Война

Война

Ленинград превратился в прифронтовой город. Баррикады, траншеи, перекрашенные под цвет зелени дома, зенитные пушки в парках… Черный дым от горящих продовольственных складов, аэростаты, патрули…

Родители решили не уезжать из города, и некоторое время продолжаются заходы с отцом в любимый букинистический магазин. Но все ближе подкрадываются голод и смерть…

«Все страшные дни Ленинградской блокады неотступно и пугающе ясно, словно это было вчера, стоят непреходящим кошмаром в моей памяти… – напишет потом Глазунов, воссоздавая картины смерти своих близких. – Каждый умирал страшно и мучительно. Отец – с протяжными нестерпимо громкими криками, от которых леденела кровь и поднимались дыбом волосы… Пламя коптилки, дрожавшей в маминой руке, жуткими крыльями теней заметалось по стенам, потолку и отразилось желтым тусклым блеском в закатившихся белках отца, который продолжал кричать на той же высокой ноте… Через пятнадцать минут отец замолк и, не приходя в себя, умер…

– Бабушка! Бабушка! Ты спишь? – говорил я, боясь своего голоса в гулкой темноте холодного склепа нашей квартиры. Закрывая рукой пламя коптилки от сквозняка отрытой двери, я старался разглядеть бабушку… Холодея от ужаса, больше всего боясь тишины, я с усилием подошел к постели и положил руку на ее лоб. Он был холоден, как гранит на морозе. Я не понимаю, как очутился рядом с матерью, лежащей в старом зимнем пальто под одеялом. Стуча зубами прошептал:

– Она умерла!

– Ей теперь легче, чем нам, мой маленький, – сказала тихим шепотом мать. – От смерти не уйти. Мы все умрем – не бойся!

…Отец и все мои родные, жившие с нами в одной квартире, умерли на моих глазах в январе – феврале 1942 года. Мама не встает с постели уже много дней. У нас четыре комнаты, и в каждой лежит мертвый человек. Хоронить некому и невозможно. Мороз почти как на улице, комната – огромный холодильник. Потому нет трупного запаха…»

Жуткая атмосфера блокадного времени будет отражена художником в его знаменитой серии графических работ «Блокада».

22 марта 1942 года, когда в квартиру пришли люди, чтобы живых эвакуировать на Большую землю, в ней оставались лишь Илья и его мама. Машина, которая привезла медикаменты для военного госпиталя, по просьбе Михаила Федоровича должна была, возвращаясь на фронт, вывезти их из города. Но Ольга Константиновна не могла уже передвигаться. Она попросила сына принести из шкафа коробочку с маленькой позолоченной иконой Божией Матери и сказала: «На, возьми на счастье. Я всегда с тобой. Мы скоро увидимся».

По заснеженным улицам незнакомый человек отвел Илью в дом дяди Миши, его посадили в открытый грузовик. Вместе с бабушкой – матерью отца и Михаила Федоровича, их сестрой Антониной и санитаром с дочерью предстояло проделать опаснейший путь по «Дороге жизни» из блокадного Ленинграда.

Встреченные Михаилом Федоровичем, Илья с родственниками, после месячного лечения в госпитале, были отправлены в новгородскую деревню Гребло. Там до войны дядя снимал дом под дачу, в котором Илья проведет два года.

Вскоре в Гребло пришли несколько коротких писем от матери, датированные последними числами марта 1942 года. Угасающая Ольга Константиновна каким-то чудом нашла силы, чтобы выразить в них любовь и заботу о дорогом единственном сыне. Несмотря на успокоительные заверения мамы и наступление весны, его душа была переполнена недобрыми предчувствиями.

Когда пришло письмо от тети Аси, адресованное не ему, глухо застучало сердце и показалось, что он оглох… И не ошибся в своей догадке: тетя Ася сообщала о смерти своей сестры – его матери.

