ВОЗВРАЩЕНИЕ ОТЦА

ВОЗВРАЩЕНИЕ ОТЦА

Но война быстро кончилась для Андерсена-старшего. Добровольцы с грустью вернулись в свои голодные квартиры.

Отец стал часто потеть от волнения. Как только он вспоминал, что ему не удалось вернуться с войны лейтенантом, всё его сознание восстало против устройства того мира, где он не смог получить образование, хотя страстно мечтал об этом, где он прожил всю жизнь в нищете, справедливо мечтая о противоположном повороте судьбы, где он не смог путешествовать, видеть новые земли, манившие с самого рождения, его нежная душа не переносила всеядной пошлости соседкиных разговоров; в такие минуты его любовь к сыну была особенно тревожной, он прижимал его к себе и ерошил пушистые светлые волосы на его голове, говорил:

— Я ничего не добился в жизни, Ганс Христиан. Я как был травинкой, так и остался. Я гнулся под подошвами судьбы, но я о многом мечтал. Моим мечтам не удалось сбыться. Жаль... Я так хочу, чтобы ты тоже мечтал, но пусть твои мечты сбудутся, — и он смотрел в глаза сына, глубоко запрятанные в глазницах, словно прятались от этого странного и прекрасного мира, где никогда не могут сбыться мечты всех и никогда богатства мира не будут разделены между всеми, кто живёт на земле.

Лицо отца — где морщины были как список его несчастий — тускнело при этих словах.

Ребёнок нежно прижимался к нему, два потока любви сливались, и, обнявшись, отец и сын долго сидели, жалея друг друга. Им было так спокойно, нежно, что их состояние с полным правом можно было назвать счастьем. Было так хорошо, словно у них была одна душа на двоих...

Это была редкая любовь между отцом и сыном. Мать также любила сына настолько искренне, что всякое его заболевание могла перенести на себя, всякая детская неприятность сына была её неприятностью, сын был её главным сердцем, а её личное сердце было только приложением, точнее продолжением его сердца...

Когда втроём собирались они дома и ничто не мучило семью — на столе был хлеб, а в душе покой и все были здоровы, то они чувствовали себя как Бог, знающий, что люди выполняют все без исключения, все его заповеди...

Желание отца увидеть тысячи земель незримо перетекало в сына, ни тот ни другой не ведали об этом. Связь между взрослыми и детьми гораздо сильнее, чем мы думаем. Связи предков могут переходить, минуя поколения, и вовсе не генетически. Сгустки несбывшихся энергий существуют на планете. Они находят нас, наших детей и внуков в самых неожиданных мечтах — то это привет каменного века, то голос из будущего...

Наше мнение, что мы хозяева своей судьбы — лучшее доказательство романтизма человечества.

Невидимые реки ненависти и любви текут над нашими головами. Мы все — дети этих рек в гораздо большей степени, чем дети своих родителей.

Мальчик не понимал тоски отца, спрятанной в глазах, но рвущейся наружу. Но он хорошо чувствовал её, он не мог утешить отца словесно и потому любил его ещё сильнее в эти минуты.

   — Больше всего я мечтаю не о куске хлеба для тебя, а о новых людях, тысячах людей, которых ты увидишь. Сотнях новых мест, которые примут тебя с распростёртыми объятиями...

   — А знаешь, папа, иногда я вижу эти места, — задумчиво говорил ребёнок.

   — Как ты их видишь? — удивлялся отец.

   — Я не знаю, — искренне отвечал мальчик, пожимая плечами. — Мне даже кажется, что они живут во мне.

   — Это хорошо, значит ты их действительно увидишь. Только для этого нужно выучиться. Всегда и везде всему учись. Всегда и всему, — это звучало как молитва. Это было как свет...

   — Я буду учиться...

   — Выучишься и будешь хорошим башмачником. Будешь хорошо зарабатывать, а я буду нянчить ваших детей...

   — Я хочу учиться — долго-долго, и я не хочу быть башмачником, мама...

   — А кем же ещё ты можешь быть, мой милый мальчик? — искренне недоумевала мать. — Ведь если ты будешь много зарабатывать, у нас будет много еды, и мы будем счастливыми. И я, и отец будем около тебя коротать свою больную старость, а ты рядом с нами будешь трудиться. Вон какой верстак у отца, он ещё и тебе пригодится, — и она любовно гладила доски верстака...

