ДРАМА ЛЮБВИ И ЖИЗНИ

ДРАМА ЛЮБВИ И ЖИЗНИ

И вот сестры снова стоят у окна Но это другое окно. За ним — мостовая петербургской улицы, по которой, громыхая, тянутся телеги, груженные то ящиками, то бочками, то тугими мешками Это Гончарная улица, возле железнодорожных товарных складов. Обратные подводы мчатся порожняком, подпрыгивая и грохоча на булыжной мостовой.

Марьино давно продано. Мать не только согласилась на развод — она приняла вину на себя и оплатила все расходы по делу.

Отец женился на княжне, и ребенок их, Федор Федорович Комиссаржевский, получил законного отца. Вернувшись из-за границы после брачного путешествия, Федор Петрович не возобновил контракта с театром и поселился в Москве.

Надю удалось поместить на казенный счет в женский институт при содействии сводного брата Федора Петровича — дяди Паши, врача Свято-Троицкой общины. Вера перешла из Виленского института в Рождественскую гимназию.

Сестры одинаково не интересовались классными занятиями. Надя воевала с педагогами в институте, Вера — в гимназии. Они обе не выносили расписаний, застывших правил, определенности, порядка ни в школе, ни дома.

Простая размеренность в укладе жизни была им в тягость. За обед садились, как наказанные. Зато ночью Вера вставала с постели и начинала искать в шкафу или в буфете кусок хлеба, уверяя, что вкуснее ничего на свете нет.

Чтобы развеять грустное настроение домашних, Вера прибегала к сценическим импровизациям. Она ставила два крёсла рядом и, пересаживаясь с одного на другое, вела живой разговор между Петром Ивановичем и Марией Семеновной — всегдашними и любимыми персонажами ее театра.

Восхищенная игрою сестры, Надя принималась уговаривать Веру:

— Ты бы, Вера, пошла в Александринку, прямо к директору и показала бы ему хоть твою старую деву. Ты так замечательно изображаешь, как она кокетничает, как воображает, что в нее все влюблены… Ты только покажи директору все это, он сразу возьмет тебя в труппу. А там уже все — и слава и деньги…

Вера слушала как зачарованная, но потом со вздохом прерывала соблазнительницу:

— А интриги? Ты забыла об этом? Забыла, как папа ненавидел дирекцию за постоянное интриганство? Горбунов разве не говорил, что и сами артисты готовы заклевать всякого, кто не сумеет себя отстоять….

Надя должна согласиться с доводами сестры и, в свою очередь, вздыхая, думает вслух:

— Господи, но как же нам помочь мамочке? Может быть, нам поступить куда-нибудь на работу?

На табачную фабрику, например? Берут там подростков, как ты думаешь? Тебя возьмут, а меня?

— Не знаю, может быть, берут, а может быть, и не берут. А может быть, бог нам поможет, встретится какой-нибудь миллионер, влюбится в меня, сделает предложение, а я скажу ему: «Да, я согласна, но только если вы обеспечите на всю жизнь сестру и мамочку…»

— А если он старый, лысый, безобразный, как в песенке Мусоргского?

На такого рода возражениях мечтательный разговор обрывался. Мысль о сцене была гораздо ближе Наде. Через того же дядю Пашу, домашнего врача крупных фабрикантов Рукавишниковых, ее пригласили на каникулы в их имение под Петербургом на станции Сиверской, где они устроили народный театр. Надя сыграла там несколько ролей. Зимой ее отпросил у матери старый знакомый для участия в клубном спектакле. Надя решила, что станет актрисой, и теперь уже Вере приходилось отговаривать сестру от этого решения.

Мысль о замужестве, как выходе из тяжелого положения семьи, казалась Вере более практичной. Она даже приняла одно предложение и вышла из гимназии, сделавшись невестой.

Однако против столь раннего брака резко и решительно восстал Федор Петрович, и ему удалось расстроить свадьбу. Вера примирилась, не жалея о потерянном женихе. Вразумительные доводы отца против поспешности в решениях, связывающих людей на всю жизнь, она запомнила. Но предотвратить новые встречи, естественно вспыхнувшую первую, настоящую, глубокую и восторженную любовь они не могли.

В те годы в Петербурге и в светских и в артистических кругах одинаково радушно принимали красивого молодого художника, интересного пейзажиста. То был граф Владимир Леонидович Муравьев, сын герольдмейстера Муравьева и внук Муравьева-вешателя, прославившегося жесточайшим разгромом польского восстания и получившего за то свой графский титул.

При первой же встрече с Верой Федоровной избалованный средой и воспитанием светский красавец влюбился в дочь знаменитого тенора, а вскоре вызвал ответное искреннее, наивно-романтическое и пылкое чувство. Сближение началось в мастерской художника. Он рисовал один за другим портреты прелестной девушки, обожая и ревнуя, то дерзкий, то нежный, сжигаемый и связанный страстью.