«Не помню, как очутился один в лодке на спокойно плещущих волнах. Надо мной простиралось бесконечное небо, такое же, как и в моем детстве. Что будет впереди, кому нужен я теперь, медленно плывущий навстречу волн? Знакомое по блокаде чувство неощутимого перехода из жизни в смерть соблазняет и умиротворяет своей легкостью… Как первобытна и нема могучая природа! Это были минуты, когда душа, как мне казалось, со всей полнотой ощутила загадку и непрерывность человеческого бытия. Ожили и заговорили волны, зашептал тростник, склонились вечерние облака, нежно утешая затерянного в мире человека, а птицы вносили в этот безгласный разговор глубокую жизненную конкретность происходящего мига. Их крики так похожи на человеческую речь! Словно ожила на мгновение природа и обняла своими ветрами и скомканную душу, стараясь расправить ее как опущенный парус…»

Врачующая сила природы не раз спасала впечатлительную душу художника. А он, как мало кто иной, наделен необыкновенным проникновением в тайны природы, с ее вечным процессом умирания и воскресения. Я был поражен, когда однажды прочел такие строки в его книге «Дорога к тебе»:

«Какая хрупкая, нежная прелесть в северной русской природе! Какой тихий, невыразимой музыки полны всплески лесных озер, шуршание камыша, молчание белых камней. Чахлые нивы, шумящие на ветру березы и осины… Приложи ухо к земле, и она взволнованно расскажет о былинных вековых тайнах, сокрытых в ней, поведает о поколениях людей, спящих в земле под весенней буйной травой, под белоствольными березами, горящими на ветру зеленым огнем. Как поют птицы в северных новгородских лесах! Как бесконечен зеленый бор с темными, заколдованными озерами. Кажется, здесь и сидела бедная Аленушка, всеми забытая, со своими думами, грустными и тихими. Как набат, шумят далекие вершины столетних сосен, на зелени мягкого моха мерцают ягоды.

В бору всегда тихо и торжественно. Тихо было и тогда, когда я после мучительных месяцев, казавшихся мне долгими годами, вступил, как в храм, в синь весеннего бора…»

Нельзя без волнения читать переписку Ильи Сергеевича военного времени с родственниками. Вот лишь несколько строк из нее.

Письма никакой редактуре не подвергались. Говорится это к тому, чтобы не было сомнений в их подлинности. Действительно, трудно представить, чтобы одиннадцатилетний ребенок, оказавшись в водовороте душевных потрясений, мог писать столь емко и образно, с такой пронзительной интонацией.

Из письма к матери от 4.05.1942 года:

«Родная, ой, тяжко мне. Украдкой набегают обильные слезы – какую я сделал непростительную ошибку, что уехал! Я отдал бы 60 лет жизни, чтобы вернуться к тебе. Ты будешь уверять, что хорошо, что я уехал, что нас бомбят и голодно, а мне наплевать, лишь бы быть с тобой… Бесценная моя Лякушка (Лякой он называл мать. – В. Н.), пиши мне, ты последняя моя надежда, ты последняя моя радость. В душе все время реву в 100 рек. Эти реки можно остановить только тогда, когда я увижу твое дорогое личико. Ляка, родная Ляка! Зачем я уехал??!!!»

Из писем к тете Агнессе Константиновне от 6.05.1942 года:

«Теперь я остался без Ляки! Я – круглый сирота! Что мне делать? Я одинок, несчастен… Вчера под вечер пришло письмо от тебя; сперва говорили, что маме очень плохо, но после моих приставаний сказали, что дорогой нет!

Я весь вечер проревел, а утром проснулся и опять стал реветь… Атя! Атя! Для чего мне жить, я потерял всех, кого так сильно и безумно любил (за исключением тебя, дяди Коли, Аллы и Нины)… Счастливое хорошее детство закатилось безвозвратно. Сейчас все еще не верится, что я без дорогой, бриллиантовой, золотой Ляки… Получил от нее три письма 25, 26, 30 марта. Тоня (сестра отца – Сергея Федоровича. – В. Н.) спросила: «У кого ты будешь жить?» Я говорю: «У Аси». «А она примет тебя?» Я и ляпнул: «Да»… Жизнь как тяжелое бремя. Так хочу умереть… Атя, Атя, как я одинок, хотя все ко мне ласковы, особенно Тоня…

…Дорогой дядя Коля!.. (муж Агнессы Константиновны. – В. Н.) я одинокий, жить надоело. Хочется домой в свою семью, не хочу верить, что Ляки нет больше. Боже, Боже! Умоляю Бога, чтобы дал мне умереть от воды или от пули…»

3.06.1942 год.