   — Не знаю, кем я могу быть, — брови ребёнка поднимались, будто хотели взлететь и уже сейчас увидеть совсем новые места и рассказать о них родителям свежими словами. Свежими — как утренние росистые цветы...

Мать с улыбкой смотрела на сына, в уверенности, что её любящие слова сбудутся и молила об этом про себя Бога — свет этой жизни. И — той...

Мальчик чувствовал, что его жизнь будет другой — иногда его как бы накрывала волна чего-то другого, что он знал с детства в Оденсе, совсем другого, чего не мог он выразить своими пока ещё хилыми словами, выросшими на каменистой почве его еды...

   — Андерсен, Андерсен, — будто окликало это облако новизны.

В такие минуты сердце его почти останавливалось неведомой чистой светлой силой, какой ещё нет названия на человеческом языке...

Ему хотелось, чтобы это великолепное облако можно было увидеть, показать его отцу с матерью, спросить у них — отчего оно пришло к нему, но облако было совсем невидимым, совсем неслышным, ещё более неслышным, чем мягкие шаги котёнка, более невидимым, чем слова...

Оно было совсем другим, чем всё, что он знал, слышал, видел...

Оно было нездешним... Может быть, оно стеснялось показываться? У него ведь не было паспорта и места рождения. А как это объяснишь людям, которые привыкли всё знать не только друг о друге, но и об облаках...

Мы все немного облака, только видимые...

   — Андерсен...

Оборачивается — никого...

   — Ну, Андерсен, ну...

И снова никого. Значит послышалось...

А настоящие облака, как прародители — или дети? — этих невидимых облаков, точнее, совсем невидимого андерсеновского облачка, смотрели на него так, будто и понятия не имели об этом голосе... О, голоса облаков, песни небес, неведомые дали, расположенные в нас и около нас. Мы ваши дети, но только не все, не все, не все, а лишь некоторые из нас, только некоторые...

Здравствуйте, облака...

В такие минуты Андерсен улыбался как блаженный. Мать боялась этой улыбки — тяжесть дедушкиной судьбы никогда не покидала её...

Сумасшедшие — это люди, чьих миров мы не можем понять. А вдруг они живут среди невидимых облаков и куда счастливее всех нас, кто сочувствует им... Как знать, как знать... Неведомы главные истины людям...

   — Если не видеть новых земель и людей, то зачем жить? — любил повторять отец всё чаще и чаще. И глаза его смотрели на стену дома, будто смотрели вдаль. Он и сам весь был из тех земель, которых не видел никогда, и чувствовал: никогда не увидит...

   — Андерсен...

Но это позвали не его, не его... Это позвали сына...

Странный, некрасивый мальчик с блаженным лицом, устремлённым в свои мечты, неведомые никому.

Прости, что я рассказал о твоём облаке, прости, прости. Я больше — не буду... А то — вдруг и моё облачко исчезнет, покинет меня навсегда. Как я тогда буду жить? И — зачем?

Счастливы дети облаков, несчастны дети родителей... Любовь родителей и облаков — вот условие счастливой жизни...

Если бы все, кто видел облака — рассказали о них, может быть, тогда и другие научились бы их распознавать.

Но — молчок.

Сверчок — молчок.

Учебника невидимых облаков никогда не выйдет и даже я не напишу его...

От облака до облака — расстояние в миллионы световых лет. Не пугайтесь. Это не так и много. Это совсем мало. Поверьте. Поверьте. Поверьте, безоблачные люди. Заклинаю — если у вас есть такое облако — не думайте, что это мираж, галлюцинации... Это не последствия нездоровья. Это — последствия любящего сердца...

Если не видеть земли, которые не видел, но о которых мечтаешь, то проживёшь недолго. Это можно было пенять на башмачника Андерсена, отца-мечтателя, неукрепившегося в этом мире профессией, в паруса мечты которого никогда не попадали попутные ветры.

Поэзия, проза — служит матерям, как правило, забывая, что есть на свете и отцы — хранители детей, которые умирают от тоски по детям, от боязни за их будущее — к таким отцам принадлежал отец будущего сказочника.

