ТЯЖКОЕ ВРЕМЯ ВОЙНЫ

ТЯЖКОЕ ВРЕМЯ ВОЙНЫ

12 (24 по новому стилю) июня 1812 года император Наполеон I, с не знающей до сих пор поражений «великой армией», скомплектованной из лучших воинов подвластных ему стран Европы, вторгся на территорию России, провозгласив в своем манифесте: «Рок влечет за собой Россию; ее судьбы должны свершиться». Через два дня император Александр I обратился к русскому народу: «Воины! Вы защищаете веру, отечество и свободу!» И все в России перевернулось. Слова «отечество» и «свобода» сомкнулись. Слово «тиран» соединилось со словом «иноземный».

Сразу же после начала военных действий многое изменилось и на петербургской сцене. В новом злободневном звучании вернулись на сцену «Димитрий Донской» и «Пожарский», последнее время на сцене не шедшие. Каждая реплика в защиту родины воспринималась как призыв к борьбе против «антихриста Боунапартия». Таким репликам рукоплескали до неистовства. При монологах, произносимых полководцами — героями Яковлева, рыдали до исступления.

И если, по словам советских историков, нельзя забывать, что в это время на одних полях сражений в общем порыве плечом к плечу дрались против общего врага Михаил Андреевич Милорадович и Павел Иванович Пестель, которые через тринадцать лет столкнутся как непримиримые враги во время декабрьских событий 1825 года, то и в зрительных залах Малого и Нового театров в Петербурге теперь вставали с мест, единодушно соединяясь в неистовых рукоплесканиях, тоже многие из тех, кто раньше во многом не сходились во взглядах и кто встретятся тогда же, в 1825-м, как противники, с оружием в руках на Сенатской площади.

Дух гражданственности возрастал в ходе войны. Он давал себя знать и на сцене в том единении актеров и зрительного зала, какого не знало мирное время. С огромным чувством, со слезами на глазах пели актеры «Славу» бесстрашным защитникам — «храброму графу Витгенштейну, поразившему силы вражеские» или «храброму генералу Тормасову, поборовшему супостата нашего…»

Яковлеву в ролях Димитрия Донского и Пожарского зрители то не давали говорить, прерывая каждую фразу рукоплесканиями, то замирали, боясь пропустить хотя бы одно слово, одно движение. Воодушевленные его страстными монологами, бросали в экстазе на сцену наполненные деньгами кошельки на нужды народного ополчения.

В ролях Пожарского и Димитрия Донского у него не было замены. Пожарского он играл с Каратыгиной, Димитрия Донского — с Семеновой. Вальберховой уже в театре не было. Ее уволили сразу же, как ушел в народное ополчение Шаховской, незадолго до начала военных действий получивший чин действительного статского советника и уехавший в отпуск в тверское имение. На сцене теперь всем заправлял князь Тюфякин.

Воспитывавшийся когда-то вместе с будущим императором Александром I, он только что вернулся из Парижа, где прожил долгое время, и, став камергером и вице-директором театра, получил широкие полномочия. «Тюфякин был скучен, несносен, своенравен и знал одни только чувственные наслаждения», — признавался Вигель. Но в отличие от беспечного Шаховского и бездумного Нарышкина он умел проявить рачительность в делах денежных, что особенно ценил Александр I. Пользуясь высокими связями, Тюфякин всячески пытался прибрать театральное дело к рукам. Нарышкину это не очень нравилось, но по природной лености противостоять князю Тюфякину он не сумел.

К тому же во время военных действий, коими официально руководил Александр I, единовластие Нарышкина в театре кончилось. Сценическими делами управлял теперь целый комитет, в состав которого, кроме него, Нарышкина, и Тюфякина, вошли министр финансов Гурьев и статс-секретарь императора Молчанов. Комитет должен был упорядочить как финансовые дела, так и дисциплину театральных служителей.

Высочайшим рескриптом от 18 ноября 1812 года была ликвидирована французская труппа, дававшая в предыдущие годы значительные доходы. Ее не спасли ни увлечение императора мадемуазель Жорж (про которую, кстати, поговаривали, что она шпионка Наполеона), ни верноподданные чувства, которые многократно выражали французские актеры русскому императору, ни спектакль «Димитрий Донской», угодливо поставленный ими еще в июне 1812 года с Веделем и Жорж в главных ролях.

