету и к словесности значила для меня много: только с ним я и поддерживал отношения после выпуска. Кроме двух учебников, он ничего не написал, поэтому вспоминают его редко, а жаль. — Аспирантура была в ИМЛИ, “заочная”, т. е. без отрыва от работы в том же ИМЛИ, в секторе Античного Наследия (кажется, так) самаринского отдела западной литературы. Потом мы были выделены в самостоятельный отдел, когда — не помню. — Но защита была в МГУ, тогда полагалось защищаться “не у себя”. Кандидатских диссертаций в тот день защищалось две, вторая была “Труд в поэзии Маяковского”, в присутствии Ольги Владимировны (сестры поэта. — В.Б.), и написанная железно так, как было положено. Поэтому даже самым твердым головам в ученом совете было ясно, что если одна из этих диссертаций — наука, то другая — нет, и голосовали они соответственно: вероятно, по совести. Требуемые две трети я получил голос в голос, одним меньше — и провал. “Вы везунчик”, — сказала мне потом Вольперт. — Кандидатская называлась “Федр и Бабрий” (1962), руководитель Ф.А. Петровский; докторской была книга “Совр<еменный> рус<ский> стих” (1978). — Даты: в ИМЛИ с 1957 по 1990 (заведование — 1981—86), в И<нституте> Р<усского> Яз<ыка РАН им. академика В.В. Виноградова> с 1990 гл<авным> н<аучным> с<отрудником>, с 2002, увы, опять зав. отдела — Стилистики и языка худ<ожественной> лит-ры. — Чл<ен>-кор<респондент РАН> с 1990, д<ействительный> чл<ен РАН> с 1992, Гос<ударственная> премия 1995, Пушкинская премия РАН 2004; дорожу я больше всего премией Андрея Белого за (еще журнальные) Записи и выписки, но об этом писать не стоит. Член British Academy, но об этом тоже не стоит: “клуб маразматиков”, определил Джеральд Смит, по-видимому, меня туда и рекомендовавший. — Сколько трудов — не знаю: после библиографии в “Избр<анных> трудах”, наверно, наросло под сотню. — Простите меня за то, что Вам придется обо всем этом писать: пафос юбилейного жанра мы знаем: “все, кто любит поэзию, счастливы, что поэту Александру Жарову уже 70 лет”. Статья к 60-летию в ИАН — Н. Брагинской — была замечательная, там был прекрасный портрет идеального ученого с моей точки зрения (хотя у самой Брагинской другая точка зрения!), для просвещения это очень нужно; сам я ему нимало не соответствую, но потомки в этом легко разберутся. “Нас отпевают”, — как писал Фет. Если пришлете показать то, что у Вас напишется, — конечно, буду бесконечно признателен. — Самого Вам хорошего от Тат<ьяны> Влад<имировны> и от меня! Издавна Ваш М.Г.”

* * *

Юмор Михаила Леоновича. Его юмор был направлен преимущественно на обнажение нелепостей нашей жизни. Первые запомнившиеся мне его шутки относятся к начальной поре нашего общения, и я слышал их от него, а не прочитал в письмах.

Наш коллега новозеландский профессор-стиховед-русист Иэн Лилли женился и приехал с женой в Москву. Они совершали кругосветное свадебное путешествие. Я в это время был в Москве, мы созвонились с Михаилом Леоновичем и вместе пришли в гостиницу к коллеге. Не помню названия гостиницы и не записал, но москвичи легко скажут: я помню, что окна номера, в котором поселились новозеландские гости, выходили на Кремль. Жена Иэна Лилли Джоан мне сразу понравилась, но выяснилось, что русского языка она совершенно не знает. Нам с Михаилом Леоновичем пришлось пустить в ход все свое, прямо скажем, плохое знание английского. Когда мы с ним расстались с четой Лилли, он вздохнул и сказал:

— Да, Вадим Соломонович, мы с вами можем разговаривать по-английски только друг с другом.

Однажды Михаил Леонович приехал ко мне в Смоленск на научное совещание. Я стал расспрашивать его о московских новостях. Тогда евреев, под сильным нажимом американского Госдепартамента, иногда выпускали из страны, а остальных удерживал железный занавес. Михаил Леонович рассказал, что один наш общий знакомый уехал за границу. Я сказал:

— Разве он еврей? Я и не знал.

— А вы не заметили, Вадим Соломонович, — сказал в свою очередь Михаил Леонович, — что “еврей” давно стало понятием политическим, а не этнографическим?

А вот несколько шуток Михаила Леоновича из его писем.

К сожалению, письмо без даты, штемпель не читается: “Два года назад нью-йоркский завславистикой, у которого я ночевал, говорил по-русски так плохо, что я чувствовал право и удовольствие отвечать ему на эквивалентном английском”.