Всё чаще всматриваясь в лицо сына, отец с радостью замечал те черты, которые ребёнок получил от матери, а не от него...

Он боялся, что мальчик будет походить на него: для обыденной жизни романтизма не требовалось, необходимо было работать изо дня в день без романтизма и с радостью от бедного угла, от одного места. Новые земли — для перелётных птиц, а перелётные люди... их так быстро отстреливают... болезни, зависть, непонимание, нелюбовь... Чем меньше его, отцовских свойств и черт будет у ребёнка, тем счастливее проживётся жизнь... Считать гроши и быть гордым — понятия несовместные... Нищета убивает всех, даже тех, кто делает вид, что ещё жив... — говорил он, мучая лицо сына своим взглядом.

Но и черты матери — черты неудач... думал отец в наиболее честные минуты... Но — счастье лилось из глаз ребёнка, и пусть его жизнь будет мизерной, пусть, лишь бы не прекращался этот поток счастья. Он не сдерживал сына ни в чём, как и мать, всё равно жизнь будет нищей, пусть порадуется хоть сейчас, а если нет — тем более не стоит опекать райскую детскую фантазию...

   — Ты хочешь поиграть на улице? — спросил отец.

   — Нет, я хочу поиграть в моих кукол.

   — А ты не станешь похожим на девочку, столько времени проводя с куклами?

   — Не всё ли равно на кого будешь похож, если нравится играть?

   — Но над тобой будут смеяться мальчишки.

   — У меня есть отец, он защитит меня.

Отец вздыхал.

   — Папа, а ты обещал мне сделать новую куклу! Я уже привык к старым, я их так хорошо знаю, как и наших соседей. Мне хочется новую куклу.

   — Ах ты, девочка моя, — улыбалась мать. — Пусть лучше отец смастерит тебе корабль!

   — Не хочу корабль. Не хочу плавать, я хочу, чтобы у меня был кукольный театр.

   — Ты сам как кукла. Как кукольный театр.

   — Когда я вырасту, я буду писать пьесы как Хольдберг.

Тут отец совершенно искренне рассмеялся, что обидело сына до глубины души.

   — Да-да, я буду писать пьесы.

   — Для этого нужно так долго учиться, — мягко возражал отец.

   — Если для этого понадобится учиться всю жизнь, я всё равно буду писать пьесы.

   — Ну, хорошо, хорошо, подай мне вон тот чурбан, я, пожалуй, смастерю тебе новую куклу.

   — А заказ? — вмешалась мать, — ты забыл, что тебе принесли сапоги для ремонта.

   — Забыл, — признался отец, — совсем задумался и забыл... Прости.

   — На «прости» обед не сваришь! — возражала жена. Мальчик рассмеялся, забыв о новой кукле.

   — Потом я сделаю тебе куклу, — сказал отец, отстраняя принесённый чурбан.

   — Ну, ладно, — согласился мальчик. — Я знаю, что ты меня не обманешь. Зато после того как тебе заплатят, у нас будет вкусный обед.

   — Очень вкусный, — подтвердила мать.

И всё-таки отцу было стыдно, что он не мог тут же одушевить деревянный чурбан своей работой...

   — Вот скоро воскресенье, и мы с тобой пойдём в лес.

   — Только бы дождя не было, только бы не было дождя, — тоскливо говорил маленький любитель кукол... — В прошлый выходной весь день шёл дождь, а я так соскучился по лесу.

   — Ты его больше матери любишь, — ревниво сказала Мария Андерсен, разбирая бельё.

   — Нет! Не больше. Но лес я люблю и не могу без него. В нём столько листьев — и каждый умеет разговаривать, они все такие разные, такие славные. Я люблю играть с листьями и цветами точно так же, как и с куклами. Лес мне как брат. Так что ты, мама, не ревнуй меня к нему, у меня же нет братика.

Отец и мать виновато переглянулись и одновременно опустили глаза. Они давно хотели ещё одного ребёнка, но чем его кормить? Не опилками же, которые остаются от чурбанов, не листьями, не воздухом. Даже одного ребёнка они могли прокормить с трудом, всё время работая...