Ненависть к французам возросла до такой степени, что переполненный еще совсем недавно аристократами французский театр, по свидетельству А. Е. Асенковой, «был постоянно пуст, а русский театр набит битком». Привыкшие говорить на французском языке дворяне остерегались теперь делать это на улице. Князю Тюфякину пришлось побывать в полицейском участке, где «охранители порядка» «защитили» его от побоев мастеровых, которые приняли сиятельного русского князя за шпиона.

«Весть о занятии Москвы поразила всех как громовым ударом, — рассказывала Асенкова. — Театры были закрыты на две недели…» А всего лишь за три дня до этого на сцене Малого петербургского театра шла патриотическая драма «Всеобщее ополчение». Иван Афанасьевич Дмитревский, которого зрители долгое время не видели на сцене, сыграл в ней роль старого унтер-офицера Усердова, отдавшего в пользу народного ополчения последнее свое сокровище — пожалованную ему когда-то за подвиги золотую медаль. Рыдал вызванный на сцену всеобщими долгими рукоплесканиями Дмитревский. В бурном экстазе зрители собирали пожертвования для ополченцев. Какой-то бедный, одетый в поношенную шинель чиновник бросил на сцену тощий бумажник, крича:

— Возьмите и мои последние семьдесят пять рублей!

Актеры тоже жертвовали сколько могли из своих скудных средств на нужды войны. И также радовались любой дошедшей до них вести о поражении французов. С громким криком «Победа!» неожиданно врывалась на сцену во время антракта Семенова, а навстречу ей несся неистовый вихрь аплодисментов.

«Помню я, — рассказывал сын Александры Дмитриевны Каратыгиной Петр, — как однажды… Жебелев прибежал с реляцией о какой-то важной победе над французами. Печатный лист у него был в руках: он остановился посреди двора, махал им во все стороны и кричал „ура“. Все народонаселение дома Латышева высыпало во двор и составило около него кружок; иные, не успев сбежать вниз, высунулись из растворенных окошек, и он громогласно читал эту реляцию. Восторг был всеобщий… С этого времени, сколько я помню, утешительные новости сделались все чаще и чаще; успех оружия повернулся в нашу сторону; и когда французы очистили Москву и началось отступление великой армии, Русь вздохнула свободнее…»

Порывами патриотизма был охвачен и Яковлев.

Играя национальных героев, слышал он бурю аплодисментов и единодушные крики: «Фора!», «Браво!», «Слава России!». Со всей страстью, свойственной эмоциональной натуре, переживал он перипетии войны. В конце 1812 года, когда старый, мудрый, осторожный Кутузов написал наконец дочери: «Я бы мог гордиться тем, что я первый генерал, перед которым надменный Наполеон бежит», Алексей Семенович уже успел издать на свой счет написанную им «Песнь на победы, одержанные русскими воинами над галлами»:

…И вы герои знамениты,

Бессмертья лаврами покрыты

Защитники родимых стен;

Кутузов доблий, Витгенштейн!

Примите дань сердец не лестну,

Дань добрым россам лишь известну…

Но что тебе, о племя славно,

Всегда победами венчанно,

Что россам в похвалу скажу?

Ни что. — Я слов не нахожу!!!

С широким радушием встретил он бежавших из захваченной французами Москвы актеров Петра Злова, Степана Мочалова, Якова Соколова, Петра Колпакова, чету Лисициных, Елизавету Сандунову, Борисову, о которых чуть позже писал уже бывший несколько лет директором московского театра Майков: «Они до самого почти входа неприятеля в Москву были удержаны службою в оной для театральных представлений, которые продолжал настоять бывший тогда главнокомандующий в Москве граф Растопчин. Уволены же от должности и получили разрешение на выезд из Москвы почти накануне сдачи оной неприятелю, следовательно, в такое время, в которое нельзя было приобрести ни наймом, ни покупкою лошадей для выезду; а при том и дирекция не могла снабдить их подводами, получивши всего 8 для вывозу всего казенного имущества. А потому были они в необходимости, бросивши все свое имущество, спасать одну только жизнь…»

Московские актеры приехали в Петербург по предписанию начальства без семей, оставшихся в не занятых французами волжских и подмосковных городах. Измученные пережитым, в грязной износившейся одежде, без всякого имущества прибыли они в столицу, где их приютили актеры. Молодая, играющая первые роли любовниц А. М. Борисова поселилась у Каратыгиных. Мочалов, бывший «соперником» Яковлева по амплуа, устроился в комнате рядом с ним на Офицерской улице, в небольшом деревянном доме действительного статского советника Лефебра.