«…Как твое здоровье? Не хочется жить, хочу умереть. Чувствую все время, что всем в тягость, а что самое ужасное – сердце съела тоска по родному и ласковому дому. Если увижу тебя, то буду счастливее всех на всей земле. Проклинаю тот час, когда уехал от вас, моих родных и добрых, где я чувствую, что меня любят. В сердце запели райские птицы, когда прочитал в твоем письме к Тоне: «Я его люблю как сына». И в письме ко мне: «Ты мне всегда нужен». Этим словам, чувствую, не суждено сбыться. Мне никогда не увидеть вас, бомба убьет тебя… Зачем жить? Если с тобой что-нибудь случится, то мне жизнь среди тех, кто меня не любит, не жизнь; это, иначе говоря – тюрьма. Что лучше – тюрьма на всю жизнь или смерть? Я выбираю смерть…»

15.01.1943 год.

«…Сейчас особенно хочется ласки. Тоня уехала. Какое-то тревожное настроение, сердце сжимается… Я так люблю тебя, дорогая, а ты любишь? Далекое прошлое… Гоню от себя злое видение Лякика и всех (умерших) за последнее время: руки – плети, жилы на висках, огромные носы… да что – ты сама видела. Джабик (Елизавета Дмитриевна – бабушка Ильи Сергеевича. – В. Н.) лежала тихо, как спала, и мне не было страшно этого личика, обложенного веточками, этих ручек, на которых в детстве я строил из морщин заборчики.

Это лицо, эта вся ее фигура была так спокойна, ясна, у сложенных рук отливал потемнелой позолотой лик Божьей Матери. Мы с Лякой сидели на стуле (вернее, она села, а я стоял). «Не бойся, Илюшенька, ведь это наш дорогой Джабик», – сказала дорогая Ляка. Она открыла Евангелие и стала читать наугад. Выпало ее любимое место из Завета. Вдруг приоткрылась дверь, пламя свечи заколебалось, мы вздрогнули. Ляка закрыла дверь. А вода в бутылочке замерзла…»

Благодатное воздействие природы, постоянная духовная и материальная поддержка со стороны дяди Миши, тети Аси и дяди Коли, забота других родственников постепенно вывели ребенка из беспросветного состояния.

В Гребло Илья не сторонился крестьянских дел: был подпаском, молотил лен. По трудодням получил первую в жизни зарплату в виде натурального продукта – муки, насыпанной в две наволочки с пометкой «И. Г.», вышитой рукой матери. Вместе со всеми он разделял горе при получении «похоронки», провожал на фронт очередных призывников, на которых вскоре тоже приходили похоронки. Играл с деревенскими ребятами, ходил с ними по грибы и ягоды. Учился в школе, в которую надо было добираться за несколько километров еще до рассвета.

У Ильи Сергеевича завидная память не только на своих первых учителей, но и на всех, кто когда-то относился к нему с добром. Помнит он и директора сельской школы – похожего на большую птицу, горбатенького, с очень умным лицом и темными грустными глазами, говорившего обстоятельно и веско. Ученики считали, что он знает все, и потому его уважали и боялись. Директор был эвакуированным и по его нередко задумчивой отрешенности думалось, что этот человек с весьма драматичной судьбой.

По письмам не по годам взрослевшего Ильи можно судить о развитии и формировании его личности. Он снова начинает заниматься рисованием и даже письма иллюстрирует своими рисунками.