Если бы маленький Андерсен понимал их. Но тогда он был бы совсем взрослым... Но иногда он смотрел из своего детства так, как будто уже прожил одну жизнь и знал всё, что случится с родителями и с ним самим, но молчал... Когда мать ловила на себе этот взгляд — она пугалась. Отец — недоумевал и старался не смотреть в глаза сыну. Есть, есть порой у маленьких детей такие взгляды, которых необъяснимо боятся взрослые. Они не задумываются над такими взглядами, как правило, о них забывая. Разве будешь вспоминать всю жизнь облако, которое над тобой пролетело, поразило на миг, а потом ластиком стёрлось из памяти навсегда...

На лбу отца снова выступил пот, свидетель болезни. Это означало, что за работой он вновь погрузился в свои воспоминания, которые не решался никому доверить. Взгляд его потускнел, отец словно перевёл его в себя, будто пытался отыскать в душе самую первую ошибку в своей жизни, ту тропку, которая увела его от счастливой жизни с учением и путешествиями, к этой вот бедняцкой обуви, которую он должен починять изо дня в день, когда, в какое сито ушла его настоящая жизнь, и почему он должен теперь жить этой — ненастоящей жизнью, где было так мало радостей и неужели его сына будет вести по жизни такая же нищета, вести, крепко взяв за руку и ни на миг не отпуская от своего высохшего, но крепкого тела... Скажешь об этом вслух ясене? Не скажешь. Сыну — не поймёт. Себе? — тысячу раз говорил... Пытался и Богу говорить, но тот как всегда сжимал узкие губы, и башмачник научился не верить ему.

Он смахнул пот — выступил новый. Капли, казалось, только и ждали свободного места на его лбу, на смену вытертым пришли новые и ничем не отличались от старых.

И Андерсен-старший вдруг понял, что скоро умрёт. Да-да, это не капли пота, а капли смерти, внезапно понял он и похолодел, хотя только что весь горел. Его военные воспоминания каплями проступали на лбу, смерть, не догнавшая его на войне, нашла его за работой, предупредила — пора — и скрылась. Но это «пора» было страшнее самой смерти, потому что после смерти не чувствуешь страха... Где, где та первая ошибка бытия, в результате которой он работает за гроши, а его жена стирает грязное бельё женщин, которые в душе презирают её за это. Уничтожать чужую грязь так часто означает уничтожать самое себя. Он — чувствовал это, а жена — нет, и он переживал эту жизнь вдвойне — и за себя, и за неё... Какая Мария счастливая, что не чувствует себя неудачницей, что уверена, будто Бог помогает ей во всём и ругает его за безверие, как вообще счастливы люди даже в нищете, когда не думают о жизни, а как бы навсегда знают, что она — прекрасная, потому что другой не может быть.

   — Посмотри, сколько нищих, сколько людей живёт ещё хуже нас с тобой, — не раз говаривала Мария. — У нас есть крыша над головой, Бог дал нам здорового ребёнка, который один может стать целым счастьем, чем же ты недоволен, Ганс Христиан! Не гневи Бога, не ропщи на него, не задумывайся о его делах, а благодари за них, что бы Он ни делал — всё правильно. Когда ты пойдёшь со мной в церковь! — и это звучало скорее требованием, чем вопросом.

Наученный опытом, муж не спорил, а только громче стучал молотком, пытаясь отгородиться привычной мелодией от её назойливых слов. Они жужжали над ним как мухи, от которых нельзя было отмахнуться.

   — Ты весь вспотел, выйди на улицу, — вдруг странным голосом, точно впервые поняла значение этого пота, обратилась к нему жена...

— Сейчас, — он отложил молоток и с радостью вышел из дома. Всё понимающий ветер погладил его лоб, упростил мысли. Он стал думать о лесе, о ребёнке и отдыхал на этих привычных мыслях, так в военном походе отдыхают на долгожданном привале.

Ему было стыдно себе признаться в этом, но он был сейчас счастлив в одиночестве, словно перешёл уже грань жизни и смотрел на всё оттуда... Было всё ясно и понятно в этой земной жизни и уже не хотелось ни с чем и ни с кем спорить. Только лес и ребёнок да жена чего-то стоили среди остальных людей, собак и деревьев. Он шёл к реке, где было спокойнее, чем на улице, подошёл к самому берегу и всё шёл и шёл вперёд, пока не почувствовал волну у самого горла и не ощутил самого большого счастья в этой жизни...