Очарованная художником Вера не замечала его легкомыслия и сама готова была на самые невероятные и наивные поступки.

— Нам надо проверить наши чувства, — сказала она однажды Муравьеву.

— Как? — выходя из-за мольберта, спросил он.

— Не будем встречаться два месяца! — объявила Вера Федоровна. — Тогда все станет ясно.

— Хорошо!

Влюбленные приняли решение без спора, но если светский красавец мог забыться в лесу, гоняясь за зайцем или лисою, то Вера Федоровна считала дни добровольной разлуки. Жених, явившийся в Петербург за день до назначенного срока испытания, еще не успел отойти от пьяного лесного угара, как Вера Федоровна рано утром прибежала к нему.

Вопрос о свадьбе был решен тогда же, и Вера Федоровна стала женою графа.

Любовь к Муравьеву была первой любовью Веры Федоровны. То была весна ее жизни, когда весь мир представляется прекрасным, когда все думы — о нем, все чувства — для него, когда хочется быть красивой, умной, доброй, когда немыслимы один день, одна минута, прожитые без душевного единения с тем, кого любишь.

Муж, дом, любовь всецело заполнили ум и сердце молодой женщины. Она была счастлива безотчетно и безгранично.

Анна Платоновна встретила однажды свою воспитанницу в Гостином дворе.

«Она кинулась ко мне, — вспоминает Репина, — веселая, счастливая, и рассказала, что она вышла замуж, что муж ее — художник, многообещающий талант, что они не богаты, но счастливы. Подробностей, толкового, практического рассказа об обстановке их семейной жизни не было. Было только светлое ликование молодости, беззаботное, самонадеянное».

Светлое ликование продолжалось недолго. Чуть не в первых же дней совместной жизни начались жестокие размолвки и ссоры. Следом за ними вспыхивало страстное сближение, и за ним вновь резкости непонимания, слезы обиды, тоска. И вновь надежды. И с ними страстное ожидание мужа, пропадавшего целый день в мастерской после таких ссор.

Переставляя лампу с места на место, то прибавляя, то убавляя в ней свет, Вера Федоровна погружала гостиную в мягкий голубоватый полумрак. Пытаясь занять чем-нибудь мятущееся воображение, она брала книги, раскрывала то одну, то другую, не дочитав и страницы. Раскрытые книги лежали в беспорядке вокруг нее на диване, на кресле, на столе. Старинные гравюры с трагическими ликами мадонн украшали стены, и в голубом полусвете Вера Федоровна подолгу вглядывалась в их лица, пока они не оживали в ее воображении.

Со столов не сходили гвоздики и розы зимою и летом. Они шли из Ниццы в маленькие петербургские подвальчики. Графу Муравьеву их доставляли, как вино, табак, книги, по раз сделанному заказу. Долги графа росли, но он не желал отказаться ни от одной из своих привычек,

Склонясь над цветами, Вера Федоровна думала свою думу.

Вот он придет, усталый от вдохновенной работы, от мучительного недовольства собой. В теплых ладонях его рук еще сохраняется запах краски, льняного масла; на твердых манжетах — карандашный набросок, недописанные слова стиха. Он садится на широкий диван, не говоря ни слова. Но она понимает все и говорит о том, что истинный талант никогда не удовлетворяется сделанным, что успех никого не делает лучше. Завтра она, его жена и друг, посмотрит, что он сделал, и вместе они рассудят, что переписать, что оставить.

Она улыбается, заслышав звонок, и, взглянув в зеркало, наскоро закалывает волосы, разметавшиеся по узким, как у девочки, плечам.

Но на лице мужа нет и тени усталости. Он свеж, бодр и рад улыбке жены. Он принес с собой запах вина, ресторана и табака.

— Ты работал сегодня? Ты был в мастерской?

— Да, но, знаешь ли, зашел Константин Яковлевич Крыжицкий, поехали посмотреть его картину, потом на острова, нельзя же, он получил золотую медаль… Ну и вот так весь день!

Улыбка сходит с лица Веры Федоровны. Муж бросается целовать ее, надеясь бурным взрывом страсти предотвратить столкновение, и выходит победителем в недолгой и неравной борьбе. Но чаще маленькая, миниатюрная женщина, сжавшись недоступно в углу дивана, глядя в упор на мужа, говорит:

— Для тебя искусство только развлечение… Ты готов променять мастерскую на ресторан, на охоту, на карты в любой момент… Если ту не в состоянии отдать жизнь искусству — ты не художник…

— Что ты понимаешь в искусстве? — грубо обрывает он жену. — Наводи красоту в гостиной, занимайся своими туалетами, но не читай изречений из прописей…

Иногда он возвращался из мастерской и с пятнами краски на полах пиджака и усталый. Но он никогда ни в чем не сомневался; поужинав, он просто ложился спать. Слушая сквозь сон Веру Федоровну, он соглашался, что летом на даче они будут вместе ходить на этюды, советоваться обо всем, жить иначе. Менялась петербургская квартира на пригородную дачу, дача на усадьбу в отцовском имении, усадьба на петербургскую квартиру, но все оставалось по-прежнему.