Вот что он пишет тете Асе 12.10.1942 г.:

«Я нарисовал композицию «1812 год («Отступление»). На первом плане костер; сидят французы, на заднем – кибитка… На облучке – Наполеон, вокруг солдаты… Тоня говорит, что хорошо. Потом «Дубровский». Первый план: аллея, деревья и идет Маша; на заднем – беседка, а в ней Дубровский. Начал также «Дубровский. Поджог дома». Я так вспоминаю освещенную квартиру и Джабика, Ляку, Бяху (домашнее прозвище отца. – В. Н.). И все вы – издали мерцающее сияние. Неужели все потеряно? На каждой обратной стороне рисунка пишу: «Посвящаю Ляке». Она так любила смотреть мои рисунки. Я представляю себе, что ночью они все у меня летают по комнате. Ляка заботливо укрывает меня, целует…»

Несколько лет назад я услышал от Ильи Сергеевича такую короткую историю. Сергей Бондарчук, снявший всем известный сериал «Война и мир», спросил художника, как бы он в едином образе представил себе крушение Наполеона. Ответ на вопрос, предполагающий долгие раздумья, был как всегда моментален: «В жуткую непогоду, в сопровождении солдат по непролазной дорожной хляби волокут поверженную статую Наполеона…» Бондарчук отшатнулся: «Потрясающе!..»

15.10. 1942 г.

«…Только что нарисовал композицию: кладбище на первом плане, старушка с мальчиком. Тоня и тетя Ксения говорят, что хорошо. Сделал наброски, как хозяйка Марфа Ивановна прядет шерсть…»

29.10. 1942 г.

«…Я теперь много рисую».

15.01.1943 г.

«…Делаю наброски из окна (людей, лошадей и т. д.)».

К этому же времени относится и первое упоминание о театральном опыте.

9.03.1943 г.

«Дорогая Адюшка!

Помнишь, ты прислала в «Костре» пьесу?

Ее поставил наш класс 8 Марта. Все очень довольны, я всех гримировал, то есть делал погоны, усы красил. А до этого была пьеса «больших» (все девушки), из колхозной жизни – неинтересно…»

В Гребло у Ильи не иссякает интерес к литературе. Откуда только она бралась в сельской глуши? Тетя Ася постоянно присылала своему племяннику книги, открытки, журналы, другие издания, которые не только связывали его с прежним миром счастливого детства, но и, обогащая внутренний мир, способствовали дальнейшему духовному росту. Привозил книги и дядя Миша; некоторые Илья добывал сам. Своими впечатлениями о прочитанном он нередко делился с тетей Асей.

Вот лишь названия некоторых книг, упомянутых в письмах.

«Прочитал стихотворение Пушкина «Романс». Оно частично относится ко мне…»

«Прочитал книгу «Тайна двух океанов…»

«Дядя Миша купил мне кучу чудных книг, как то: Тарле – «Наполеон», «Севастопольская страда», «Приключения доисторического мальчика».

«Прочитал Доде «Тартарен из Тараскона».

«Получил «Историю Древнего мира» – учебник для 5-х классов и «Мифы Древней Греции».

«Читаю «Господа Головлевы».

«Прочитал Чернышевского «Что делать». Ничего, только обрывается».

«Большое спасибо за картиночки и книги. Я так рад, так рад «Войне и миру», что ты представить себе не можешь. Как интересно! Как чудно написано! Да? А то бы я без чтения пропал совсем… Спасибо за «Фрунзе».

«Получил «Суета сует», «На земле», «Домик на холме», «Ярость», «Шрифты» (очень интересные). «Мертвые души» еще не прочитал, за них тоже безмерно благодарен».

«Газеты присылает дядя Миша, читаешь ли ты газету-журнал «Британский союзник»? Очень интересно…»

«Я получил: Чарльза Диккенса «Лавка древностей», книгу о водолазах и много других; календарь, вырезку, картинку, еще маленькую картинку. Я за них очень благодарен…

Я достал «мировую книгу» В. Гюго «93-й год» о французской революции».

«Дорогая Адюшка!..

Спасибо еще раз за книжечки. Очень интересные Л. Н. Толстой».

«Давно не получал от тебя писем, но бандероли, к моей радости, приходят часто. Получил «Русскому солдату о Суворове», трилогию Толстого. Вчера – картину Серова и «Костер».

Я так благодарен тебе за все, что не могу сказать. Бесценная моя, как ты заботишься обо мне! По любви и заботе ты поистине вторая мама… Отдала ли Инка (супруга дяди Константина Константиновича Инна Мальвини. – В. Н.) Топелиуса? Есть ли «Дон Кихот», «Грозная туча», «Рассказ монет», «Шерлок Холмс», «Квентин Дорвард»? Я кроме «Скобелева» и «Робинзона» ничего не брал…»

«Дорогая Агинька!