Но он оставался на берегу, словно его второе тело отделилось от него и вошло в реку... Или река так настойчиво приглашала к себе. Реченька...

Ганс Христиан Андерсен-старший глубоко осознавал себя неудачником после похода. Жизнь словно закрыла перед ним все двери. Его глодала тоска. Он скрывал это, но чем больше скрываешь тоску, тем глубже она залезает в тебя. Он никогда не станет офицером! Он никогда не спасёт свою семью от нищеты! Он никогда, никогда не станет окончательно счастлив. Он до сих пор не верил ни единой капелькой пота, что деньги, которые семья выручила от богатого крестьянина за то, что Ганс Христиан Андерсен добровольно ушёл за него в армию, растаяли от инфляции как снег, как лужа под солнцем, растаяли как жизнь... Эти деньги обесценились, как и его собственная жизнь, с самого первого момента получения денег — он редко сознавался в этом себе, но сейчас — от кого он должен был таить свои мысли? — от реки? И он беседовал сам с собой, слова уменьшали тоску, но не приносили облегчения его мытарствующей душе. Забыться, забыться, обнять сына, почувствовать, что он, сын — его кусочек, его единственное письмо в будущее. Мы все чего-нибудь стоим в жизни только в том случае, если пишем письма в будущее. В будущее, а не в небеса. Теперь он не просто будет вырезать игрушки для сына, он будет творить их, всего себя он вложит в деревянные существа, он с такой любовью будет создавать их, что они заговорят человеческим языком! То-то будет сыну радость, то-то будет жене удивление. И он не будет больше засыпать в лесу, а каждое мгновение леса будет им наслаждаться, почувствует каждый листик, всякую паутинку, любую птицу осознает как родственницу, сходит в гости к каждой ромашке и позвонит во все васильки. О, он будет, будет жить долго...

И снова ливень пота стёр записи мечты... Все мы рисунки на школьной доске бытия. Да здравствуют педагоги, которые мало стирают!

Кожа неудачника сильно стягивала кожу ребёнка на теле отца; что ж, многие имеют не одну кожу, но чувствуют себя вполне привольно, и никакая новая кожа взамен старой, которая, в отличие от змеиной, никуда не пропадает, не мешает им жить...

Пиршества леса — единственное, что у него оставалось. Жизни чуткие касанья он чувствовал так глубоко, что жить ему становилось всё труднее не день ото дня, а миг от мига... Если бы он был здоров! Но земля тянула к себе и требовала индивидуального разговора, его монологи её уже не устраивали.

Он засыпал от усталости и обиды на жизнь, и его плоть буравили нетерпеливые сны, приходившие в гости без приглашения. Они рассаживались за скрипливым столом его ночных часов и заводили свои шарманки, но ни в одном из них так и не приходила к нему возможность остаться один на один со счастьем.