Мочалов дебютировал на петербургской сцене 15 января 1813 года одной из ведущих ролей Яковлева — Фрица в «Сыне любви» Коцебу. «Он имел большой успех», — констатировал Арапов. И тут же подчеркивал: «сошелся и подружился с Яковлевым».

Степан Федорович Мочалов был высок, строен, красив лицом, обладал несомненным талантом, хотя и не таким своеобычным и мощным, как у Яковлева. К тому же оказался щедрым душой, неглупым, нелицемерным, редко злословил, не держал камня за пазухой. Всего этого было более чем достаточно, чтобы Яковлев зачислил его в близкие приятели. И помогал, чем мог.

Господину Колпакову,

Также добру мужу Злову

И соседу Мочалову,

С ними вместе Кобякову

Я желаю всяких благ

И успеха в их делах.

Ну! дни сырные настали,

Вы хотите есть блинов?

Так идите, что ж вы стали?

Я к принятию готов.

Такие шутливые приглашения рассылал он московским актерам, гостеприимной рукой накрывая для них стол со всевозможными яствами. Но щедрость проявлялась не только в накрытии стола, а и в выступлениях на спектаклях в пользу москвичей, в хлопотах о них перед начальством, которое не спешило упорядочить жизнь актеров, выдавая им по три рубля «порционных денег». Деньги эти они должны были выпрашивать у ведавшего бухгалтерскими расчетами Альбрехта, с мучительным скопидомством расстававшегося с каждой подведомственной ему копейкой (что не мешало, впрочем, ему из этих же копеек сколотить себе состояние).

Поэтому так важен был для Мочалова спектакль, назначенный в его пользу 9 июня 1813 года и собравший полные сборы. Шел «Отелло», в котором Яковлев с особым воодушевлением сыграл любимого им венецианского мавра вместе с Каратыгиной — Эдельмоной и Мочаловым — Кассио.

Трагедии Шекспира в тот год редко показывались зрителю. Театр продолжал «электризовать» зрителя патриотическими пьесами. Наряду с трагедиями Озерова и Крюковского крики «ура!», размахивание платками, шапками вызывали и ремесленные, наспех состряпанные драмы и дивертисменты: «Освобожденная Москва», «Праздник в стане союзных войск», «Освобождение Смоленска» и другие. Стены театра продолжали сотрясать восторженные крики, сопровождавшие патриотические монологи.

Но с переломного момента хода войны, когда наполеоновские полчища покинули Россию, а русские войска оказались на территории Европы, уже наступило, по определению историков, преддекабристское время.

Слова «свобода» и «тирания», имевшие во время поражений лишь антинаполеоновское, антизахватническое звучание, снова стали наполняться более сложным значением. Заглушаемые славословием «царю-избавителю», они все реже и реже звучали со сцены. О качестве пьес в это время думали меньше всего. Обнаженная тенденция не требовала ни изображения характеров, ни вживания в роли. Актеры мыслящие, подлинные художники начали постепенно ощущать образовавшуюся вокруг них творческую пустоту. Все меньше и меньше радости получал от сцены и Яковлев.

В театре чувствовалось отсутствие Шаховского. 15 июня 1813 года был издан приказ: «Так как Шаховской находится в ополчении… то Майкову передается управление как делами конторы, так и хозяйственной и репертуарной частью…» Никогда не ладивший с «лихим командиром» — Майковым (который был некоторое время директором московского театра, а в 1812 году снова прибыл в Петербург), Яковлев с особой неприязнью ощутил его начальническую власть.

Все труднее становилось, отбирая для бенефисов пьесы, выносить придирки цензуры, которая, по словам даже благонамереннейшего Фаддея Булгарина, в это время оказалась «строже папской», а под конец царствования Александра I превратилась и вовсе в «рукописную». Все невыносимее действовали внутритеатральные распри между расточительным директором театра и старающимся выслужиться вице-директором. «Веселый барин старого покроя», высокомерно покровительствующий актерам, Нарышкин продолжал смотреть на театр, как на одно из своих беспечных удовольствий, обязанное приносить ордена и благоволение двора. И привел-таки его, по выражению Асенковой, «в страшно запутанное состояние». Не менее высокомерный, пытающийся во что бы то ни стало доказать преимущество перед Нарышкиным, чопорный, мелочно-брюзгливый днем, «почти всегда пьяный» вечером, Тюфякин стремился прежде всего выявить и донести об этой «запутанности» в надлежащее место.