Спасибо за письмо. Я очень рад также и книгам. Спасибо за «20 дней в контрразведке», «Охотник на взморье»… «История одного детства» (пришла сегодня). У меня теперь есть что читать… Агя, ты так заботишься обо мне, посылаешь книги, и я имею удовольствие пополнять свои начальные знания. Ох! Как жалко «Грозную тучу»! Попробуй, если не трудно, на почте – пусть хоть заплатят цену! (Не в цене дело.) Она так же, как и «Рославлев» ценна. Спасибо за него еще раз. Читаю опять «Войну и мир»…

«Получил книги: Александр Невский, Дмитрий Донской, Суворов, Кутузов, Брусилов…»

И это помимо обязательного круга чтения по школьной программе! А она была такой, что те, кто ее осваивал, получали такие знания по отечественной литературе, которые в сравнении с программой в нынешней школе, могут считаться академическими.

Очень теплые воспоминания у художника сохранились о хозяйке дома в Гребло Марфе Ивановне Скородумовой, на долю которой выпало немало лиха. Эта красивая, по-кустодиевски крепкая женщина потеряла в начале войны мужа. Работала она за десятерых, чтобы поднять на ноги своих детей. В документальном фильме режиссера Павла Русанова «Илья Глазунов» запечатлен волнующий момент встречи уже прославленного не только на родине, но и далеко за ее пределами художника с Марфой Ивановной.

Гребло на многие годы скрепило Илью дружбой с местными детьми. Одним из первых другом стал Василий Богданов. Самые проникновенные дружеские отношения сложились у Ильи со старшеклассником Сашей Григорьевым. Он поражал знанием о любимых героях Отечественной войны 1812 года, читал Гельвеция и Шекспира, цитировал по памяти стихи Пушкина и Лермонтова, сочинял собственные. Илья дал ему впоследствии прижившееся прозвище – «Птица». Такой казалась его сильная, динамичная фигура, когда он, раскрывая подобно птице руки, будто взлетал ввысь с кормы деревянной лодки и врезался в волны Великого озера.

Дружба с Сашей продолжалась в послевоенные годы в Ленинграде, где Илья учился сначала в средней художественной школе при институте имени И. Репина, а затем и в самом институте, бывшей императорской Академии художеств, а Саша был курсантом Военно-спортивного института имени Ленина.

Однажды, когда я находился у Ильи Сергеевича в квартире в Калашном переулке, он сказал, что вынужден ненадолго отлучиться, и попросил меня снимать телефонную трубку. Через какое-то время раздался междугородный звонок.

«Это я, Гриша из Боровичей, – отдаленно и не очень отчетливо послышался голос. – Будет ли Илья Сергеевич в ближайшие дни в Москве? Собираюсь приехать». – Сказал человек, явно по своему просторечию не принадлежавший к разряду высокопоставленных и известных особ, которые одолевают Илью Сергеевича звонками. – «Кто вы и по какому делу хотите обратиться к Илье Сергеевичу?» – спросил я. – «Просто передайте, что звонил Гриша. Больше ему не надо ничего объяснять. Он все знает…»

Вскоре возвратился Илья Сергеевич. Сказав ему о странном звонке, поинтересовался: «Что за человек?» – «Да это родственник», – отрешившись от всего и впав в задумчивость, тихо ответил Илья Сергеевич. Изумленный, выдержав некоторую паузу, я не удержался: «Какой родственник, насколько мне известно, кроме сестер Аллы и Нины, никого уже не осталось, так по какой линии этот родственник? – «Скоро узнаешь», – приходя в себя, отвел руку от лица Илья Сергеевич.

На следующий день, после повторного звонка Гриши из Боровичей, Илья Сергеевич объяснил, что это звонит сын Марфы Скородумовой, хозяйки дома в Гребло, у которой он жил во время войны в эвакуации…

Когда я вновь пришел к Глазунову, меня встретил высокий мужчина с простым русским лицом, светлыми волосами и грустными глазами.

– Григорий, – представился он. – Проходите. Илья Сергеевич просил передать, что он задерживается в академии.