Странно устроила природа — даже во сне человек не может остаться один на один со своим счастьем, все счастья, которые могли бы проявиться во сне — переряжаются несчастьями, угрюмее которых не сыскать. Но и в дневных тягостных разочарованных часах своих он находил, умудрялся находить подобие радости: так вид засушенного цветка нередко обманывает нас издалека своим цветущим видом, а, между тем, это цветущий вид смерти. Кто сказал, что смерть старуха костлявая с косой? — Нет! Нет! И нет! — она молодая женщина с косой, пышущая здоровьем. И всё-таки — смерть не продолжение жизни — она её начало... И в конце сгорбленных дней своих башмачник Ганс Христиан Андерсен научился понимать это, но больше всего в мире боялся поделиться этим знанием с женой или сыном и даже готов был молить Бога, чтобы его сын — маленький Ганс Христиан Андерсен никогда не сделал по наследству этого отягощающего любое мановение радости открытие... Когда отец сидел на солнышке, понимая, что умрёт, и как бы стремясь унести под землю как можно больше солнечного тепла, он ласкал сына в своих мыслях, даже когда его не было рядом, он хотел, чтобы остатки его жизни перетекли в сына, а он побыстрее избавился и от кожи ребёнка, и от кожи взрослого. Только красота окружающего мира и была его последней отрадой из того, что он видел и замечал вокруг. Жизни людей по какому-то невероятному закону так далеки друг от друга, так несправедливо несхожи, даже у самых близких людей, что опыт предыдущих поколений всегда растрачивается впустую, растранжиривается раз и навсегда, и копилка человечества скудеет с каждым вновь умершим человеком, но так мало людей осознают это, даже среди поэтов; вместо того, чтобы обогащаться каждой прожитой жизнью в человечестве, люди уходят почти без следа, и поэтому каждый умерший лежит не в земле, а на совести человечества; и кто кому нужен на этой земле и почему мы не умираем, когда умирают наши родители? Гнездо эгоизма, свиваемое самим фактом рождения, выпускает хищных птиц, которые сбивают птенцов сострадания, и мы живём под смертельной, безжалостной, свинцовой защитой этих птиц, вездесущих как молнии и всесильных как воздух. Что они нам? Но мы все — гнезда смерти наших родителей — гнезда смерти самых лучших людей. Но, может быть, неведомая сила знает, что бессмертие на земле ещё страшнее смерти и нет ничего гуманнее того, что мы называем гибелью человека... Вот поэтому-то Бог и устроил так, что даже во сне мы не можем напитаться нашими мечтами и всеми теми желаниями, в которых не сознаемся и сами себе, и как знать, как знать, может быть, потусторонняя жизнь, рай — есть не что иное, как повторение счастливых минут этой жизни — если же так, то как недолог наш рай, где с самыми чистыми сокровенными мечтами нашими мы, в лучшем случае, пробудем только несколько часов, а самые счастливые — дни.

Очень хорошо, плодотворно думал он во время болезни, она как бы обнажала его мысли, так сосна обнажает корни в поисках новых соков, когда старые, привычные, испиты, и нечем кормить иголки, и нет возможности гнать соки по стволу к отягощённым кривизной ветвям... Кто мы — корни или стволы? Ветви или соки?

Когда он вдруг нарушал обет молчания, который наложила болезнь в его минуты здорового сознания, он иногда пытался сломать запруду слов и высказать накопившееся в душе, но он прекрасно понимал, как далеки его попытки высказать накопленные неподкупные сконцентрированные мысли радикулитными словами.

— Чему ты учишь ребёнка? — вставала любящая мать и жена на защиту привычных правил, подкреплённых церковными догмами и зрелыми силами её здоровой как у соседей души. — Господь делает всегда всё правильно, и ребёнку не нужны твои непонятные мысли. Лучше бы молчал, берег здоровье. Она искренне любила мужа, она была счастлива сыном сверх всякой меры, но боялась любого непривычного движения души и слова. Всякий религиозный человек уважает догмы и старые истины, он справедливо борется за своё право жить за крепостной стеной этих догм, это происходит по инерции предыдущих поколений, поэтому всякое новое движение мысли в утробе века зачастую приканчивается самыми замечательными людьми, готовыми отдать жизни за свои догмы. Как правило, люди — это дети догм и пасынки истин, потому что всякая истина, становясь догмой, переходит в свою противоположность; свежесть, перерождаемость становится затхлостью, а мир превращается в антимир...

Лирические отступления — это поиск истины благородными средствами, отсутствие их — поиск истины скальпелем и пинцетом, не подозревающими о наличии души в человеческом теле.

— Я стараюсь сказать ему главное! — терялся муж и оттого раздражался и сам стыдился своего раздражения.

Он переубеждал жену, а хотел переубедить мир. Если бы он умел говорить правильно, как писатели, как его любимые Шекспир и Хольдберг, славные сочинители трагедий и комедий. Слова уже не высекались кресалом жизни о его душу.

Он бессильно замолкал перед логикой жены, перед её неповоротливыми, но здоровыми, правильными словами, высокорослыми — вскормленными церковью, её вездесущей логикой, её всепроникающей карающей дланью.

Все мы немного боги, но не у каждого есть последователи. Истина не то, что мы знаем, а то, что мы — чувствуем.

Больше всего он боялся увидеть при жизни, как сын упадёт в бездонный колодец нищеты. Он не считал, что бедность это порог в познании мира, он считал её пороком. С ним трудно не согласиться...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.