Оба стоили друг друга. Оба принадлежали к тому кругу, о котором с некоторым удивлением написала проницательная, близко знавшая в годы войны и Нарышкина и Тюфякина мадам де Сталь: «Все люди высшего света отличаются изысканными приемами, но они недостаточно образованны; среди людей, близких ко двору и чувствующих на себе давление власти, нет взаимного доверия, они не могут понять прелести умственного общения… Совсем не привыкли быть в беседе задушевными и говорить, что думают». И на основе этого сделала вывод о встреченных ею высокопоставленных собеседниках: «Еще недавно русские так боялись своих повелителей, что и теперь не могут привыкнуть к разумной свободе…»

Приверженностью к «разумной свободе» не отличались ни Нарышкин, ни Тюфякин. На фоне великих событий, самоотверженных подвигов, высоких слов, несшихся со сцены, непристойно мелкими выглядят их донесения, их старание ублаготворить царский двор, их занимавший придворный мир конфликт: какой труппой будет представлена опера «Весталка» в день рождения фаворитки Александра I Марии Антоновны Нарышкиной — русской (как того хотел Нарышкин, собираясь за границу в качестве сопровождающего лица законной жены Александра I императрицы Елизаветы Алексеевны) или немецкой (премьершей которой была фаворитка уже самого князя Тюфякина — Миллер-Бендер). Ввиду отъезда Нарышкина опера была представлена немецкой труппой, и Миллер-Бендер имела в ней, по показаниям Арапова, «большой успех».

Тюфякин и Майков начали наводить дисциплину и экономию. День за днем издавались их приказы, подписанные Нарышкиным, который, по словам поступившего вскоре в театральную контору Рафаила Зотова, «находя, что без французской труппы ему нечего делать, сохраняя звание главного директора, все управление свое передал в руки Тюфякина, а тот из них более уже не выпускал». Приказы были мелочными и придирчивыми: о копеечной экономии, о наказании артистов: «Российский актер Яковлев, рапортовавшийся больным, коего, по свидетельству доктора, два раза не заставали дома, за что и предлагаю конторе вычесть из получаемого им жалованья 100 рублей» (15 мая 1813 г.); «Конторе иметь строго наблюдение, чтоб дневные расходы в бенефисах, даваемых на казенный счет, кроме освещения, не превышали 50 рублей» (17 мая того же года) и т. д. и т. п.

Приступы черной меланхолии охватили Яковлева. То мрачно сидел он, уткнувшись в книги, ища в них ответа на тревожные вопросы времени, пытаясь верить в предсказание немецкого романтика Штиллинга (запрещенная в то время книга которого ходила в рукописи по рукам), что Россия для всех народов будет обетованною землею. То бросался в разгул, приказывая кучерам вовсю гнать лошадей в излюбленный им загородный «Красный кабачок». То стремился заглушить тоску пирушками, устраивая непритязательные вечеринки, рассылая шутливые стихотворные приглашения вроде присланного им Жихареву:

Не побрезгуй, Атрей,

Вечеринкой моей,

           Я прошу;

Да кутни хоть слегка:

Я для вас индыка

          Потрошу…

Но брюзгу ты оставь

И себя поисправь:

          В этот день

Чур меня не корить,

Свысока городить

         Дребедень…

Были ли у Яковлева друзья? Были приятели, знакомые, собутыльники. А друзей было мало. Григорий Иванович Жебелев, проверенный многими годами близости, по выражению Петра Каратыгина, «теплой души человек». Актер из крепостных Никифор Васильевич Волков, которому Яковлев посвятил стихотворение:

Девятый надесять проходит ныне год,

Как Волков, Яковлев приятелями стали;

Вселенна потряслась, войной кипит народ,

А Волков, Яковлев врагами не бывали.

О, если бы вражде и самой злобе в казнь

Не изменилася по гроб сия приязнь!

Вот, пожалуй, и все, кто был ему постоянно верен. Отношения с людьми оказывались хрупкими и непрочными. Сегодняшние приятели на следующий день становились явными врагами или в лучшем случае равнодушными чужаками. Яковлева повсюду окружали зависть, лицемерие, подобострастие, приправленные скрытой издевкой. Он был бесстрашен в своей не знающей меры дерзости. Но и беззащитен из-за душевной открытости. Не был похож ни на кого. А это у людей ординарных, мыслящих по стандарту, всегда вызывает недоверие.