– Так вы тот самый родственник, звонивший из Боровичей? – произнес я, вглядываясь в черты его лица, пытаясь уловить какое-то сходство с Ильей Сергеевичем. Хотя отыскать какую-то родственную связь Флугов или Глазуновых со Скородумовыми было бы весьма странным. Однако, что только не случается в жизни…

– Да, кровной родственной связи у нас нет, – задумчиво ответил Григорий. – Но Илюша упорно утверждает, что считает меня своим братом и настаивает, чтобы я относился к нему так же. Правда, я чувствую себя несколько неудобно – ведь он какой великий человек! Но он стоит на своем…

Так завязалась наша беседа, в которой прояснились многие интересные детали. Привожу рассказ Григория Сергеевича, услышанный в тот вечер.

– Началось все с того, что с 1937 года дядя Илюши – Михаил Федорович – снимал у нас в Гребло дом под дачу. Это был двухэтажный деревянный помещичий дом, хозяева которого исчезли в годы революции. Сначала дом стал принадлежать дяде моего отца, впоследствии отец его выкупил. В начале Великой Отечественной отец воевал под Лугой, где и пропал без вести…

Помню, когда привезли к нам Илюшу; как он горько плакал, получив известие о смерти матери. Все его старались утешить как могли. Мы с ним быстро сдружились. В нашей деревне не было ни радио, ни света. А в школу ходили с ним в соседнюю деревню Кобожа, располагавшуюся в двух километрах от Гребло. По дороге Илюша рассказывал мне про Робин Гуда, и этот рассказ растягивался на весь путь. А я, даже видя, что он уже уставал от своих повествований, продолжал клянчить: «расскажи, расскажи, что дальше…» И он откликался на мои просьбы, видимо, придумывая свое продолжение легенды о столь полюбившемся мне герое.

Илюша все свободное время использовал для рисования. Рисовал на бумаге, которую очень берег, потому в ход шла даже береста. И не один раз я взбирался на сосну, чтобы позировать ему для образа Соловья-разбойника. Но когда он показал мне готовый рисунок, я обиделся, так как на нем был изображен страшный образ…

Занимались мы с ним и хозяйственными делами – например, заготавливали дрова. Зимой привозили их на саночках, летом приносили на себе. У нас был такой строгий лесник, бдительно наблюдавший, чтобы никто не срубил ничего лишнего и дельного. Илюша рисовал его, а особенно любил рисовать деда Ключу, заросшего, как леший, с бородой до глаз. Он по нраву был довольно свирепым, особенно, когда его раздразнивали…

Со мной Илюша был очень добр. Но иногда и перепадало от него, ведь он был старше меня на три года, что в военную пору осознавалось весьма сильно. Помню, как однажды он возился с удочкой, а я подкрался и напугал его. А он тогда еще заикался, и, погнавшись за мной с этой удочкой, несколько раз врезал ею…

У нас сложились так отношения, что когда в 1944 году Михаил Федорович увез Илюшу, то мы с сестрой проплакали целую неделю…

– И что было дальше? Как сложилась судьба вашей семьи и собственная жизнь?

– Потом мама решила уехать из Гребло и обменяла наш дома на дом в Боровичах. Она думала, что там будет легче жить, ведь получаемого на детей пособия в 210 рублей явно не хватало.

В 1952 году я был призван в армию. А после службы вернулся в Боровичи, где работал водителем. И однажды, получив отпуск, взял машину напрокат, чтобы вместе с матерью навестить Илью и Михаила Федоровича. Мать, хоть и была неграмотной, сумела найти дом дяди Ильи. Когда мы вошли в его квартиру, Михаил Федорович очень обрадовался и выругал за то, что я, работая в Ленинграде, не навестил его. «Я бы тебе помог поступить в Суворовское училище», – сказал он.

Тогда он уже был болен раком и очень тосковал по Гребло.

В ту встречу он попросил меня навестить Илюшу, который уже перебрался в Москву.

– И когда же состоялась ваша встреча?

– Во время первого же рейса в столицу направился на Кутузовский проспект, где он тогда жил с женой Ниной. Явился утром. Позвонил в квартиру. Дверь открыл сам Илюша. «Вы к кому?» – «Я Григорий Скородумов…» Он обхватил меня, потом отбежал и снова кинулся с объятьями… С тех пор мы постоянно общаемся.