В отчаянии Вера Федоровна вызывала Надю, требуя совета, поддержки, и уже не могла жить, не имея возле себя сестры.

«Забившись на чердачок пригородной дачи, принуждая себя не слышать тяжелых столкновений между женой и мужем, я, бывало, обмирала от страха, — рассказывала впоследствии Надежда Федоровна. — Мне чудилось, что вот-вот наступит мгновение… и одному из двоих — или ему, или Вере — не станет места на земле. Только бы не упустить нужного мгновения, не дать случиться непоправимому…»

Такая жизнь не могла длиться слишком долго. Менее чем через два года непоправимое совершилось. Случилось по злой воле судьбы так, что Надежда Федоровна не только не помешала, но и явилась главной виновницей драмы.

Разрушилась не только семья Веры Федоровны, не только был потерян любимый человек. Была осквернена вера в искренность человеческих отношений, вера в дружбу, в любовь, в самое жизнь.

Вспоминая об этом непереносимом душевном горе, даже спустя многие годы Вера Федоровна не могла унять дрожи в голосе, она задыхалась от боли:

— После того он пришел ко мне снова, и клялся, и уверял, что меня любит, но я узнала, что связь продолжалась… Он же лгал, все время гадко лгал. Тогда случилось со мной что-то ужасное. Я сошла с ума и была в сумасшедшем доме целый месяц.

Да, то было острое помешательство. Мгновениями сознание возвращалось, но вместе с ним возвращалась и боль, и тоска, и отчаяние.

— Не хочу, не хочу жить! — шептали ее искусанные в беспамятстве губы.

Когда наступило просветление, больная впала в опасное состояние равнодушия и безразличия. Часами лежала она с раскрытыми, устремленными в одну точку глазами, и только блеск этих глаз выдавал в них жизнь.

— Сыграть Шопена? — спрашивала Веру Мария Николаевна.

— Все равно, как хочешь, — отвечала она.

Иногда Оля садилась в кресло возле сестры, раскрывала томик со стихами любимого Верою Пушкина. Но, едва прослушав стихотворение, Вера просила сестру:

— Не надо!

Решено было перевезти Веру Федоровну в Липецк. В то время старинный русский курорт получил большую известность благодаря открывшимся новым источникам минеральной воды.

Сопровождала Веру Федоровну ее младшая сестра. Ольгу отделяла от старших сестер стена возраста. Вера Федоровна только в Липецке настоящим образом познакомилась и подружилась с нею Оля уступала сестрам в миловидности, но была так же талантлива. Она охотно училась в гимназии, а потом работала в парижской мастерской известного скульптора Аронсона.

Сестры поселились на тихой зеленой улице. Комнатка была невелика, но зато ее окна смотрели в сад. Весной он был полон запахов цветущих деревьев, а ранней осенью золотился спелыми плодами Выглянув из окна, можно было поймать ветку и рвать яблоки. В окна часто заглядывало солнце. Прорезая лучами кружевную вязь листьев, оно веселыми зайчиками бегало по стенам и потолку.

Оля любила порядок во всем, она стала не только другом сестры, но и сиделкой. Никакие просьбы Веры не могли заставить Ольгу отказаться от распорядка дня, намеченного профессором Мушкетовым.

— Верочка, — и строго и нежно говорила Оля, — человек должен надеяться всегда только на свои силы А у тебя сейчас совсем их нет. Как дальше-то будешь жить? А жить надо, грех убивать самое себя. Ну давай вместе пить мушкетовскую воду.

И Оля первая залпом выпивала стакан воды, первая садилась за стол и с аппетитом принималась за обед.

Вере Федоровне постепенно становилось лучше. Она стала заметно спокойнее. Горькие думы о случившемся не покидали ее, но боль души, казалось, ушла куда-то вглубь, усилием воли уже можно было заставить себя думать и о другом. И только по ночам, когда в спящем городе становилось тихо-тихо, вдруг набежавший ветер, запутавшийся в ветках деревьев, вызывал острые воспоминания: Петербург, дача, вот такой же шум за террасой, ночь и томительное, полное неизвестности ожидание мужа…

«Все ложь! ложь! ложь!» — кричало сердце.