25.4.92: “Дорогой Вадим Соломонович, 55 сданных и неопубликованных статей и книг, — это, конечно, вызывает не столько сострадание, сколько преклонение. Что же касается списка ненаписанных работ, то здесь, наверное, мы могли бы посоревноваться. (Когда-то я сказал Аверинцеву, что лучшее мое произведение — это моя ненаписанная рецензия на мой ненаписанный сборник стихов; он сказал умоляюще: “Ее надо написать!” — но я почувствовал, что это нарушило бы чистоту жанра)”.

9.7.92: “Вы правы, думая, что я больше думаю, чем пишу, но очень ошибаетесь, думая, что пишу больше, чем печатаю”.

25.7.92: “Для чего существует нынешняя Академия наук, я не понимаю (и за два года член-корреспондентства стал понимать еще меньше), а мое избрание означает или то, что передо мной поднята новая планка, через которую уже нет сил перескочить, или то, что я уже сделал все, что мог, и, как отслуживший сановник, списываюсь в Государственный совет”.

20.4.94: “Я недавно на неделю попал в больницу, там получил дорогой для меня комплимент. Жена пришла узнавать, что нашли у академика Г., зав. отделением твердо говорит: “Нет у нас академиков!”. Посмотрели в бумагах, захлопотали, и тут он сказал: “А он не похож на академика! — и, посмотрев на нее, проницательно: — И вы не похожи на жену академика”. После этого перевели из общей палаты в отдельную и через три дня выпустили”.

* * *

Михаил Леонович о наших с ним отношениях. Первые письма, полученные мной, еще начинают и завершают официальные формулы обращения и прощанья: “Глубокоуважаемый Вадим Соломонович” и “Искренне Ваш М. Гаспаров”. Скоро обращения и особенно прощания стали на удивление теплыми. Одно время он кончал письма перед подписью словами: “С филологическим приветом”. После того как он познакомился с моей женой — романистом, кандидатом, потом доктором филологических наук, научные интересы которой в области стилистики пересекались с его научными интересами, Михаил Леонович с присущей ему изысканной вежливостью всегда передавал ей приветы.

В 1962 году я прочитал в “Вопросах языкознания” статью академика А. Н. Колмогорова и А. М. Кондратова “Ритмика поэм Маяковского”. Эта вообще первая публикация Колмогорова по теории стихотворной речи произвела на меня такое впечатление, что я решил работать в этой научной области. И в тот же вечер написал свою статью, в которой предложил некоторое уточнение одного из решений Колмогорова и Кондратова, и отправил ее в “Вопросы языкознания”. Работа была одобрена главным редактором журнала академиком Виноградовым и академиком Жирмунским, который вел в журнале линию теории стихотворной речи. Однако он предложил, оставив основное содержание, некоторые побочные темы убрать. Когда я этот совет выполнил, Жирмунского вторично беспокоить не стали, а показали новую версию статьи Михаилу Леоновичу, который уже тогда в узком кругу стиховедов пользовался неоспоримым авторитетом. Он мне написал, умолчав из скромности, что это он дал решающую одобрительную оценку моей работе: “В “ВЯ” мне показывали окончательный вариант Вашей статьи с очень умеренной ред<акторской> правкой, буду ждать его появления в печати” (9.12.65).

Вскоре он мне пишет: “Мне очень интересны все Ваши работы (а о 5-<стопном> хорее Блока в особенности, потому что Блоком мне приходится заниматься часто), и у меня для них всегда найдется и желание, и время. <…> А я Вам, когда Вы окажетесь в Москве хотя бы на несколько дней, с удовольствием покажу то, что у меня есть написанного и не напечатанного” (15.4.66).

Надпись на первой подаренной книге “Федр и Бабрий” уже согрета душевным теплом: “Вадиму Соломоновичу Баевскому сердечно и дружески от сочинителя. М.Г. 14.2.71”. Дальше появляются надписи, показывающие все возрастающую меру нашей близости. На книге “Современный русский стих: Метрика и ритмика” (М.: Наука, 1974) сделана надпись: “Дорогому Вадиму Соломоновичу Баевскому с любовью и восхищением. М. Гаспаров. 2.9.74”. Я написал рецензию на эту книгу под заглавием “Выдающийся труд о русском стихосложении” для львовского издания “Вопросы русской литературы”. После небольшой заминки она была принята. А в печати в 1976 г. я с изумлением увидел свою рецензию под купированным заглавием “Труд о русском стихосложении”. Дело было, разумеется, не в Гаспарове: тогда его еще мало кто знал. Разумеется, и не в качестве его книги: мало кто ее читал и мог оценить. Просто, согласно расхожим представлениям того времени, книга о стихосложении выдающейся быть не могла. Эту монографию Гаспаров защитил в ИМЛИ в 1978 году как докторскую диссертацию. И особо благодарил меня: моя рецензия при организации защиты ему очень пригодилась. ВАК тогда при защите докторских диссертаций на наличие рецензий обращал специальное внимание. Меня и позже, при выдвижении Михаила Леоновича на какие-то премии и в Академию наук, просили написать характеристику его научной деятельности в области теории стиха; я несколько раз делал это с особенной радостью.