А у Илюши в ту пору начался взлет. Он написал портрет Джины Лоллобриджиды. Их знакомство, кажется, состоялось на Красной площади. Илюша писал пейзаж, а Лоллобриджида, прогуливаясь, увидев его работу, попросила написать ее портрет. Так их знакомство переросло в многолетнюю дружбу…

– А вас навещал Илья Сергеевич?

– Дважды. Приезжал с Ниной еще до съемок Павлом Русановым фильма. Илюша хотел увидеть письмо Гоголя, хранившееся в музее города Устюжно, которое послужило ему поводом для написания «Ревизора». Письмо было написано новгородским губернатором уездному начальству, чтобы оно приготовилось к встрече ревизора. Но спутал все ехавший мимо, пропившийся дворянчик, которого приняли за ревизора. Пушкин, проезжавший по этим местам, узнав эту историю, рассказал о ней Гоголю. И тот тоже был там, чтобы собрать материал для своей комедии. Может быть, я излагаю что-то не совсем точно, но Илюша специально приезжал, чтобы увидеть то историческое письмо… Потом он приезжал на съемки фильма Русанова. Как бы хотелось, чтобы приехал снова.

Прорыв Ленинградской блокады привел к новым переменам в жизни будущего художника. Пришла пора возвращаться в родной город. Дядя Миша, ставший главным патологоанатомом Красной Армии, заехал за племянником с фронта в санитарном фургоне.

Добирались через Москву. После долгого путешествия по разбитым и тряским дорогам 31 мая 1944 года Илья оказался в столице. Поразила величественная стройность Кремля, ее огромность. Поселились они в гостинице «Новомосковская» (позже переименованная в «Балчуг»), где в двухкомнатном номере проживала тетя Ксения – супруга Михаила Федоровича, вскоре уехавшая в Ленинград.

А более или менее обстоятельное знакомство с Москвой, о чем ранее мечтал Илья, началось на следующий день после приезда с… бани, куда он с дядей приехал на «ЗИСе». Но банная процедура не вызвала восторженного ощущения. К слову, Илья Сергеевич и впоследствии, насколько мне известно, не увлекался заходами в баню, хотя в его дневнике за 1948 год есть такая запись: «Обливаюсь холодной водой в бане…» Зато в письмах к тете Асе и дяде Коле он делится впечатлениями от высылаемых ими книгах, посещении кинотеатров, московских победных салютах. Запомнилась ему военная Москва и красотой переулков Арбата, и чудным храмом Василия Блаженного, показавшегося огромной дремлющей головой великана, шествием по Садовому кольцу колонны немецких пленных и звучанием нового гимна. Одним из авторов этого гимна был поэт Сергей Михалков, сыгравший впоследствии огромную роль в судьбе Ильи Сергеевича, оказавшегося после первой своей выставки в тяжелейшем положении.

Но московские красоты не заглушали тоску по близким, оставшимся в Ленинграде, по любимому городу, который он до сих пор считает самым красивым городом в мире. Хотя почти полвека прожиты в Москве, Глазунов называет себя петербуржцем, создавая вокруг атмосферу, пропитанную старинным петербургским духом. А начиналось все с того, что подбирались и реставрировались старинные вещи, выбрасываемые за ненадобностью на помойку из различных учреждений и квартир, когда в моду входил ширпотреб. Так им был спасен чудный камин, занявший место в центральной комнате, где обычно собирались гости.

Вспоминается забавный случай. Однажды один из друзей художника полюбопытствовал:

– Илья, а зачем тебе этот декоративный камин? Ради украшения?

И заражающий всех своей энергией, ежеминутно разрешающий тьму проблем Илья Сергеевич, которого действительно трудно представить спокойно благоухающим у камина, вспыхнул:

– Как декоративный? Здесь не может быть никаких подделок!

Спор разрешился тем, что в камин были положены поленья, вскоре запылавшие ярким пламенем… Да, подделок Илья Глазунов не приемлет – ни в чувствах, ни в творчестве, ни в чем другом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.