К тому же эмоциональное начало его характера, артистичность натуры и сопутствующая им легкая ранимость делали его особенно уязвимым. Вероятно, поэтому и старался он у себя дома встречаться с людьми попроще, лишенными спеси, не всегда умными и талантливыми, но редко злословящими. Священник Вознесенской церкви, прихожанином которой с детства являлся Яковлев, отец Григорий — рассудительный, неглупый, любящий поговорить на богословские и философские темы; Сергей Иванович Кусов — «добрейший малый», по характеристике Жихарева, «хотя и пустой человек»; маленький и кругленький переводчик Петр Николаевич Кобяков, переливающий, по словам того же Жихарева, «из пустого в порожнее»; бездарнейший, но добродушный автор «Лизы, или Следствия гордости и обольщения» Василий Михайлович Федоров; Степан Петрович Жихарев — живой, любопытный, влюбленный без памяти в театр, с которым Алексей Семенович отводил душу, рассуждая об искусстве или читая наизусть библейские тексты и стихи Державина… Это для них потрошил толстый Семениус «индыка» и накрывал пестрой скатеркой стол на квартире Яковлева. Это для них по особому рецепту готовились не пунш, а настоящий «омег» и душистые «травнички». Это им по приказанию хозяина приносили яства из соседней харчевни, и сам он, щедро наставив на стол паюсной икры, сметаны, масла, уверял, что там блины «пекут отличные, и дома таких не дождешься!» А «разогревшись веселой беседой», начинал петь духовные мелодии Бортнянского и любил, чтобы ему вторили. Иногда же принимался декламировать или рассказывать о своем купеческом житье… Конечно, заходили к Яковлеву и актеры. Но с актерами у него отношения были сложнее.

Большинство актеров, как видно из воспоминаний А. Е. Асенковой, робело перед ним, чувствуя разницу в своем и его таланте, начитанности, умении отстаивать достоинство художника. Претендующие на равное с ним положение нередко, как то бывало с Шушериным, завидовали и злословили. Молодые с напряженным благоговением ожидали его мнения о себе. «Одобрение Яковлева значило все», — признавалась А. Е. Асенкова.

И что любопытно: важные, цедящие сквозь зубы похвалы знатные театралы объявляли его неучем, способным лишь на кутежи, не сумевшим отшлифовать и отточить данный ему от природы ум и талант. Многие же актеры, понимая превосходство Яковлева, жадно прислушивались к его словам. Именно в их интерпретации донеслись до нас, приняв несколько официальную форму, его слова о служении театру:

— Советую быть внимательной к своим ролям, потому что искусство такая вещь, что если служить ему, так надобно служить честно…

— Человек с природным дарованием… наследник миллионера, который мотает безотчетно и без оглядки; он родился в золотой сорочке и не знает цены золота. Человек, наживающий талант трудом и заботою, похож на купца, который начал с копеечной коврижки, а кончил покупкой корабля с грузом пряных корений…

Актеры передавали друг другу и то, как в острословных боях обычно задумчивый Яковлев, разойдясь, всегда одерживал победы. Вот один из таких ярко рисующих Яковлева рассказов:

«Яковлев был небольшой охотник до карт. Часто просиживал он ночи за книгою или ролью; но найти у него в доме карты, кроме географических, было трудно. Однажды он был на крестинах у одного из своих сотоварищей. Вечером раскинулись столы, ламуш и банк[21] начали на них разыгрывать свою обычную трагикомедию. Яковлев стал за стулом своего трагического соперника — актера, бессмысленного и бездарного, но удивительного пойнтера, и, глядя на игру, не мог удержаться от зевоты.

— Яковлев, полно зевать! Поставь карточку! — сказал игрок, которому везло нелепое счастье.

Яковлев поставил даму.

— Посмотрим, — сказал с усмешкою соперник, — как-то тебя любят дамы.

— Более, чем твои холопы. Твой валет бит, моя дама взяла.

— Этак тебе, пожалуй, дадут и туза.

— Может быть! Зато твой король ненадежен. С королями тебе всегда неудача.

— Странно! — сказал соперник, который начинал сердиться. — При Яковлеве мне всегда несчастья.

— Правда! — отвечал трагик. — Это все замечают: когда я играю — ты проигрываешь, когда ты играешь — я в выигрыше.

— Зато в коммерческих делах тебе до нас далеко.

— И то справедливо. Ты играешь всегда рассчитанной игрой и выходишь козырем. Я выхожу простой мастью, выхожу как бог на душу положит, и часто выхожу из себя, потому что забываюсь».

За коммерческие дела Яковлеву действительно не имело смысла браться. Выходил же он из себя, как не раз уже можно было убедиться, часто. И наживать врагов себе тоже умел. С одним из таких самых беспощадных к нему врагов — Екатериной Семеновой ему приходилось из вечера в вечер объясняться на сцене в страстной любви.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.