Полностью привожу открытку от 15 января 1990 г. В Латвии коллеги издали сборник трудов Михаила Леоновича и попросили меня написать о нем. Приводимое далее письмо — отклик на полученную Михаилом Леоновичем книгу (О создателе этой книги <Предисловие к кн.> // Гаспаров М. Л. Русский стих. Ч. 1. Даугавпилс, 1989): “Дорогой Вадим Соломонович, мне принесли пакет из Даугавпилса, и хоть мне было смешновато читать в начале про живого классика и страшновато в конце про великую Цепь Бытия, но эти чувства были ничто по сравнению с безмерной тронутостью Вашим добрым мнением обо мне. Чем оно незаслуженней, тем дороже для меня. Мы уже старые однополчане стиховедения, и хотя охота и неволя разносят нас в разные неожиданные стороны, я рад, что наше товарищество — мне очень хочется сказать: дружба — живо, как и вначале. Простите за высокий синтаксис — это не от недостатка, а от избытка. С любовью, Ваш М. Гаспаров. Низкий поклон Эде Моисеевне”.

На форзаце первого тома “Избранных трудов” (М., 1997) Михаил Леонович поместил сразу два письма; одно на вклеенном листе, другое прямо на книге. На вклеенном: “Дорогой Вадим Соломонович, передайте, пожалуйста, Вашим аспиранткам Н. В. Кузиной и И. В. Романовой, что соросовские гранты им только что утверждены. На курсы лекций гранты пока еще окончательно не утверждались, но что Ваша заявка пройдет, нет никаких сомнений. Спасибо Вам за все, и всего Вам самого хорошего. Ваш М. Г.”. На книге: “Дорогой Вадим Соломонович, простите, что здесь так мало нового: исправлять поздно, писать заново нет ни времени, ни сил. Такой уж возраст. Издатели начали с научно-популярного тома, а том “О стихе” еще не прошел корректуры. Будьте благополучны! Любящий Вас М. Г. VI.97”. На втором томе надписи нет, а заключительный том трехтомника избранных трудов, содержащий работы по теории и истории стиха, я получил с надписью: “Дорогому Вадиму Соломоновичу — довесок, дорогой нам и немногим. С благодарностью за книжку и за все, все, все — Ваш М. Гаспаров. I.98”. Что касается благодарности, я думаю, что, отправляя мне эту книгу, Михаил Леонович вспомнил, как я старался ему помочь при защите докторской диссертации.

Мы с Михаилом Леоновичем, прикованные своими болезнями он к Москве, я к Смоленску, выполняли небольшую совместную работу. Когда я прислал ему свою часть, он ответил мне письмом, в котором кроме слов одобрения были такие слова: “Дорогой Вадим Соломонович, больше всего преклоняюсь перед Вашей работоспособностью: мне для такой работы понадобилось бы, я не знаю сколько времени” (23.11.2004).

Последняя полученная мною книга — общий сборник Михаила Леоновича и Т. В. Скулачевой “Статьи о лингвистике стиха” (М.: Языки славянской культуры, 2004). Надпись: “Дорогому Вадиму Соломоновичу с любовью и новогодними благопожеланиями Ваши искренние М.Г. и Т.С. XII.04”.

Последнее письмо Михаила Леоновича я получил за два с половиной месяца до его смерти. Я написал ему, что, как свидетельствует мой дневник, мы с ним познакомились в октябре 1965 года, и хорошо бы отпраздновать, в Смоленске или в Москве, сорокалетие этого события. Я писал это, надеясь на встречу, вопреки всему, желая хоть немного подбодрить Михаила Леоновича. Он мне ответил:

“Дорогой Вадим Соломонович,

Спасибо за весть: а я молчал, потому что с апреля сижу-лежу в больнице. В том числе — месяц в реанимации после нечаянного инсульта. Учусь заново ходить и подсчитывать части речи. Как только вернусь к своему э-мейлу, напишу Вам подробнее, а пока давайте жить надеждою, что мы еще встретимся на этом свете. Лет я не считал, но наши встречи и разговоры мне памятны с удивительной подробностью. Спасибо Вам! Низкий поклон Эде Моисеевне. — Ваш неизменный М.Г.” (23.8.2005; переслано Е. П. Шумиловой).