— Оля, Оля! — в страхе будила она сестру. — Давай почитаем что-нибудь, — лихорадочно просила она.

Оля понимала все. Ее заботы помогли сестре встать на ноги.

Вера Федоровна переживала свою драму с не меньшим благородством, чем ее мать. Первой заботой те по возвращении в Петербург стала сестра и ожидавшийся ребенок. Чтобы получить развод и дать возможность бывшему мужу жениться на сестре, Вера Федоровна, как раньше мать, взяла вину на себя.

Последнее ее свидание с Муравьевым было тяжелым. Она рассказывала об этой встрече своему другу и биографу Н. В. Туркину: «Я едва не сделалась самоубийцей, — говорила она — Я застала его в мастерской. Я нарочно прошла туда, чтобы ни с кем не встречаться, и там произошло наше объяснение. Когда я ему сказала свое решение, он упал на колени и, целуя мои ноги, говорил: «Никогда, никогда этого не будет, разве могу я, узнав тебя, любить кого-нибудь другого’» Его мольбы стали переходить в бурную вспышку. Был момент, когда я стала колебаться, но мысль, что он должен принадлежать той, которая будет матерью его ребенка, отрезвила меня. Я решила защищаться. Я попросила его принести мне стакан воды, а сама смотрела на охотничий нож, который лежал на столике у меня под рукой. Еще мгновение — и я вонзила бы нож в себя, но он послушался меня и пошел за водой. Я воспользовалась этой минутой и убежала».

Но и Надежде Федоровне этот брак не принес счастья.

«…Все те сцены, которые я вынуждала себя терпеть ради моей дочери, были не только отвратительны, но и беспричинны: в меня целились из револьвера, меня жгли нагретыми щипцами для волос или, приставляя кинжал к груди, грозили зарезать».

Прошли не дни, не месяцы, а годы, прежде чем беспомощность, усталость, равнодушие отчаяния сменились у Веры Федоровны желанием найти свое место в жизни. Не было больше грез о чистой, всепобеждающей любви. Но зато родилась жажда борьбы за женскую честь и любовь, за право на чувство и мысль.

Доктора требовали, чтобы друзья нашли Вере Федоровне дело, которое могло бы захватить ее. Конечно, все вспоминали ее артистическое детство. Но вечные сомнения в своих силах мешали ей принять решение.

Мать посоветовала поговорить с известнейшим артистом Александринского театра и педагогом Владимиром Николаевичем Давыдовым.

Прослушав Веру Федоровну, он согласился давать ей уроки за половинную плату, как дочери артиста.

Вера Федоровна возвратилась домой с той ее улыбкой, которой мать не видела уже давно на лице дочери.

Но даже и половинная плата за уроки была не по средствам семье. У Марии Николаевны сердце сжалось, денег не было, и негде было их взять. Сказать об этом дочери она не решилась. К счастью, нашлись знакомые, предложившие нужную сумму в долг.

Свои уроки Давыдов начинал с рассказов о театре, о великих актерах, причем иногда изображал того или другого из виденных им самим, с кем ему довелось играть на сцене. Только после этого, захватив- внимание ученика, он переходил к вопросам сценического поведения актера, постановке голоса, учил понимать характер, читать стихи и прозу. Все было очень убедительно, просто и понятно. Но когда ученику самому приходилось отвечать заданный отрывок или показывать заданную сцену, все оказывалось не так просто и легко.

Давыдов слушал скучая, потом вдруг вскакивал со стула, отодвигал неловкого ученика в сторону, становился на его место и с убийственной карикатурностью изображал неудачную игру. А затем тут же показывал, как надо читать и играть эту сцену.

— Актер должен уметь делать все: играть на сцене, петь, плясать и даже показывать фокусы! — говорил он в заключение урока.

Однако опытный педагог скоро почувствовал, что новой его ученице были нужны иные приемы сценического воспитания. Он постоянно сталкивался с ее манерой по-своему, не так, как было принято, создавать образы, своими средствами раскрывать замысел драматурга, постоянно находя в драматургическом материале и подчеркивая привлекательные качества героини, с желанием по-своему жить в чужих словах и поступках. Самобытность ученицы, заложенная в самой природе ее дарования, была очевидна. Владимир Николаевич видел бесполезность дальнейших частных уроков и предложил Вере Федоровне поступить в театральное училище.

Вера Федоровна не представляла себе, что театральное училище могло чем-нибудь отличаться от всех тех гимназий, пансионов, казенных и частных, в которых она училась. Необходимость подчиняться там всяческим правилам и расписаниям заставили ее отклонить предложение.

Между тем из Москвы от Федора Петровича все чаще и чаще приходили письма. Он умолял Марию Николаевну отпустить к нему Веру с Ольгой, без которых не переставал скучать и грустить.